Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Очаг на башне (№2) - Человек напротив

ModernLib.Net / Научная фантастика / Рыбаков Вячеслав / Человек напротив - Чтение (стр. 5)
Автор: Рыбаков Вячеслав
Жанр: Научная фантастика
Серия: Очаг на башне

 

 


А Вербицкий и не виноват почти. Я виноват. Ибо сказано: не вводи во искушение. А я… Сделал подарочек.

И все ж таки не мешало бы поговорить с ним по душам.

Может быть, позже.

Ну почему я не узнал всего этого сразу?

Впрочем, сразу я и не мог. А когда смог… ну, узнал бы четыре года спустя… Какая была бы разница?

Дитятко мое, ласково шептала мне Ася тогда — ко это оказалось слишком правдой.

Всякий творческий человек — и, боюсь, мужчина в особенности, потому что мужчины вообще более инфантильны — пока сохраняет творческие способности, остается немного ребенком. В чем тут дело — кто его знает, можно было бы много и долго рассуждать на эту тему, но, хоть железной логикой это опровергай, хоть умнейший трактат напиши о том, что так быть не должно, факт все равно останется фактом, и никуда от него не уйти. Так называемый взрослый человек притерт к миру и потому уже не ощущает его, а лишь живет в нем. Так называемый ребенок еще не живет в мире, а лишь познает его.

Как откликнулась тогда Ася на объективную потребность такого ребенка в младшей маме! Которая, как и подобает маме, практически полностью освободила бы от быта, которая никуда не денется, никогда не предаст, ничего не требует и за все благодарна. Которая отвечает за тебя, но за которую не отвечаешь ты. При которой можно все. И которая, вдобавок, была бы и беззаветно влюбленной, одухотворенной любовницей. Если ты разбил коленку, хорошая младшая мама, как и всякая хорошая мама, никогда не закричит: «Видишь, чем эти шалости кончаются! Никогда больше так не делай! Ты надрываешь мне сердце!», а скажет только: «Пожалуйста, будь впредь осторожней. Любовь спасает от многих бед, но, к сожалению, не от всех. Твои коленки нам нужны здоровыми». Однако если ребенок ухитряется разбить коленку об мамин висок, даже мама ничего уже не сможет сказать ему в утешение.

Пока мне можно было все, я и мог все. Я познавал мир стремительно, точно и безоглядно, как играющий ребенок. Не сейчас я всемогущ, а тогда был. Сейчас я лишь собрал урожай, а сеяли мы давным-давно вместе с той женщиной, которая спит сейчас за стеной; прекрасной женщиной, которую я — я, не Вербицкий — почти убил своей детской убежденностью в том, что подлость, гнусность, мерзость человеческая есть, конечно, в книгах, фильмах и газетах, но там, где я, — их нет, а там, где мама, — их и в помине быть не может. Верой в то, что взрослые никогда меня не обидят, ведь я такой хороший, такой послушный и ласковый, и учусь на одни пятерки, и всегда вымою посуду или вынесу ведро на помойку, если мама меня попросит…

У него скрипнули зубы.

Так. Только без рефлексии.

Две минуты свободного самобичевания привели к необходимым результатам. Ты понял, в чем именно оказался когда-то дерьмом — значит, понял, что должен сделать, чтобы хотя бы отчасти перестать им быть. Отвращение к себе — тому, который дерьмо — дает эмоциональный посыл, необходимый для предстоящей сложной и тяжелой работы. Продолжать угрызаться теперь — это уже саботаж. Закольцованное самобичевание — не более чем мазохистская разновидность нарочитого безделья.

Легко сказать. Наверное, повеситься мне сейчас было бы куда проще. И честное слово, если бы не надежда на то, что я сумею хоть как-то помочь этой женщине и ее сыну, настоящему, ею рожденному сыну, жалкий дебил Симагин не заслуживал бы ничего, кроме вонючей петли.

А ведь она не спит.

Он понял это внезапно; казалось, просто ощутил щекой. Казалось, сквозь две стены, да вдобавок сквозь расположенную между Антошкиной комнатой и кухней спальню до него долетело горячее женское дыхание. Несколько секунд он крепился, осаживал себя — потом не выдержал; рывком повернулся в ту сторону и посмотрел.

С какой-то завораживающей преданностью прильнув к стене, обнаженная Ася словно бы робко вживалась в комнату, где не бывала так много лет, словно бы отдавалась ей…

В горле и в низу живота вспучилось густое пламя.

Та самая Ася, вот она какая… и вот…

Я ее люблю.

Симагин, судорожно сглотнув, заставил себя отвернуться. Нельзя так подглядывать, грех.

Потом. Все остальное — потом. Антон.

А ведь я никогда не ощущал, что он — сын, существо иного поколения. Он просто был мне самым близким, пусть и слегка младшим, другом; я с ним просто-напросто впадал в детство на законном основании, доигрывая то, чего в собственном детстве не успел сыграть, потому что читал не по возрасту умные взрослые книжки…

Впрочем, что я знаю? Возможно, это лучший из вариантов отцовства — не строгий, вечно правый дрессировщик-всезнайка, одним лишь гордым осознанием качественной возрастной границы лишенный способности по-настоящему понимать близкого человека, а немного взрослый товарищ, вместе с которым можно общими усилиями разобраться в хитросплетениях любой игры, в том числе и той, которая, сколько бы лет тебе ни было, всегда накатывает из будущего, всегда требует от тебя стать более умным, чем ты есть сейчас, и называется жизнью…

Антон погиб семнадцатого марта и даже похоронен толком не был — всех, кого разодрало железо у той высотки, фундаменталисты впопыхах свалили в овраг и слегка присыпали мерзлой глиной. Поднять его оттуда — самое простое; это можно сделать за сутки. Но надо состряпать ему легенду жизни от семнадцатого марта до сегодняшнего дня, надо провести его по этой легенде, надо, чтобы он эту легенду помнил… Надо решить: дать ему прожить эти полгода реально или выдернуть прямо сюда, а легенду вкрапить в память… Пожалуй, второе. Чтобы исчислить и выстроить в реальности мировую линию такой протяженности и сложности, понадобится энергия порядка полного двухмесячного излучения Солнца; это слишком. И, кроме того, подвергать Антошку превратностям случайных флюктуаций, способных деформировать мое хрупкое создание… Лучше пусть в реальности будет пятимесячная дырка. Но — окончательно решим завтра. Надо отдохнуть как следует — работа предстоит действительно сложная, ювелирная, я ничего подобного не делал. Завтра. А сейчас…

Только не смотри туда. Ведь не выдержишь, пойдешь, а это нельзя. Даже подойти к двери и — просто чтобы голос ее услышать в ответ — шепотом спросить, ненужно ли одеяло потеплее… нельзя. Не спугни. Она не твоя. Возможно, никогда уже не будет твоя.

В ночи погасло еще чье-то окно. Еще кто-то решил, что на сегодня — хватит. Освещенных окон не осталось; все заснуло. Неподвижность и тишина.

Позади что-то произошло. Словно беззвучный мощный хлопок коротко дунул Симагину в затылок. Симагин обернулся.

На том самом стуле, где какой-то час назад отдыхала его Ася, сидел человек.

Он был худощав и смугл, и красив. Горбатый нос, полные улыбчивые губы, блестящие живые глаза. Благородная седина на висках; волосы слегка курчавились. Одет Симагину под стать: мягкие вельветовые джинсы, пузырящиеся на коленях, безрукавка навыпуск, черные матерчатые шлепанцы. Свой парень.

— Так вот ты какой, — чуть хрипло проговорил Симагин.

Тот, кто сидел напротив, покровительственно улыбнулся и встал. Подошел к Симагину легкой, упругой походкой; подал руку. Симагин машинально протянул свою. Рука гостя была сухой и очень горячей, пожатие — удивительно дружелюбным.

— Рад наконец-то познакомиться и лично засвидетельствовать свое почтение, — произнес гость. Бархатный, медоточивый голос. — Добрый вечер.

— Добрый вечер, — машинально ответил Симагин.

— Откровенно говоря, еще с момента твоего появления на нашем горизонте я ждал, что ты захочешь как-то пообщаться. Но… если гора не идет к Магомету, то Магомету ничего не остается, как записаться в секцию альпинизма. — Гость рассмеялся, а потом вернулся на свое место и удобно развалился напротив Симагина. — Я не гордый, — заявил он, а потом со значением добавил: — В мелочах.

— Я тоже не гордый, — ответил Симагин. Он был ошеломлен и не мог пока справиться с собой. Оставалось принять предложенный тон и ждать, когда что-то разъяснится. Мистический ужас улегся, улеглись вставшие дыбом волосы; осталась тревога. Сердце билось мощно и часто. — Просто не пришло в голову, знаешь. Сижу тихохонько в своей щели, — сказал он на пробу, — наблюдаю мироздание…

— Вот это ты правильно поступаешь, — проговорил человек напротив с неожиданной серьезностью. Так, подумал Симагин. Уже понятнее. Я же никогда ни во что всерьез не вмешивался до сих пор — а тут решил. И сразу удостоен визита.

— Мне ты чаю с лавандой и мятой не предложишь? От нервов?

— С удовольствием. А ты разве пьешь?

— Странный вопрос. Мне ничто человеческое не чуждо. Как и тебе, насколько я понимаю, — не отрывая от Симагина взгляда, он мотнул головой в сторону Антошкиной комнаты. Симагин лишь сощурился чуть-чуть и даже не покосился туда. Воровать у Аси ее наготу, да еще в присутствии этого… — Все мы где-то люди.

— Я сейчас согрею чайник, — сказал Симагин и шагнул к плите. Гость хохотнул почти с умилением.

— Ты великолепен. Эта женщина будет последней дурой и психопаткой, если уже через несколько дней не начнет целовать твои следы. Как ты цепляешься за человеческое… Скажи-ка, сколько наносекунд тебе понадобилось бы, чтобы вскипятить Средиземное море?

Электрической зажигалкой Симагин зажег газ и поставил чайник на огонь.

— Надо посчитать, — сказал он задумчиво. — Но, собственно, какая разница. Я все равно никогда этого не сделаю. И вот что: есть предложение. Не надо даже взглядами Асю беспокоить. Она думает, что она там одна — пусть так и будет.

— Как скажешь. Хотя я на твоем месте спровадил бы незваного гостя поскорее и обеспокоил ее не только взглядом. Она ведь ждет тебя, неужели не видишь? Поверь моему опыту. Она никогда не простит тебе, если ты позволишь удивительному вечеру закончиться просто так, мирным сном. Или… прости за нескромный вопрос, но я чисто по-соседски… может, от большой возвышенности души ты опять стал импотентом?

— Не знаю, — хладнокровно ответил Симагин. — Давно не проверял.

— Тут я могу помочь практически в любой ситуации, причем совершенно бескорыстно, — заботливо похвастался гость. — Ты же понимаешь, на плотских утехах я поднаторел, как, наверное, никто. Что, действительно проблемы — или ты просто отшучиваешься?

Прислонившись спиной к холодильнику, Симагин сложил руки на груди и пристально, совсем спокойно оглядел гостя.

— Так вот ты какой, — повторил он уже без дрожи в голосе. Даже с каким-то удовлетворением: интересно ведь, как ни крути.

— Что, странно? — опять хохотнул тот. — Не вонючий, не хромой… Ну сам посуди: ты, с твоим могуществом, стал бы ходить прилюдно, скажем, со стригущим лишаем? Только если бы это понадобилось тебе самому. Так и я.

Он снова встал и вдруг страшно преобразился: не человек, но жуткая глыба беспросветного, засасывающего мрака. Красноватым огнем полыхнули треугольные глаза. Картинно запахнувшись в длинный плащ, он величественно поковылял поперек маленькой кухни, приволакивая ногу и тяжело опираясь на постукивающую по линолеуму массивную трость с инкрустированным исполинскими бриллиантами набалдашником. Бриллианты колко отсверкивали в обыденном голубом свете газовой горелки; паутина выбрасываемых ими при каждом движении трости синих лучей, казалось, похрустывала, как хрустит под ногами промороженный чистый снег.

— Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо! — пророкотал он почти на инфразвуке. Жалобно запела посуда. Надсадно задребезжало в раме оконное стекло, словно отзываясь на дальнюю канонаду. Миг — и жидко потекшие контуры сгустка вселенского мрака вновь слепились в поджарого дружелюбного парня, чуть фатоватого, но обаятельного. Лукаво глядя на Симагина через плечо, он дурашливо, откровенно кривляясь, спросил: — Воланд, а?

И уселся опять. Положил ногу на ногу и сплел пальцы на колене; шлепанец обвис в воздухе, обнажив голую пятку.

— Грешен, люблю иногда пустить пыль в глаза экзальтированным дамочкам и великим поэтам, забывшим, чему равна культура, помноженная на корень квадратный из минус человека. Но между своими-то выпендриваться — себя же радости общения лишать. — Он вдруг совершенно по-мальчишески сложил два кукиша и завертел ими в сторону Симагина. — Вот вам благо!!

— Не сомневался, — сказал Симагин. — Можешь этим не бравировать.

— Да я и не думал! Наоборот, говорю как на духу. С противником, по крайней мере равным мне по возможностям, хочется болтать запросто, без лицемерия и театральных эффектов. Знаешь, в Китайской империи во времена ее расцвета для обозначения немногочисленных соседних государств, за которыми самовлюбленные китайцы признавали равный себе статус, использовался иероглиф «ди». Основные его значения: «равносильный» и «вражеский». Изящно, правда? Кто равен мне по силам, тот наверняка мне враг, хотя бы потенциально. Но зато только с ним я могу побыть самим собой, с обоюдной пользой пообщаться на равных…

— Отвратительно, — сказал Симагин.

— Зато правда, — проговорил гость и коротко, но цепко впился в лицо Симагина взглядом: — А может, даже и не равен, а сильнее, а?

Симагин пожал плечами.

— Ты так и не знаешь, кто ты?

— Так и не знаю. Симагин.

— На нашем уровне Симагиных нет и быть не может.

— И на нашем Симагин, и на вашем Симагин.

— Будь по-твоему, зануда.

— Зато в тебе веселья на двоих.

— Да, я самый галантный и остроумный собеседник в истории человечества, — просто сказал гость. Симагин засмеялся, глядя на него с нескрываемым удовольствием. — Но, повторяю, я к тебе заглянул не для куртуазностей, а поговорить.

— Давай, — сказал Симагин. — Умному собеседнику здесь всегда рады. Ты чай сладкий пьешь?

— Сделай как себе, — небрежно ответил гость. — «Ди», так уж «ди».

Симагин выключил газ под зашумевшим чайником и вновь принялся расставлять чашки.

— Знаешь, — начал между тем гость, — когда ты вылупился, мы с товарищами, — при этих словах он ослепительно сверкнул открытой, дружелюбной улыбкой, — даже слегка растерялись. Внезапное и совершенно неожиданное появление новой мощной силы спутало все давно сложившиеся расклады. Странные времена настали, — вздохнул он. — Какие-то кнопочки, электроны какие-то, био-спект-ралисти-ка… — произнес он нарочито по складам, как малограмотный провинциал, — и вот кургузый человечек, довольно жалкий, хороший по мещанским понятиям, то есть безвредный — хотя подчас вреда окружающим от него больше, чем от самого старательного подлеца, — вдруг прыгнул на такую высоту…

— Это обо мне? — спросил Симагин, держа свою чашку в руке и ногой придвигая еще один стул к столу вплотную. — Тогда прошу заметить, что разница есть. Подлец вредит сознательно, преднамеренно и извлекает из этого пользу. А безвредный человечек…

— Понял-понял! — жестом остановил его гость. — Но ведь это — еще хуже! В ситуации с подлецом хоть кому-то хорошо от нанесенного вреда — самому подлецу! Хоть кому-то выгода! А тут вообще нелепость: ни себе и людям. Я считаю, что непреднамеренно вредящий дурак куда виноватее, чем нарочно вредящий подлец.

— Ясно, — сказал Симагин. — Варенья положить?

— Все, что себе, — нетерпеливо сказал гость, — и не более того.

— Тогда пас, я не сластена.

— Да хорошо… На высоту, сказал я, где в течение невесть какого времени обреталась буквально горстка персон, оказавшихся там исключительно благодаря своим личным достоинствам!

— Ну, — улыбнулся Симагин, — разработать методику биоспектральной стимуляции латентных точек… потом, понятия не имея, чем это кончится, провести тайком от всех эксперимент на себе, не спятить от результата, превзошедшего, мягко говоря, все ожидания… Положа руку на сердце скажу — все это тоже могло произойти исключительно благодаря моим личным достоинствам.

— М-да, — проговорил гость и подул на чай. Потом прихлебнул осторожно. — Скромность ты изжил, — удовлетворенно отметил он.

— Да при чем тут скромность? — картинно удивился Симагин. — Я уж не знаю, как там кто из твоей компании добивался вожделенной высоты… охотно верю, что въехали вы туда, скажем, на колоссальной гордыне… Но все равно не могли не пользоваться присущими эпохе техническими, так сказать, средствами… Ну, я не знаю, например… громкое, с употреблением матерных слов изрыгание хулы в адрес Творца в присутствии последнего.

Сидящий напротив Симагина человек захохотал — но какая-то горечь померещилась Симагину на этот раз в его смехе.

— У нашей эпохи — иные средства, но чтобы ими пользоваться, нужны все те же исключительные личные достоинства.

— И между прочим, — поймал его на слове гость, — гордыня не меньшая.

— Возможно, — мирно сказал Симагин. — Впрочем, прости, ты ведь не об этом собирался говорить…

— Не об этом, но мне отступление понравилось. Ты — го-ордый! — И он погрозил Симагину пальцем. — Не пытайся теперь уверить меня, что не хочешь и никогда не захочешь луну с неба. Теперь я знаю, что ты из нас. И меня гораздо меньше удивляет твое появление…

Симагин оттопырил губу и с аффектированным сомнением покачал головой.

— Так вот. Растерялись мы с товарищами, — человек напротив опять белозубо улыбнулся, — но, поскольку ты сидел тише воды, ниже травы, решили никаких превентивных мер не предпринимать. И признаться, стали уже забывать о твоем возникновении, но сегодня ситуация резко изменилась. Я почувствовал, что ты собрался перейти к активному образу жизни, — он так и сыпал теперешними штампами, и оттого улыбка буквально не сходила с его чувственных губ, взблескивала то и дело, — а это, честное слово, опять меня настораживает. А вдруг ты войдешь во вкус? Вдруг мне когда-нибудь придется еще и с тобой воевать или делить сферы влияния? Ну совершенно мне это не надо. А тебе? И тебе не надо. Ты не представляешь, какая это изнурительная штука — войны, особенно наши, многотысячелетние… Ведь ты не боец. Сила — да, есть, сила у тебя неимоверная, можешь галактики гасить, насколько я понимаю. Или, наоборот, скручивать новые, если очень постараешься… Но — не боец. Это как с людьми. Теоретически ты можешь выучить все приемы, скажем, каратэ, можешь натренироваться на снарядах, грушах, тренажерах, что там еще… Но, встретившись с живым противником, пусть более слабым, но привычным к мордобою, ты проиграешь, потому что твоя рука невольно запнется, прежде чем впервые ударить по живому, а его рука — и не подумает. Тебе и в голову не придет вместо того, чтобы провести очередной красивый прием, плеснуть противнику в глаза серной кислотой из подвернувшейся под руку склянки, а он сообразит сразу. Ты сам не понимаешь, во что можешь вляпаться.

— Пожалуй, — нехотя согласился Симагин.

— И главное, чего ради? Тебе так нужен этот парень? По-моему, это у тебя просто память молодости, а вовсе не реальная потребность. Даже я себя иногда ловлю на том, что мне хочется иметь не нынешнее, реальное и, в сущности, очень нравящееся мне окружение, а то, что было… когда-то. Ностальгия. Но я делаю глубокий вдох и говорю себе: не дури. И все кончается. Сын не твой. Давно не любит тебя, давно забыл. Вспомни: когда он сам-то хотел пообщаться с тобой в последний раз? Даже и не вспомнишь. А он этого не вспомнит и подавно. Ну если бы он действительно к тебе что-то чувствовал, неужели так слушался бы маму? Да нет! Как все нормальные люди, тебе говорил бы, что мама разрешила, а маме бы говорил, что пошел к приятелю мутофон крутить. Поверь моему опыту. Когда человек чего-то не делает якобы по столь красивым причинам — значит, он нашел возвышающее его в собственных глазах оправдание, а причина — в элементарном нежелании делать это что-то.

— Антон действительно очень не любил врать, — задумчиво сказал Симагин.

— Но не настолько же, чтобы отказываться от желаемого! Если отказался — значит, не хотелось, это элементарно. Чужой тебе и по телу, и по духу человек. Которому ты совершенно не нужен. Который к тому же давно истлел. Зачем огород городить? Может быть, ты таким образом хочешь завоевать эту женщину? Так все гораздо проще. Уверяю тебя, она и так никуда не денется. — Гость снова покосился в сторону Антошкиной комнаты, и снова Симагин стоически не поддался на эту провокацию, даже глазом не повел. — Ну, она легла уже… но еще не спит. Минимум усилий — и она сегодня же будет твоей. Придется разве что рюмку ей налить еще одну. — Гость улыбнулся. Симагин улыбнулся тоже. Он решил поддакивать или, по крайней мере, изображать колебания как можно дольше, чтобы гость успел сказать как можно больше. Обычные люди с их мыслями, желаниями и ощущениями были для сидящего напротив прозрачны так же, как и для Симагина — только Симагин старался не злоупотреблять этими своими возможностями, а для гостя злоупотребления были в порядке вещей, — но друг от друга собеседники могли экранировать свой внутренний мир со стопроцентной гарантией и вынуждены были попросту разговаривать: веря на слово, не веря на слово, пытаясь понять, что стоит за словом…

— Искушаешь? — спросил Симагин, все еще продолжая улыбаться. Гость возмущенно всплеснул руками.

— Да никоим образом! — воскликнул он. — Я слишком уважаю тебя, чтобы пускаться на такие простенькие уловки! Просто рассуждаю. Представь: вот вы встретились. Когда вы в последний раз виделись, ему было, кажется, двенадцать. Сейчас почти девятнадцать. Тогда это был ребенок, который, вдобавок, по привычке называл тебя папой — это подкупает, понимаю… Сейчас — молодой мужчина. Биологически — самец-конкурент, психологически — чужак, с которым тебе двух слов сказать не о чем, социально — еще одна, причем совершенно лишняя, головная боль на всю оставшуюся жизнь. Искушать… — Гость как бы задумался, словно эта мысль лишь теперь пришла ему в голову. — Если уж искушать, то гораздо более масштабно, — проговорил он. — Хочешь, попробую? Не стану тебе предлагать все царства земные и прочее злато-серебро — сам возьмешь, если захочешь. Тут главное — захотеть. Научиться хотеть, вот что тебе нужно в первую очередь. Твоя способность хотеть спеленута атавистическими привычками… вроде привычки зажигать газ под чайником.

Симагин покусал губу. Он был в себе уверен — и все-таки червячок сомнения в своих силах точил, точил сердцевинку души. Нельзя капитулировать перед червячком; надо точно знать, как выглядит мир наизнанку. Я справлюсь, уверен; я выдержу, подумал Симагин. Уверенность и гордыня — это одно и то же? Нет. Чтобы идти дальше, ученый должен быть уверен в промежуточных результатах своей работы на все сто. Решился.

— Ну, попробуй, — сказал он. Гость не сдержал удовлетворенной улыбки. Он не сделал, разумеется, ни единого движения; даже лицо не напряглось, выдавая какое-либо внутреннее усилие. Это был не удар — так, дуновение. Подсадка продержалась в Симагине не более секунды — но этого оказалось вполне достаточно.

Мир стал каким-то… съедобным, иного слова не подберешь. Все разнообразие Вселенной вдруг скрутилось до разнообразия титанического пиршественного стола; желанная женщина — нечто вроде нежной фаршированной индейки, обильно политой острой пряной приправой… зыбкое розовое зеркало моря на рассвете — это на сладкое… салатные листья моральных принципов, такие широкие, а стоит взять в рот — хрусь, и нет ничего… неимоверно сложный, кропотливый и вкрадчивый танец частиц и полей, испускающий клубы невнятных логарифмов и дифференциалов, ждущий, когда я его пойму — как хлеб. Стол был круглым и плоским, Симагин один-одинешенек торчал посредине, на единственном возвышении, каким могла похвастаться уныло гладкая поверхность; с этого подобия трибуны он мог дотянуться до любого лакомства, и казалось, единственной проблемой жизни является сообразить, который именно из аппетитнейших кусков просится в рот в данный момент. Но то и дело мимо проносились или проплывали какие-то малоодушевленные уродцы, внешними очертаниями отдаленно похожие на человека, то есть на Симагина; и каждый из них иногда по дурости своей, по слепоте, а иногда и намеренно, злобно, злорадно заслонял от Симагина одно из предназначенных для него блюд. Время от времени какой-либо из уродов, обнаглев уже вконец, разевал свою отвратительную, мелкозубую зловонную пасть, чтобы откусить или от индейки, или от торта, или хрупнуть салатным листом, хотя салат мог быть настоящей высокой моралью лишь когда его ел Симагин, в уродливых пастях он сразу превращался в притворство и лицемерие… Или пытался ломоть хлеба стащить прямо из-под симагинского носа, и приходилось, не размышляя ни мгновения — будешь размышлять, голодным останешься! — бить жадную тварь наотмашь. Каждая из тысяч салатниц, гусятниц, супниц, соусников, тарелочек, чашечек, ложечек и вилочек требовала постоянного присмотра. В сохранности ни одного предмета нельзя быть уверенным. От каждого из безмозглых, но хитрых и прожорливых уродов исходила угроза, но передушить их разом по каким-то сложным и не вполне понятным причинам было нельзя — поэтому приходилось все время быть настороже, готовым к подвоху, к удару, к отпору, к бою… Но как все вкусно! Как пахло! Как отблескивал жирок на ветчине, как красиво разложена была петрушка по краям…

Симагин встряхнулся.

— И этим ты пытаешься меня соблазнить? — с искренней иронией спросил он.

Сидящий напротив, казалось, чуть растерялся.

— Ну, — проговорил он, — чем богаты, тем и рады.

— А хочешь почувствовать, как это видится мне? — спросил Симагин.

— А ты сможешь? — после долгой паузы спросил гость с легким недоверием и, похоже, с опаской.

— Попробую…

— Ну-ка, ну-ка. — Гость уселся поудобнее. Симагин тоже фукнул лишь в сотую долю силы. Он не хотел ни смутить, ни обескуражить, ни, тем более, ошеломить противника. Это был еще не бой, не поединок — лишь чуть позерское преддуэльное метение булыжников плюмажами.

Несколько мгновений гость сидел совершенно неподвижно, потом его передернуло, как от лимона.

— Ну и мир, — сказал он с неподдельным отвращением. — Кошмар, а не мир. Да как ты в нем живешь? Всем должен, всем недодал, перед всеми виноват… Будто забитый ребенок — ничего без спросу взять нельзя… — Он с облегчением захохотал, окончательно приходя в себя. — Да лучше сразу сдохнуть! Это постоянное унизительное напряжение, ни секунды роздыху…

— У тебя там тоже постоянное напряжение и, с моей точки зрения, — еще более унизительное. Держи ухо востро, не то добычу прямо из клюва выдернут!

— Это — естественное напряжение, спокон веку присущее всякому живому организму. А у тебя — выдуманное, вымученное! И вдобавок — совершенно излишнее, ведь и мое напряжение тебя не покидает, тебе тоже приходится охранять свою добычу!

— Неужели тебе и впрямь нравится вот так вот, в полном одиночестве, всех бояться и со всеми бороться? Причем считать это единственно возможным состоянием, навсегда данным, от которого не деться никуда?

— Я никого не боюсь! — гордо и звонко отчеканил сидящий напротив. — Нирваны нет, я не обещаю снулой безмятежности. Жизни без борьбы не бывает. Но, по крайней мере, я даю свободу!

— Свободу рвать у всех из глотки то, чего они не хотят отдать по доброй воле?

— А разве свобода подразумевает что-то еще?

Симагин только головой качнул. Потом отхлебнул чаю.

— Как тебе сказать… Свобода — это возможность быть с теми, кто в тебе нуждается, и помогать тем, кому нужна помощь.

— Нуждаются и ждут помощи только паразиты. И вы, проклятые праведники, своим сочувствием и своей помощью только развращаете людей. Плодите паразитов, которых и без того слишком много. Самостоятельный, сильный и гордый человек ни в ком не нуждается и ничьей помощи не ждет.

— Все нуждаются — каждый в ком-нибудь. И помощь подчас нужна всем — каждому, кто попал под давление, действительно превышающее его способность к сопротивлению. Каждому, кто погибает, но не сдается. А иногда даже тому, кто сдается — из страха утащить своей гибелью за собой кого-то еще. Бывают сильные люди, бывают слабые люди — но и давление бывает разным, и даже самый сильный человек может оказаться под таким прессом, из-под которого не выбраться в одиночку.

— В одиночку! Вот ты и сказал самое страшное для таких, как ты, слово… Вы долдоните: любовь, сострадание, помощь, вы напяливаете на себя эти сделанные из соплей с сиропом цепи только из стадного инстинкта, а значит, вы не стали людьми по-настоящему, вы все еще животные, для которых самостоятельность — смерть… Для вас самостоятельность — синоним одиночества! Синоним изгнания из стаи!

Симагин перестал отвечать. Этот обмен любезностями подкосил мирную непринужденность и казавшуюся неоспоримой еще пять минут назад умозрительность разговора. Стало очевидно: им не договориться.

— Это правда, — негромко сказал сидящий напротив, глядя на Симагина с какой-то недоуменной жалостью. — Правда. Человек, выпущенный на свободу, занят только тем, что рвет из глотки у всех, до кого в состоянии дотянуться. А если кому-то кажется, что он устроен иначе — ему это именно кажется, и он опаснее и отвратительнее остальных, потому что он рвет из глотки так же, как и остальные, но при этом еще произносит красивые слова. Неужели тебе хочется быть этим обманщиком, этим… подонком? Ведь если бы не было так, никогда, например, не возникла бы европейская цивилизация. Или, по крайней мере, никогда не стала бы доминирующей… Потому что доминирующей может стать лишь та цивилизация, которая наиболее соответствует природе человека.

— А может, она всего лишь пошла на поводу у животного начала в человеке? — уронил Симагин.

— Ну да, а цари и большевики не пошли! — язвительно подхватил гость. — Они к духовному воспарили! То-то приличный чистый сортир теперь только у президентов и отыщешь! Вождям, значит, простительны животные слабости — но вот уж если простой строитель коммунизма окажется столь морально нестоек, что, презрев положенное ему духовное пылание, унизится до метаболизма, то пусть гадит на свой страх и риск где и как сумеет! Я уже не говорю о сексуальных коллизиях в коммунальных квартирах… А меж тем если там, где человек вынужден быть животным, ему не позволять этого, он превращается в скота! Так что не надо ля-ля! — простецки возмутился он. — Духовность… Помнишь, Макиавелли писал: «Если вы рассмотрите людские дела, то увидите, что те, кто достиг великих богатств и власти, добились их силой или обманом, и захваченное с помощью лжи и насилия они приукрашивают фальшивым именем „заработанного“, чтобы скрыть мерзость своего приобретения. И те, кто по наивности или по глупости избегают такого рода действий, остаются навечно в рабстве, ибо верный раб — все равно раб, а добрые люди всегда бедны; из рабства помогает выйти только измена или отвага, а из бедности — погоня за наживой и обман».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24