Она действительно пособиралась к врачам, прокорчилась три утра в изнурительных, болезненных движениях. Но никто не поддержал вспышки странного в ней, вокруг, как кандалы, звенел смех — все пришло в норму уже на четвертый день.
Возле Каменноостровского моста Дима наткнулся на цыганок, и подивился их проницательности — сколько раз встречал таких спеша, и они не приставали, видели: ничего им не иметь с деловитого, озабоченного юнца. А теперь сразу раскусили, что он на все готов, лишь бы отвлечься. Одна, обычно-смуглая, обычно-красивая, с бархатными чувственными глазами, затараторила. Дима попросил говорить медленнее, было интересно, но он ничего не понимал. Она внятно заверила, что чужих денег ей не надо, попросила гривенник — Дима дал — и опять стала лепить невнятицу про монетку, как монетка, если Дима ее заберет назад, испарится у него в кармане ядовитым паром, и потому она сейчас как-то во что-то монетку обратит. Она сжала гривенник в кулаке, поднесла ко рту, дунула, раскрыла кулак — там было пусто. Когда и куда обратились десять копеек, Дима не заметил и только восхищенно покачал головой. Все ли монетки отдал, настойчиво добивалась цыганка. Мне чужого не надо, я для тебя же стараюсь, ты мне симпатичный, но навели на тебя порчу не на год, не на два, а на девять лет… Все, все монетки, успокаивал ее Дима, но она не унималась, требовала: правду говоришь? Дима, улыбаясь, вывернул карманы — у него действительно не было мелочи. Тогда она потребовала такую денежку, чтобы с Лениным — очень, дескать, хорошее средство против порчи, наведенной на девять лет. Запахло жареным — этнография этнографией, а десятку жалко. Дима решительно откланялся и ушел под презрительные крики, сулившие черт-те какие беды. Дима не боялся. Хуже было некуда.
Стало как-то залихватски весело. Дима шагал по мосту, глядя на серую воду внизу. Нева плыла в океан. Для воды мир был громадным, распахнутым во все стороны, но воде это ничего не давало. А он — он никуда не мог поплыть. Поэтому просто шел. Он был словно немножко пьяный.
Опять заискрился дождик, в воздухе повисла туманная паутина. Дима постоял, пытаясь поймать ртом каплю, но не поймал, зато в левый глаз попало дважды. Оперся на парапет пустынного моста, уставился на воду, затянутую дождливой дымкой серую гладь реки. И так стоял.
Вдруг понял. Нестерпимо, до головокружения хотелось снова ощутить теплое и чуть влажное. Нежное. Но чтобы вместе. Совсем-совсем воедино. Господи, какая тоска.
Сзади раздались шаги, Дима резко обернулся. Шли парень с девушкой, молча, зато в обнимку. С плеча парня, заглушая шуршащую дождем тишину, псевдонародным голосом улюлюкал транзистор; «Ой, люли, ой, люли, у меня ль, Марины, губы красны от любви, словно от малины…» Шли под зонтом и как будто дремали. Можно было дремать. Можно было молчать, можно было быть врозь — радио общалось с обоими за обоих. Дима квохчуще засмеялся, повернулся к реке и лихо сплюнул. Ушли. Стихло. Едва слышно, стеклянно шелестела под дождем вода внизу. И плыла в океан. Берега дрожали в искристой сетке. Призрак телебашни купался в облаках. Заслышав лязг наползающего трамвая, Дима пошел дальше, с упоением чувствуя, как стекает за шиворот вода, как капает с носа, с волос. И никуда не спешил. Ему было весело, он бы свободен. Шокотерапия, думал он. Все будет в порядке. Да, вспомнил он. Шут! Он ускорил шаги, и вскоре набрел на какую-то почту. Примостился в уголке, написал: «Шут, дурья башка! Не смей грубить Лидке! Тебе до беса повезло, тебя любят!» Больше как-то не приходило на ум аргументов. Нельзя не отвечать на любовь — вот и весь аргумент. Дима глядел в блокнот, вертел карандаш и пытался измыслить что-нибудь логически убедительное, но не измыслил, и тогда, полетав карандашом, нарисовал Лидку в морской пене и стоящего на коленях Шута. Шут обнимал ее ноги, пеной был заляпан его модный костюм. Как лихо сегодня, подумал Дима. Просто гениально. Что хочу, то и рисуется. В цвете бы попробовать. Рвануть сейчас домой и… Сразу стало тоскливо. Надвинулся страх — не получится. С одной стороны, должно получиться, потому что если даже то, что он любит делать, у него не получается, то жить незачем и просто нет права жить. С другой стороны, наверняка ведь не получится, так уж лучше не убеждаться в этом лишний раз, лучше уж не мучиться. Помучиться — это я всегда успею, подумал он. Он подписал под рисунком: «Понял? Я еще приеду на днях, шмон тебе наведу. А то взяли моду — не любить!» Купил конверт и тут же отправил.
Когда он ушел с почты, дождь кончился, и Дима пожалел, что мало под ним погулял. Асфальт блестел, как лед. Дима стал играть, будто это и есть лед, а он — корова на льду. Прокатился мимо парадняка, из которого дребезжала расстроенная гитара, и несколько голосов тупо, вразнобой горланили: «Хорошо живет на свете Винни Пух! У него жена и дети, вот лопух!» Выбрав местечко побезлюднее, сделал тодес… кораблик… двойной тулуп… Потом вспомнил, что он — корова, и, с ужасом мыча, въехал в ближайшую стену. Захохотал.
Облачная пелена на западе раскололась, и в узких, длинных, как порезы, щелях пылал закат. Свет был ярким и грозным, будто из-за серой пелены рушился на землю костер. Завтра будет ветер, подумал Дима. Это было все, что он знал про завтра.
И я не мог его предупредить.
И даже если бы имел физическую возможность — все равно не мог.
Юрик здесь никогда не бывал. Он не знал даже, Нева это течет, Невка ли… Он смутно помнил, как бежал по каким-то мостам, на него рушился ледяной ливень… Пощупал пиджак — мокрый. И рубашка тоже. Ну вот, подумал Юрик убито, еще и ангина… Лицо опять плаксиво сморщилось и задергалось. Ноги почти не болели, но просто отнимались от усталости. Неверным шагом Юрик подполз к сырой скамье и бессильно распластался на ней, такой стылой, такой опасной для здоровья. Но теперь все равно.
Его скручивал холод, порывы ветра продирали до костей. Он мрачно радовался. Он не хотел жить, но сделать нечто решительное не мог и не умел — а вот так, привычным путем болезни… Сколько он сидел, осознавая ужасную истину — больше не звонить? Или завтра все вернется? Не может же это быть навсегда? Как жить, если никому не нужен? В пропахшем лекарствами доме? В очередях стариков?
Смеркалось. Гуляющие редели, и Юрик сначала просто удивился, когда возле него остановились две темные фигуры. Он прищурился — ровесники, может, даже моложе. Но выглядели они, как герои вестернов.
— Заснул, что ли? — хриплым баском спросил один, и тогда Юрик испугался. Он затравленно стал озираться. У парапета стояла пара — два сомкнутых силуэта на фоне мерцающей от огней воды.
— Не. Помер, — ответил другой.
Юрик читал, что в таких случаях спасают дружинники. Но их почему-то пока не было.
С ним это случилось впервые. Он редко покидал надежные стены — как мог он только думать о них с неприязнью! В школу — из школы, в поликлинику — из поликлиники. В кино — из кино.
— Рубль трешками не разменяешь? — спросил его первый.
— Не… ет у меня, — пробормотал Юрик. Он стеснялся закричать.
Хорошо, что Вика не видит.
У него были деньги. Он запасливо прихватил два рубля на кино и мороженое.
— А если поискать?
— Не надо, — попросил Юрик, и у него заслезились глаза.
— Гляди — ревет, — бросил один из темных другому. — Несолидно, — и он вдруг легонько хлестнул Юрика снизу по носу.
Нос врезался в глаза. Юрик, ослепнув от боли, хрюкнул и кинул голову назад. Хлынули слезы.
— Студент? — спросили его дружелюбно.
— Да… Да!.. — всхлипывая, ответил Юрик, смутно надеясь, что недавно завоеванный высокий статус оградит его и спасет. Один из мучителей ловко поймал его правую руку и вывернул указательный палец чуть дальше положенного предела. Юрик дернулся.
— Рыпнешься — отломлю. Конспектировать будет нечем, — предупредил державший. Другой потряс Юриковы карманы, вытащил две мятые рублевки, трамвайную карточку и четыре двушки.
— Бедно живешь, студент, — заметил он.
— Карточку оставь, — посоветовал державший, — месяц кончается.
Непривычная боль не в ногах, а в руке продергивалась раскаленной нитью до самой шеи. О сопротивлении и мысли не было.
— Верно, — карточку вложили обратно Юрику в карман, и тут раздался веселый голос:
— Разрезвились вы непомерно, дети.
Все обернулись, и палец болезненно отозвался на перемену позы. Чуть поодаль стоял еще силуэт.
— Ну чего, чего? — пробормотал державший.
— Правды ищу, вот чего, — ответил веселый силуэт. — Сколько взяли?
— Два… два… — всхлипнул Юрик.
— Тронешь — палец шкету выломаю, — нерешительно предупредил державший.
— А я тебя убью тогда, — ласково ответил веселый. Всмотрелся в державшего. — А ну, отпусти ребенка! — приказал он. — И деньги на бочку!
— Слушай, ты, герой!.. — рывшийся в карманах выпятил грудь и двинулся на веселого.
— Ну иди, иди, — сказал веселый приглашающе. — Походи немножко напоследок.
Фашисты по молодости лет не знали, как поступить. Это были неопытные фашисты, фашистята. Рывшийся перестал растопыривать плечи и остановился.
— И лады, — одобрил веселый. — Выкладывай.
Что-то невнятно бурча, рывшийся небрежно уронил рублевки Юрику на колени.
— Ну и отпустишь ты его, наконец? — не приближаясь, спросил веселый.
— Ладно-ладно, — пробормотал державший и выпустил палец. — Сладил, дылда… подожди еще, я твое лицо запомнил…
— Мое лицо всем врезается в память, — согласился спаситель, улыбаясь, и негромко скомандовал: — Кругом — марш!
И фашистята, еще раз огрызнувшись, побрели в темноту мимо безмятежно целующейся пары.
Спаситель сел, и Юрик, наскоро стерев слезы, шмыгая носом, уставился на него.
Он не походил на героя вестерна. Слишком доброе лицо. В боевиках людей с такими лицами обычно бандиты убивают в самом начале, чтобы зритель начал сопереживать и смотреть с интересом.
— Сдрейфил? — спросил спаситель. Юрик всхлипнул, сосредоточенно вправляя палец. От боли хотелось выть. — Деньги не потеряй, — спаситель аккуратно сложил рублевки и сунул Юрику в карман. Провел по его руке. — Экий холодный… Чего сидишь? До дому двигай, расселся тут…
— Что же это? — плачуще воскликнул Юрик.
— Что? — озадачился спаситель.
— Разве так еще бывает? Куда милиция смотрит? Дружинники?
Спаситель повнимательней заглянул Юрику в лицо. Качнул головой.
— Вы… дружинник? — шепотом спросил Юрик.
— Ясно дело, — ответил спаситель. — Володимирскай. Наши до Рязани двинули, а я отстал, запой, вишь, у меня…
Юрик всхлипнул.
— Ну, вставай, вставай, — сказал спаситель. — Помочь?
— Нет, — ответил Юрик как можно тверже. Что же это такое, погулять не могу без помощи, с отчаянием начал понимать он. Ноги не держали, хотели снова уронить его на скамью. Спаситель поддержал. Коленки трепетали, в них ударами вспыхивала боль.
— Перестаньте держать! — крикнул Юрик срывающимся, полным слез голосом. — Чего уж я, и стоять сам не могу?!
— Ну, как сказать, — спаситель снова улыбнулся. — Покамест, вроде, нет.
— Могу!!! — взвизгнул Юрик. На заботящихся можно визжать. Да чего он пристал?!. — Чего вы пристали! Отпус… пустите меня!
Спаситель поспешно отпустил.
— Лады, — проговорил он.
— Доберусь без вас! Ходить-то я не разучился!
— Счастливо, — сказал спаситель.
Спаситель, подумал я. Раньше это слово писали с большой буквы. И обозначало оно одного-единственного человека.
А теперь?
Юрик опять плакал. Это разве жизнь? Из дому выйти нельзя! Добро бы на фронте был искалечен, как Синцов или Мересьев, а то ведь смешно! Не связалось у природы, на миг она недосмотрела, и за эту ее исчезающе малую халатность он, живой, ни в чем не виноватый, всю жизнь никуда не годен, никому не нужен, всю жизнь смешон!.. Потому и Вика… Если б он был сильным, как эти двое! Быть сильным, как веселый спаситель, ему и в голову не приходило, сила ассоциировалась у него лишь со злом. Он полз, и вдруг сообразил, что не знает, где дом. Он остановился. Он же обещал маме вернуться через час — а прошло сколько? Стемнело! Мама, наверное, места себе не находит! Позвонить немедленно! Он зашарил по карманам, вспомнил, что двушки остались у фашистят.
Дима проводил взглядом заплаканного смешного мальчишку, продолжая улыбаться. Он чувствовал себя великолепно. Он знал, что драки мог и не выстоять, но подошел без колебаний, лихо и бесшабашно. Сегодня он всемогущ. Звездный день.
А Юрина мама вновь обзванивала милицию, больницы и морг. В милиции ее голос уже помнили; молоденький дежурный, как умел, пытался успокоить ее: «Да что вы, мамаша, ну с девушкой загулялся…» «Он у меня не ходит с девушками!» — отчаянно кричала мама. В трубке приглушенно хмыкали — дежурный-то знал, как проводят парни теплые вечера, особенно если мамы о них такого мнения. Но не спорить же с обезумевшей. «Ну гуляет, вечер теплый…» «Хорошенькое дело, теплый! Дождь лил как из ведра!» «Может, к другу зашел?» «К какому это другу?!»
И бабуля маячила рядом в длинном мятом халате, бубня: «Распустила мальца… Никого в грош не ставит… Против меня подначивала, а он против всех пошел… Погоди, погоди, может он с бандой какой связался…» «Перестаньте!!!» — кричала мама, впиваясь ногтями себе в щеки. Что-то нереальное творилось вокруг: уклад сломался, и она чувствовала себя как рыба, выкинутая из воды. Она успела дважды обежать округу, осмотрела все подъезды, в каждом ожидая увидеть его, Юрчонка, пусть хоть избитого, хоть пьяного, хоть болтающего, как последний эгоист, с самой незнакомой ей девчонкой — крик, слезы, допрос, проникновенная беседа будут потом, а сейчас — найти!.. У нее заходилось сердце, в глазах темнело. Дома валилась на диван, глотала сердечное — а тут уже вставала над ней, шаркала за ней по квартире неотступно мать ее мужа, к телефону ли, на кухню ли, и бубнила, бубнила: «Это он нарочно мудрует. Вчера-то измывался над старухой из-за несчастных рецептов этих… Твоими все стараниями, а вона, против самой обернулось. Походила бы ты за ним. Как он из дому — ты следом незаметненько. Что-то он часто на кино просит — видать, девок водит по ресторанам, в институтах-то нынче такие бэ все…» «Перестаньте!!!» — кричала мама, а милиционер хихикал, и кошмар этот был нескончаем.
Любимым мостом Димы был Охтинский — казалось, древний, готический какой-то. В этот вечер он успел навестить и мост. Свесившись, поглядел на мерцающие черные струи и двинулся дальше, к Суворовскому. Из темноты, прочеркнутой пунктирами береговых огней, летел ветер, робко перебирал волосы, гладил щеки. Ветер — не Она. Она улетела навсегда. Он думал об этом спокойно, с мягкой грустью, подобной голубому свету плывущего в красноватом небе Смольного собора. Он потерял Ее. Она будет возвращаться, будет вновь уезжать — не к нему и не от него. Он стал омерзительно свободен. Он остался один.
Он сделался настолько всемогущ, что решился написать родителям. Уйдя от шумных главных магистралей, он пристроился на лавочке под фонарем, от которого вниз струился конус чуть светящегося тумана, и достал блокнот. «Дорогие мама и папа! — написал он. Карандаш подзатупился уже, Дима обгрыз дерево вокруг грифеля и заточил его о последний лист блокнота. — Простите, бога ради, что не заехал, дел у меня в Питере до беса, и я спешил. Но теперь, хвала господу, я со всей текучкой расклепался и свободен яко птах небесный. На днях буду в Москве — я посчитал, мой бюджет позволит — и тогда обязательно заверну дня на два, на три, а то и поболе», — слова текли легко и плавно, будто карандаш сам сочился изящными сыновними оборотами. Так случалось редко, и надо было использовать звездный миг до последнего. Дима исписал лист, второй, третий, не сообщая ничего существенного — зачем им зря настроение портить? Зато мимоходом касался различных мелочей прошлой жизни, которые родители так любили вспоминать и умиляться. А в голове медленно текли мысли величавые и смиренные, как у мудрого старца — ничуть не связанные с создаваемым текстом. «С учебой все в порядке. Шеф даже вспоминал на последнем экзамене — а, мол, это тот самый Садовников?» Потом нарисовал себя во временном измерении. Одна его половина удалялась, широко шагая вдаль, где дыбился маленький Медный всадник, и там выворачивалась, а вторая половина шагала навстречу зрителю и сыновне улыбалась. Он еще подумал и написал наискось: «Одна нога здесь, другая — там». Самое трудное позади, подумал он, закрывая блокнот. Завтра купим конверт, запечатаем и швырнем. Шокотерапия.
Он встал и сразу понял, что никуда идти уже не хочет. И просто пересел на другой конец скамьи, туда, где над ней грузно нависли неподвижные, распластанные ветви сирени.
В домах гасли окна — то одно, то другое. Гасли слабые отсветы на влажных темных листьях. Водянистый, теплый покой курился над асфальтом, над лужами, над газонами и кустами, над Димой.
А как суетно начинался день!
Наверное. Она-то уже там. То есть, конечно, там, может, и накупаться успела. Взглянуть бы на того, с кем Она болталась по Золотому кольцу… и, может, скоро заработает по золотому кольцу… если такой есть. Наверное, есть. А может, и нет. Все не так просто.
Все очень просто. Не любит. Остальное — неважные детали. Мимо прошлепал сгорбленный старичок, ведший на поводке крохотную собачонку. Собачонка подбежала к Диминым ногам, принюхалась. Старичок, не глядя, ждал. Собачонка визгливо тявкнула, кинув голову вперед, и Дима непроизвольно дернулся.
— Она не укусит, — успокоил старичок.
— Тем лучше для нее, — ответил Дима.
Старичок переложил поводок из руки в руку, подышал на освободившуюся ладонь и спрятал ее в карман теплой куртки.
Сощурясь, всмотрелся под ветви. Дима улыбнулся.
— Незнакомый голос, — констатировал старичок. — Что это вы здесь поделываете?
— Отдыхаю, — искренне ответил Дима. — Больно вечер хорош.
— Сыроват, — с видом гурмана заметил старичок.
— Да, немножко, — согласился Дима.
Старичок побегал взглядом влево-вправо, а потом вытянул тонкую, трепетную шейку, заглядывая за скамью.
— Вы один отдыхаете?
— Ясно дело. Вдвоем — это уже не отдых.
— Сколько вам лет, молодой человек?
— Формально я возмутительно молод.
— Ну это главное… — старичок поежился. Нашел взглядом свою собачку. Пробормотал: — Пойдем-ка мы. Барри, кажется, замерз.
— По нему видно.
— Вы не любите животных?
— А что, похоже?
— В вашем голосе мне почудилось ирония.
— Я тигров люблю, — сообщил Дима.
— Я так и думал. Идем, Барри, — проговорил он заботливо, — пора баиньки. Подписал? — он опять полуобернулся к Диме. Он так и стоял к нему боком. — Со мной давно не говорили столь приветливо.
— Это не моя заслуга, — улыбнулся Дима.
Старичок покачал головой.
— Неправда.
Доходной, ледащенький Барри миролюбиво заурчал.
В парадной тишине возник торопливый, нервный перестук каблучков, и из-за близкого поворота, словно выброшенная угловым кустом сирени, возникла девушка, увидев старичка, она остановилась и требовательно спросила:
— Простите, как добраться до Уткиной заводи?
Старичок с секунду молчал.
— Запамятовал, — сказал он с явной хитринкой. — Быть может, молодой человек?.. — и сделал широкий жест в сторону Димы, как султан, развалившегося в тени. При этом задел напоенные влагой ветви, и на Диму обрушился короткий ливень.
— Ох, простите, — вздрогнув, покаянно сказал старичок.
— Ничего, — улыбнулся Дима. Почему-то в этом разговоре он все время улыбался. — Даже приятно. Я уважаю душ, настоенный на давно отцветшей сирени.
— Именно на давно отцветшей?
— Можно и на цветущей. Но тогда общефизиологическое воздействие совсем иного порядка, не для отдыха. Оно не вселяет негу, а возбуждает чувственность.
— Вы биолог?
— Что вы. Биологи полезные люди, а я тунеядец…
— Зачем же так самоуничижительно? — подойдя, с иронией спросила девушка, и Дима повернулся к ней. — Отвечайте по делу, а судить будем мы.
— Я художник, — медленно проговорил Дима, глядя на нее.
— Идем, Барри, — сказал старичок и неторопливо пошаркал к парадному, унося с собой необозримую рыхлую память о массовых митингах, массовых восторгах, массовых героизмах, массовых расстрелах, массовых выселениях, массовых предательствах, массовых смертях, массовых надеждах, массовых дряхлениях, сквозь клубящиеся бездны которых, чуть мерцая в темноте, как струйка ни в чем не виноватого и ничего не понимающего Барри, сочилась удивительно короткая его жизнь.
— То есть, учусь на художника, четвертый курс… вы не подумайте — так, маляр…
Она взглянула на него, искря стеклами очков.
— Я и не думаю. Маляр так маляр.
Она была как призрак, порожденный ночным маревом. Казалось, она светится. Казалось, она ничего не весит, не касается земли, плывет, над этим обыкновенным мокрым тротуаром, и каблучки ее стучат просто так, для виду, чтобы никто не понял, кто она такая.
Господи, да ничего в ней не было! Чистое легкое лицо, короткое платье, тонкие руки, открытые до плеч…
Она была как душа. Дима склонил голову набок, не в силах оторвать взгляд. Просто нельзя было не знать, как добраться до Уткиной заводи. Сегодня мой день, подумал он. Сердце вдруг взбесилось: казалось, не то что ребра — рубашка не выдержит и лопнет, вот сейчас лопнет…
— Автобусом, я только не помню, — сказал он, поднявшись со скамейки, — где останавливается восьмерка. Придется чуть-чуть поплутать…
Она смотрела на него. Ей было легче — она закрывалась очками, в них отсверкивал далекий фонарь.
— Может, на пальцах объясните, маляр?
Дима сделал беспомощное лицо.
— Сам буду искать, — извинился он. — Шестым чувством. Если вы устали, или не хотите с маляром идти рядом — я могу сбегать, а потом вернусь сюда и доложу, лады?
— Быстрее будет спросить кого-нибудь другого, — недовольно сказала она.
Секунду Дима стоял с разведенными руками, взглядом лаская ее настороженно сжатые губы, а потом вздохнул и уселся обратно.
— Это, несомненно, логично, — согласился он.
Она не могла уйти, он всемогущ. Только он должен выполнить ее просьбу. Она задумчиво вытянула губы в трубочку. Улицы были пусты. Окна гасли — то одно, то другое.
— И зачем вам так далеко! — спросил Дима.
— Не ваше дело, — резко ответила она, но не ушла, лишь с ноги на ногу переступила в нерешительности. Ноги стройно светили на фоне черного отблескивающего асфальта. Она перехватила его взгляд, издевательски спросила:
— Нравится?
Дима поднял глаза. Ее очки отсверкивали, как ледышки.
— Да, — виновато ответил он и опять чуть развел руками: дескать, что ж тут поделаешь. Она скривилась. Он поспешно добавил: — Вы не думайте, это у меня профессиональное.
— Профессиональное заболевание — сифилис, — едко сказала она. — Кто-то из ваших великих в принципе не мог нарисовать женщины, если с ней не переспал?
Дима тяжко вздохнул.
— Потрясающая эрудиция. Вы, простите, из искусствоведов?
— Нет, — ответила она. — Я спешу.
Дима вскочил.
— Да, конечно, шеф, — сказал он энергично. — Простите, я отвлекся. Засмотрелся, — добавил он. — Это вон туда. Бежим?
Она взъерошила маленькой пятерней свою короткую прическу. Решительно отрубила:
— Бежим!
И зацокала рядом с Димой, глядя только вперед, держась прямо и строго, как в строю. Дима смирил шаги — поначалу он и впрямь побежал от избытка чувств.
— Вы действительно спешите?
Она помолчала, потом ответила ядовито:
— Если бы я хотела прогуляться в обнимку до ближайшей парадной, я бы прямо сказала.
Дима всплеснул руками.
— Бога ради, не надо прямо! Если вас не затруднит, молчите, я сам догадаюсь.
— Повремените, — отрубила она.
Они неслись.
Город здесь не походил на себя. Был просторнее, темнее, свежее, земля влажно дышала; напоенный теплым туманом воздух создавал ощущение сна. Казалось, ночь южная; казалось, тропическая; казалось, самая главная в жизни.
— Вечер такой чудесный, — сказал Дима. — Даже жалко спешить так… — он испуганно осекся. — Только не сочтите за намек…
Она только фыркнула.
— Вам не нравится? — печально спросил он.
— Это уже не столько вечер, сколько ночь, сухо сказала она. — А ночью надо спать. Или, еще лучше, работать. Меньше отвлекающих факторов.
— Ну да?! — изумился Дима. — А плеск невидимых в темноте волн? А прибрежный песок под кокосовыми пальмами, после дневной жары еще теплый, как человеческое тело? А звезды, наконец?
— Перестаньте паясничать. Взрослый же человек.
— О да, — сказал Дима. — А вы не ленинградка.
— Ну и что?
— А я тоже не ленинградец. Родился в Москве, здесь учусь только.
Она помолчала, явно колеблясь, отвечать ли информацией на информацию, или пренебречь. Такт пересилил.
— Владивосток, — уронила она.
— Лихо, — сказал Дима с восхищением. — А я вот Европы не покидал, обидно… Как же вы заблудились?
Она молчала.
— Это секрет? — кротко спросил он.
Она поджала губы. Потом такт пересилил снова.
— Мы на неделю приехали. Подруги в какой-то театр пошли прорываться, а мне эти лицедейства даром не нужны. Решила просто посмотреть вечерний город и… перестаралась.
— Не огорчайтесь, — сказал Дима. — Я вас спасу.
Она фыркнула. На протяжении всего разговора она не взглянула в его сторону ни разу.
— Может, познакомимся все же? — попросил Дима.
— Галка, — ответила она немедленно, будто дожидалась. — Только Галка, никаких уменьшительных.
— Есть, шеф! — гаркнул Дима, на ходу щелкнув каблуками. — Будет исполнено, шеф! Очень приятно, шеф!
— А вас? — спросила она натянуто.
— Доцент тупой, — сказал Дима. Она даже не улыбнулась, ни чуть-чуть; губы ее, такие мягкие, нежные были фанатично стиснуты.
— Меня — Димка, — сообщил он. Томно вздохнул. — Можно также Дымок.
Она фыркнула.
— А можно — Пушок? — осведомилась она. — Или предпочитаете Барсик?
— Предпочитаю Дымок, однако ж, если вам угодно…
— Димка так Димка, — оборвала она. — Скоро?
— Ну, как… — честно ответил Дима.
Она впервые покосилась в его сторону — коротко и требовательно. Двойной пролетающий молнией взблеснули очки.
— Перестаньте молотить языком и займитесь делом, наконец. Вы же обещали. Мне нужно домой, вы понимаете?
— Исессино, — ответил Дима.
— Вот навязался…
— Уважаемая и где-то внутри милая Галка, — сказал Дима. — У вас виктимное поведение.
— Что?! — взъярилась она.
— Вы так боитесь, что я склоню вас к позорному сожительству в детской песочнице, затем убью, ограблю и, расчленив юное тело, спущу в канализацию, что вы каждой фразой меня на это провоцируете. Расслабьтесь. Я довольно хороший.
Она не реагировала секунд пять, а потом даже остановилась. Повернулась к нему наконец.
— Я вас боюсь? — с предельным презрением сказала она. — Да я вас в грош не ставлю! Вы просто болван или маньяк!
Дима широко улыбнулся.
— Наверное, все-таки маньяк, — сказал он. — За последние два дня я влюбляюсь в третий раз. И все три раза — безответно. Просто не знаю, как жить дальше.
— Нет, — сказала она. — Все-таки болван.
Дима засмеялся.
— Что вы хихикаете все время?!
— Блошки щекочуть.
Она фыркнула.
— Где остановка?
— Да, черт! Я и забыл, мы ж остановку ищем, — спохватился Дима. — Шерше…
— Ну знаете, это действительно свинство! Я тороплюсь!
— Принято, шеф, — сказал Дима и щелкнул каблуками. Потом они снова пошли.
Некоторое время молчали. Дима озирался — он честно старался найти. Галка смотрела только вперед.
— Крайне дурацкий город, — вдруг сообщила она.
— Какой?
— Ваш.
— Впервые слышу. Поясните, будьте добры.
— Не паясничайте, Дымок, я вас просила уже. С одной стороны — вся эта прорва архитектурных финтифлюшек, с другой — плоскостность, двухмерность, монохромность. У нас вот — сопки, дома разного цвета… С матфака, с Суханова, Золотой Рог видно, это же приятно, когда на лекциях сидишь и балдеешь. А тут — крыши, крыши…
— Исаакий как раз напротив универа…
— Ха, драгоценность! Торчит ни к селу ни к городу…
Дима почесал щеку.
— Айда взорвем, — предложил он. — У меня ребята есть знакомые, пару грузовиков с ТНТ подбросят к рассвету…
Она блеснула очками в его сторону и впервые улыбнулась. Правда, еще не настоящей своей улыбкой. Этим губам сухая ирония не шла. Но все-таки уже улыбнулась. Сказала:
— Рук марать неохота.
Подождала.
— Шокирует?
— Ясное дело.
— Ну да, вы — художник. Чем бесполезнее, тем лучше. Наверное, слюной исходите от сфинксов?
— Слезами, — ответил Дима. — Стояли они в Фивах, горюшка не знали, а тут на воздусях кислоты плавают, перегары, выхлопы, и от эдакого амбре за полсотни лет они истрепались больше, чем за предыдущие тысячи.
— Следовало ожидать, — сказала она после короткого размышления. Помолчала. — А зимняя канавка меня вообще убила и к месту пригвоздила. Там не то что взрослая женщина — ребенок не утонет.
— Это в связи с загрязнением среды, — серьезно заметил Дима. — Во времена Лизы было значительно глубже.
— Вы-то откуда знаете?
— Я в команде был, которая ее вытаскивала. Зеленая такая, осклизлая, карасями изгрызенная…
Сказав про карасей, Дима вспомнил, что не ужинал, и немедленно захотел есть. Но он шел ровно, и все посматривал — не становится ли нежнее строевая походка подруги? Нет, но раскованней и более усталой.
— Я вам соврала, — вдруг сказала Галка.
— Когда это вы успели?
— Меня зовут Инга.
Дима качнул головой.
— Позвольте документик.
— Что?!
— Я очень нехорошо отношусь к тем, кто на ходу меняет имена.
Она опять скривила губы и, остановившись, сунулась в сумочку. Дима тоже встал, созерцая дивное зрелище, прелесть которого неожиданно стала ему доступна. Прежде вид девушки, роющейся в сумочке, раздражал.
— Прошу вас, — сухо сказала она, протягивая паспорт.
Он открыл — действительно Инга. Таманова Инга Витальевна. На фото Инге Витальевне было лет пятнадцать. Маленькая девчонка со свешенной на лоб челкой беспомощно и чуть испуганно щурилась.