Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тяжесть

ModernLib.Net / Отечественная проза / Рыбаков Владимир / Тяжесть - Чтение (стр. 4)
Автор: Рыбаков Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Не люблю учений! Бегаешь, морозишься, недоедаешь, а для чего - никто не знает. Будто и так стрелять не умеем. А так, в армии хоть навсегда бы остался сверхсрочником. А что? Жрать дают навалом, зарплата хорошая, месяц отпуска, да и не сидишь всю жизнь на месте. Обувка и одежа казенная, а если завскладом на продовольственном стать, то и "ИЖ"17 через годик заведешь. Есть ребята, срочники, которые хнычут. А чего хныкать? На всем казенном вплоть до бани и белья, да еще задаром 3.80 дают в месяц, и если оттарабанишь год без помарок, то и отпуск можно заработать. Чем не жизнь? А некоторые - да что там, многие - рвутся на гражданку, будто каждый из них председательский сынок, дни считают. А для чего? Чтоб после вспоминать и жалеть, иначе тоскливо им и прошлого нет.
      17 "ИЖ" - марка мотоцикла.
      Парень говорил, как по-читанному. Его слушали, кто кивал, кто качал головой. Один принес котелок с картошкой и поставил его на огонь, потерявший с этого мига колдовство давать задум-чивость глазам. Холод, натыкаясь на костер, отступал и нападал сзади на спины.
      - А ты что думаешь? - спросил я у белобрысого парня, всё еще внимательно рассматрива-ющего лицо друга, произнесшего монолог.
      - Что? Всё не так просто. Во многом Иван прав, но я, например, знаю, что ни за какие коврижки не останусь на сверхсрочную. Мне теперь деревня кажется куда красивей, больше и родней, чем есть на самом деле. Знаю это, но ничего не могу с собою поделать. Тянет меня к ней, хочу пройтись по ней, и чтоб девки смотрели на меня из окон и говорили: "Гляди, Огурцов вернулся". А что дальше, там видно будет.
      Парень почмокал в раздумье губами, придвинул рукой лежавший рядом вещмешок... и взглянул на меня с сомнением. Я понял и показал ему папироску. Он вытащил бутылку спирта. В распаренную картошку погрузилось донышко откупоренной бутылки. Плотно накрывшись с головой плащпалатками, ребята яростно вдыхали в себя пары спирта, пьянели споро. Таким способом и двадцать человек могли найти быстротечный хмель. Пары входили, дурили головы и улетучивались, насыщая подобно пустой каше. Соприкасалось дыхание спирта с человеческим дыханием.
      Я легко улыбнулся и, уходя, оглянулся на согнувшихся под плащпалатками ребят, как старик оглядывается на свою молодость. Взяв под сидением в тягаче свои две шинели, поудобнее устроился, закутался.
      Передохнув, ветер засвистел вновь, прогоняя ребят от костров к набитым до отказа палаткам.
      Только анаша и перцовка могли позволить телу уснуть в ледяной кабине тягача. Струйки ветра проникали через невидимые щели, рука находила их и поплотнее прикрывала частями шинели. Мысли чисто и спокойно равнодушными глазами уходили от тягача к границе, от границы к тягачу, по пути смешиваясь с услышанным, понятым и непонятным.
      В сущности - несколько километров до войны, меньше часа езды. С этой стороны мы в солдатики играем, с той - они. Так и учимся, разделенные узкой полоской земли, как убивать друг друга. Кто знает, что творится за этими узкими глазами? Ясно одно: каждая политинформа-ция напоминает о возможном нападении. Почему-то считают, что именно Приморский край будет направлением китайского главного удара. А почему бы им сразу с нескольких сторон не вклиниться? Когда летом послали на фортификационные работы за поселком Пограничным в укрепрайон, прямо-таки глаза на лоб полезли от созерцания мощи железобетона; каскады боевых укреплений были распланированы еще японцами до и во время войны; теперь они стали круче, толще - и нет мертвого пространства. Тут не люди - китайский ворон не пролетит в поисках толстых русских костей, танк и двадцати метров не проползет, чтобы не подставить бок орудиям.
      Майор Блюмкин, наш командир, на работах только посмеивался над нашим восторгом и уверенностью. Вылезший из рядовых во время войны, Блюмкин не прошел - даже не нюхал - академии. Закончив войну в Манчжурии капитаном, он за двадцать пять лет получил только одну звездочку, но всё же надеялся выйти на подполковничью пенсию. Он любил связисток, и еще - читать и рассказывать. Товарищ Блюмкина, пыхтя дряхлеющим телом, часто жаловалась на мужа по профсоюзной и партийной линии, но коммунисту Блюмкину измены жене пока сходили с рук: командир полка его уважал, все остальные знали, что такого артиллериста - днем с огнем не найти - на офицерских стрельбах он из автоматического оружия простодушно выпускал обойму в центр мишени и уходил, по-отечески жалея краснеющих офицеров-салаг. Он любил играть со мной в шахматы и беседовать.
      - Послушай, Мальцев, знаешь, что про тебя говорят? Что едва окажешься за границей, так и побежишь искать ЦРУ. Что если, мол, по материальной части не сможешь ничего передать, так идеологической, дисциплинарной диверсией будешь заниматься: какие порядки у нас, какой дух в армии есть, - ты же и учебную часть закончил. Что на это скажешь? - И добродушно щурился.
      - Так, Николай Петрович, вместо того, чтобы там работать, буду бегать и искать штаб ЦРУ, им должно быть интересно знать, как палит в белый свет, как в копеечку, гаубица 1937 года выпуска, да что на утреннюю физзарядку в части не все выходят, увиливают. А что, может, мне там на бутылку водки дадут.
      - Нравишься ты мне, Мальцев, прямо скажу, хоть и чувствую, что ты враг. Когда мне в спину смотришь, чувствую - враг. Это объяснить невозможно. Примет нет, только чувство. На войне было проще, по приметам жили: прицепил парень на пилотку цветок - через день-два убьют, если стал петь - ранят. Многие пели, чтоб ранили. Но нравишься ты мне, с тобой интересно.
      Мне быстро надоедали его чувства и заинтересованность.
      - Николай Петрович, а ведь как границу закупорили - не сунуться! А если желтомордые и сунутся, так ведь трудно им будет. Знаю, что хорошими солдатами стали, война в Корее доказала. А как они погладили Индию - так просто пальчики оближешь. Главное, у нас же содрали уставы... да и политинформация по нескольку раз в день, чтобы из головы не выветривалась, тоже в некотором роде у нас взяли.
      - Мальцев, Мальцев, не притворяйся простачком, не подстраивайся под меня, я - старый воробей, меня на мякине не проведешь. Что сильны они знаю, и ты знаешь, хотя есть дураки наверху, которые не хотят понять. Но если ты думаешь, что это, - Блюмкин показал рукой на нагромождения укреплений, - долго продержится, то ты глубоко ошибаешься. Они всобачат танковый клин и по трупам да по коробкам танков пройдут! Они после Великого скачка всю сталь кустарную на танки переплавили, этого добра у них теперь довольно, они это дерьмо и пошлют на прорыв укреплений. Скажу тебе, друг Мальцев, коли ты недокумекиваешь, что все мы здесь по сути дела смертники, обыкновенные камикадзе. Войска Приморского края должны задержать продвижение противника максимум дней на десять. Но и это непосильная задача, может, дней пять-шесть удастся. За спиной нашей будут разворачиваться силы. А быть может, оттянем мы на себя как можно больше китайских войск, заставим их сконцентрироваться и уничтожим одним ядерным ударом - да и нас, грешных, для общего блага сметет вместе с ними. Похожее часто случалось во время войны, масштабы теперь изменились, только и всего. Не строй себе, Мальцев, иллюзий на этот счет. Будь солдатом, на посту открывай два глаза да третий на затылке... чтоб быть живым солдатом...
      Мысли до границы и обратно были невеселыми, только Блюмкин да командир полка в них были теплыми. К офицерам, провоевавшим войну, солдаты относились с уважением, которое часто называется солдатской любовью. При случае называли по имени-отчеству и давали им добрые клички: Папаша, Скелет, Пузан. Они не относились к солдатам по-отечески, как по преданиям водилось иногда или часто в царской армии, но для них устав был не догмой, а живым и необходимым, слегка подвергающимся модификации, в зависимости от обстоятельств, охраняю-щим от всевозможных воинских бед законом. Они были людьми, психологами в казарме и в поле. Они часто наказывали суровее, чем невоевавшие офицеры, принимающие высокомерие за автори-тет, неукоснительное и точное выполнение буквы устава считающие верным путем к дальнейшему продвижению по службе. Но отвоевавшие войну офицеры никогда не оскорбляли солдатского достоинства. Подходил, скажем, Скелет к провинившемуся и заговаривал:
      - Что, брат, попался... Эх, пить можно, попадаться нельзя. Какой же ты солдат после этого? Что делать? Всучу-ка я тебе суток десять губы, не обидишься?
      Никто не обижался.
      Среди срочников часто возникали разговоры о будущей судьбе многих офицеров-салаг: "первый бой и первая пуля". Эти разговоры уходили в глубь истории: вероятно, как появилась армия, возникло желание нижестоящих убивать вышестоящих, привычка к оружию легко нажимала пальцем на спуск. Во время войны убийства офицеров, в основном, происходили по пути на фронт, где кривлянья возможной смерти уже качались под потолком вагонов над головами, а дисциплина и абсолютная власть над солдатом еще не покидали офицерские мозги.
      Невидимое присутствие китайцев под боком создавало напряженный сгусток невольного ожидания, главный элемент которого - страх - порождает то злобу, то растерянность. Многие искренне ждали войны, чтобы рассчитаться с одногодком в офицерских погонах, заставляющим их - с презрительной гримасой на опухшем от тоски и пьянства лице - чистить гальюны, скрести полы осколком стекла до белизны и многое другое. Ходило изречение: "советского солдата можно убить, но издеваться над ним нельзя". И оно всем нравилось. Дальше бессильных угроз дело, однако, обычно не шло. Правда, из "секретки" раз пошли слухи, что в Спасске Дальнем один малый во время утреннего развода выскочил с автоматом и стал палить по офицерам: шестнадцать человек положил, пока дежурный одной из рот не прикончил его из карабина из окна оружейной. Так никто и не узнал, отчаялся ли парень, накурился ли какой травы, или решил со смыслом для себя покончить счеты с жизнью. Никто и не интересовался (в рапорте написали, что рехнулся)... да и опять же... кому все это нужно знать?
      7
      Я полулежал в кабине не шевелясь, прислушивался к мыслям, ушедшим от границы в часть, тормошившим ее обитателей, меня самого. Холод вертелся вокруг, нащупывая слабое место, чтобы вгрызться - тело, анаша и перцовка прогоняли его.
      Я словно со стороны наблюдал за этой борьбой, и от этого становилось сладко, почти томно. За дверцей раздался тонкий звук, похожий на писк издыхающего в мышеловке мышонка. Я ногой толкнул дверцу и включил фонарик. Невидимое небо очищалось, ветер ныл, как от зубной боли, гнал пустые тучи к концу земли, на восток, только безразличная серповидная штука, нагло-большая, висевшая среди окружающих ее звезд, не шевелилась, не мигала. Она яснее моего фонарика осветила упавшего с подножки тягача салагу. Это был один из моих. По тому, как он медленно поднялся, я понял, что холод его почти доконал. Это было не мудрено, при таком морозе в сапогах можно было не очень страдать, только без отдыха двигаясь. Я протянул ему руку:
      - Давай. Залазь. Тебя что, из палатки турнули? Нечего лезть вперед к огню, впереди тебя есть старики и фазаны, об этом помнить надо. На, выпей глоток. Чёрт с тобой, шинель возьми. И постарайся уснуть. Но если утром услышу хоть один писк, пеняй на себя.
      Вновь погружаясь в сонные мысли, чувствовал по пришедшему откуда-то знанию, что рука помощи, протянутая мной, была связана с тем местом, где стояла молча танковая колонна.
      На вид командир полка не очень-то боится парторга Рубинчика и своего заместителя по политической части, подполковника Драгаева, бывшего учителя истории. Может, и на самом деле не боится, не те времена всё же пошли насолить при желании они ему могут, но по-крупному вряд ли, теперь требуют факты. Да им часто и делить нечего, в одной упряжке ходят, звездочки им прыгают на погоны при дисциплине, при отсутствии ЧП в части, при ее хорошей боеспособности, при пятерках на учениях...
      Их связывала заинтересованность. Не связывало ничто и ни с кем начальника особого отдела части, капитана Ситникова (кличка: Молчи-Молчи). Его добродушное лицо с носом-картошкой, казалось, не могло пугать никого, голос был мягкий и с оканьем. Появлялся он в казармах редко, никогда не повышал голоса. Но с ним осторожно, хотя с почти открытой неприязнью, разговари-вали наши полковники, а лейтенанты и чуть выше - с неприкрытой робостью. Это давало нам злорадное удовлетворение. Только мысль, что и рядовым следует опасаться этого человека, несколько портила удовольствие. То, что пряталось за добродушным лицом Молчи-Молчи, знало всё и всех, каждого солдата по имени-отчеству; иногда он говорил о таких вещах, что, казалось, сейчас назовет кладбище, где похоронена бабушка его собеседника. В дисциплинарный устав он не встревал, только как-то узнавал, кто, а главное куда, ходит в самоволки. Но иногда он появлялся ночью в казармах с проверкой. Даже вежливо-презрительный Рубинчик, находя спящего дневального или дежурного по роте, вспыхивал, ругался, мог дать по шее - и на этом концы шли в воду. Но все знали: если Молчи-Молчи накроет спящего или возвращающегося из самоволки рядового или сержанта (офицеры обычно закрывали глаза на самоволки сержантов, не желая портить их авторитет), то скажет мягким голосом: "Ну, как же ты так! Не стыдно разве? Плохо это!" И уходит. На следующий день парень попадал на губу, а если его личный черный список было достаточно полон для заведения дела, то - под трибунал, затем - в дисбат.
      Но чувствовалось, что офицеры остерегались его куда больше, чем срочники. Тут я себя чувствовал ближе к офицерам. Я у него был на особом счету, в этом я не сомневался. Он знал каждый мой шаг. Стукачи Рубинчика разоблачались, стукачи Трусилова выплывали на Божий свет, но ни один стукач Молчи-Молчи не был раскрыт. Это его окружало ореольчиком всемогуще-ства. А у меня создавалось ощущение постоянного присутствия Молчи-Молчи. И у него не было личной неприязни ко мне или к Свежневу - я это понимал - он только объективно судил, затем разделял вред и пользу. У меня при этой мысли в области затылка становилось скверно, хотелось убежать в никуда, утонуть, как краб в камнях. С другими офицерами было ясно: они прежде всего были уставниками, и, не нарушая статью устава настолько, чтобы попасть в дисбат, я мог выкарабкаться. Спасало, что за каждого отправленного в дисбат они получали выговор из штаба дивизии, а штаб дивизии - из штаба армии из-за аксиомы, что армия - воспитатель (недаром с недавних пор стали забривать и бывших уголовников, чего раньше не было). А от Молчи-Молчи можно было ожидать всего...
      Холод вернул меня от полусонных терпких рассуждений в кабину. Открыв глаза, увидев белый мороз на одуревших непослушных руках, стал кусать их. Появилась желанная боль. Только с ее уколами, поднимающимися вдоль по руке в плечо, в сердце, понял, что произошло: я был без шинели; салага, содрав ее с меня, сопел рядом, закутавшись в две. Ярость схватила меня за горло, затем моими руками вышвырнула салагу из тягача, благоразумно оставив в пальцах шинель. Парень, проснувшись при падении, полз к краю плато, затравленно озираясь.
      Я подумал: "Нет, нельзя-таки безнаказанно творить добрые дела", - и захлопнул дверцу. Усмехаясь подумал, только отдаленно чувствуя в себе толчки уходящей ярости. Согрела, разлива-ясь по жилам, перцовка, руки становились гибкими, добрыми... Счастье, как всегда нелепое, вошло в меня; и стало легко излучать радость на все окружающее. Счастье моей головой высунулось из тягача и прокричало:
      - Эй, сволочь, вали сюда! Ты просто спятил, парень, забудь на время, что ты подлец, иначе не выкарабкаешься. Понял?
      Дрожащий от радости салага подбежал, закивал головой, жалко скрючился в углу кабины.
      Сквозь липкую ночь медленно пробивалось утро. Сон, к утру окончательно переборов холод, становился тяжелым, черной ямой. Долго расталкивая, вытаскивал меня Колька из этой ямы.
      - Святослав! Святослав! Да проснись же ты! Дай перцовки, у меня уже душа прилипает к костям.
      Открыв глаза, увидев измятое Колькино лицо, почувствовал спокойную радость. Он мне был другом в эти минуты. Часто, когда мы молчали вместе, я испытывал родственную близость, исходившую от него, близость от пережитого прошлого, близость от того, что могли бы спорить и молчали, близость от желания молчать, зная: стоит открыть рот, чтобы стать чужими друг другу, часто врагами.
      Забрались под Колькин брезент в кузов. Как теплые рукопожатия, передавалась бутылка. Свежнев, вдруг вытащив из-за пазухи бумагу, со значительным видом протянул ее мне. Это была карта. С таким крупным масштабом подобная карта могла быть только штабной. Достать ее в штабе можно было, только украв. На ней было намалевано черной тушью "совершенно секретно". Я нашел на ней наше плато: до китайцев было четырнадцать километров, никогда еще учения не проходили так близко от границы. Вернул Кольке карту. Пошарив по моему лицу глазами, Свежнев сказал:
      - Ты заметил, что снарядов выдали больше, чем обычно, что много кумулятивных?
      - Теперь замечаю.
      - Послушай, Святослав, сколько лет тебе было, когда привезли тебя в Союз?
      - Девять. Странно и подумать здесь, что родился я в Алесе, есть такой городок на юге Франции, наверно, очень тихий и чистый, наверно, с очень многими счастливыми людьми. И было мне месяцев восемь, когда мои родители переехали в Париж, город, в котором революции кажутся развлечением народа. А почему ты спрашиваешь?
      - Русский ли ты?
      - Мать русская, отец - поляк, впрочем в крови и татары, и цыгане есть,
      так мне говорили.
      Свежнев не улыбнулся.
      - А ты русский?
      В его глазах была угрюмость.
      - Я понимаю. Ты видишь войну. Мои родители давно жили во Франции, в пятидесятых годах репатриировались. Говорили мне, что от России мало что осталось, от русского же человека остались нос да покорность. Нет, вряд ли я русский. Я советский, друг Свежнев. Ты понимаешь, что это такое?
      - Понимаю. И мне жаль тебя.
      Мне оставалось только грязно усмехнуться:
      - Себя пожалей. Великоросс! Былинно звучит, смешно звучит, грустно, быть может. Ты русской своей совестью будешь защищать советское знание. Ты будешь защищать исконные русские земли от китайского завоевателя, не так ли?
      - Да. Защищать Россию от любого внешнего врага - это мой долг. Это не только история России, это история русского характера, русской души. Ты, советские исчезнут, а Россия останет-ся. Чтобы она осталась, она сама должна освободиться от всего, что ее душит, поэтому мой долг драться не только с китайцами, но и с любым, пусть самым добродушно и демократически настроенным внешним врагом...
      Свежнев произносил слова твердо и убежденно. Я не хотел им верить.
      - Нет, друг Свежнев, ты не можешь быть тем, кого рисуешь. Выпей и успокойся. Твои родители - русские интеллигенты, ты сам мне говорил, что происходишь из рода Свежневых, издревля дающих России законодателей, художников, архитекторов. Русская интеллигенция всегда болталась между народом и властью, как дерьмо в проруби. Наша власть правильно их заклеймила, в сущности, обидной кличкой "прослойка". И ты, подобно им, мечешься, только нет у тебя свободы и знаний, которыми обладали они. Ты не можешь понять, что поздно уже, ты искалечен. Ты ищешь свой долг, не понимая, что долг - это идея. И что идеи меняются... Эй, оставь перцовки! У тебя же нет идеи, потому что никогда не было свободного знания. С рождения советское знание вливалось в тебя, когда каплями, когда волнами. Ты можешь бороться с самим собой только через это знание, другого у тебя нет. Ты хочешь изменить мир, но ничего не можешь дать ему. У тебя нет идеи, есть только понимание лживости твоего знания и преступности настоящего. Ты и за шовинизм прячешься от своего незнания. Я не прячусь. И я не путаю долг с обязанностью. Быть солдатом - обязанность, которая не должна меняться от политической точки зрения, от идей. Посмотри на ребят, сколько миллионов их в армии? Десять? Пятнадцать? Они в армии, потому что это их обязанность, и в эту обязанность входит параграф, что если нужно кому-то, кого они не знают, кому-то, из-за кого они никогда не узнают, что такое свобода, если нужно - то надо умереть. И они умрут. Ты же сам видишь, чувствуешь. Коля, скажи, ведь ты сам гордишься нашей армией. Гордишься, чувствуя ее силу. Ты ведь с тайным удовольствием читал, как наши танковые колонны ворвались в Чехословакию. Ты осуждал, радуясь... Вспомни.
      Передавая мне бутылку, Свежнев сказал:
      - Ты как наемник, в тебе нет чувств. Ты - чужой. Ты не можешь понять, что многие, миллионы, не понимая, чувствуют, что, защищая Советский Союз, они защищают Россию в нем, они часто не знают разницы, думая, что СССР и Россия - это одно. Ты уедешь, а мы останемся со своими ошибками, с непониманием, но и с чувством, что, несмотря ни на что, мы есть, и несмотря ни на что, есть борьба с несправедливостью. Будучи советским, я всё же русский, а ты - нет.
      Я замахал на Кольку руками:
      - Хватит, ты мне в морду еще дашь. Подожди, завтра, может быть, нас всех китайцы перебьют. Успокойся.
      Свежнев повернулся ко мне спиной.
      Мне было грустно смотреть на его спину, под брезентом она была светлым пятном. Я не мог оторваться от мысли, что его презрение ко мне внушает уважение. Чёрт! Дон-Кихот Новосибир-ский! Действительно, русская порода, свет ищет, справедливости хочет. Готов за тридевять земель в тридесятое царство за "сам не знаю что" пойти. Не хочет видеть правду, а правда в том, что того, кто не умеет подчиняться - научат. Кто не хочет - того заставят. Кто не гнется - того ломают. Бывает, раздумывает человек, гнуться ему или нет, а его уже сломали.
      Наступило утро. Все радовались ему, безразлично пришедшему. Будет движение - будет и тепло. Ушла опостылевшая ночь, встало солнце-мачеха... и ему рады, вприглядку можно погреть-ся. В кабине тягача всё еще спал салага. Я разбудил его:
      - Подъем! Не у тети за пазухой. Фамилия как?
      - Штымчиков-Тульский. А зачем, я ведь ничего не сделал.
      - Ну и фамилия... "ничего не сделал". Может, к ордену хочу тебя представить. Сволочь ты, а в морду не получил, значит хорошим солдатом будешь.
      Чичко, выскочив из будки, заорал:
      - Подъем! Приготовиться к маршу!
      Мечта о горячей кружке чая ушла, все бросились к орудиям, взвыли моторы. Вся жизнь, все существование ушло в усилие успеть управиться за десять минут. Калеча белую ткань, нежно покрывающую землю, батарея спустилась с плато и пошла на северо-запад, к границе. Многие не знали этого, кто знал - не понимал, кто понимал - молчал. Разговор с Колей был борьбой слов, теперь гусеницы волокли нас к его смыслу: обязанность или долг? Или когда появится смерть, никто не будет слушать свою совесть, никому не будет нужно...
      Шли броско и недолго, впереди указывал дорогу утепленный командирский ящик на колесах. По приказу орудия раскинули станины между двумя угрюмыми своей одинаковостью сопочками. Впереди неподалеку маячила в зыбком хрустале воздуха их грядка, лишая глаза простора. Прицел и дальность из КП пришли сразу. Дальность была одиннадцать километров.
      Ко мне подошел Свежнев. Загородившись стволом и моим телом, он вытащил карту, украденную в штабе.
      - Смотри. Это точно пункт 3-6. По китайцам бьем, там должна быть их застава на краю поселка.
      Раздался приказ Чичко:
      - Приготовиться к ведению огня! Все бросились по местам.
      - Заряжай! - скомандовал я автоматически, не слыша своего голоса.
      Впервые доходило, что кусок стали, который Нефедов просовывал в ствол, разрушит дом, осколки его будут резать людей надвое, вырывать грудные клетки, один отсечет, выдыхаясь, голову ребенку, лежащему в колыбели. Стало гадко. Вероятно, картины, являвшиеся Свежневу в эту минуту, были не лучше моих. Он позеленел, тупо глядя на свои пальцы, крутившие винт прицела. Я вытащил из сумки красный флажок, размотал его. Мысли облачались в слова, полные желчи, направленные на Свежнева, но ни горло, ни рот не пропускали их. Теперь не положено. Слова уходили вглубь тела, усиливая свой смысл.
      - Застава на краю поселка, друг Коля? Или на краю поселка застава? Давай, выполняй свой долг! Я буду - свои обязанности. - И взмахнув флажком, я гаркнул: - Огонь!
      Шли, весело урча, кумулятивные, осколочные, где-то падали, как могут падать снаряды, не направленные корректировщиком, посланные на авось, на сектор. Боеприпасы тратили щедро. На учениях подобный огонь ведется разве что в присутствии на батарее генеральских погон. Здесь же был обычно скупой командир полка. Он не вылезал из будки, что также было необычным. Большинство ребят только с зубовным скрежетом следило за очередным снарядом, невидимо уносящимся к чёрту на рога непонятно зачем, оставляя в стволе копоть и прочую мерзость, которую им же придется скоблить не один день. Подошедший Быблев сказал, в сердцах кивая на командирскую будку:
      - Задали работу. Сколько в парке за чисткой после поля проторчим, не видать нам, как пить дать, увольнения с месяц...
      К нему с дрожащим лицом обернулся Свежнев:
      - Заткнись, христосик. Сволочь!
      Уловив движение, словно Свежнев хотел наброситься на Быблева, я резко вмешался, загородив Быблева. Я не мог, издевка рвалась с языка:
      - Ты чего нервничаешь, друг Коля? Он ведь не знает, что ты китайских детей убиваешь. Он ведь не знает, что ты высокий свой долг выполняешь.
      Говорил я тихо. Свежнев следил за словами с мертвым лицом. Выслушав, слабой рукой дал мне пощечину. Видели только Нефедов да Быблев. Остальные слушали звуки улетающих снаря-дов. Ударив, Коля равнодушно опустил руку, глаза его были во все лицо. Злоба, поднявшаяся во мне, была слишком большой, чтобы я мог его ударить. Да и не место. Не время. Позади Нефедов готовился вмешаться, не допустить драки, верней, избиения. Я отступил, сказал:
      - Тютя. Нервы.
      Нефедов пожал плечами и выхватил из ящика снаряд. Эпизод не занял и минуты. Стрельба продолжалась, пока Чичко не завопил:
      - Прекратить огонь! Приготовиться к маршу!
      И вновь белая пустыня, с торчащими на ней черными обветренными сопками, пятилась от нас - и всегда была впереди. Кожа на лицах одубела, руки привыкали к обжигающему металлу орудий.
      8
      Следующий день был 23-е февраля - день рождения нашей армии. К привалу прикатили Рубинчик и Драгаев. Было холодно, их речи тянулись недолго, восклицания и призывы были краткими. Драгаев рассказал о русском историческом прошлом и советском настоящем Уссурий-ского края; Рубинчик - о китайских шовинистах, предавших дело Ленина и ведущих милитарист-скую политику, желая отторгнуть у Советского Союза исконные его земли.
      Земля была теплее брони, все сидели и терпеливо ждали конца. Только у Свежнева был вид, будто он готов с цепи сорваться. И сорвался:
      - У меня несколько вопросов, товарищ подполковник. Почему наша армия перестала быть добровольной? и что такое военное преступление?
      Он закапывал себя живьем. Ребята недовольно зашумели. Рубинчик перевел застывший взгляд с Коли на них и понимающе улыбнулся:
      - Это, рядовой Свежнев, вопросы сложные, двумя словами не ответишь. Да и не место, холодно тут у вас. Напомните мне в части, я вам подробно всё расскажу.
      После собрания, во время перекура, ко мне подошел замполит полка Драгаев:
      - Младший сержант Мальцев, вы знали, что ваша мать подала прошение о выезде во Францию в апреле 1965 года?
      - Так точно.
      - Почему не доложили?
      - Инициативы нет, товарищ подполковник, но обо всем рассказал в Уссурийском особом отделе, там меня долго спрашивали и хотели, чтобы я долго отвечал.
      - Всё шутите, Мальцев... Зря. Дело в том, что ваша мать получила разрешение уехать. Мы бы вам дали семидневный отпуск, но, увы, идут учения.
      Я только улыбнулся:
      - Но вы, разумеется, получили извещение до начала учений. Разрешите идти?
      Драгаев удивился:
      - У вас больше нет вопросов?
      - Нет, мне и так всё ясно.
      Они уехали, оставив во мне давящую пустоту. Мать была единственной надеждой, спасе-ньем. Сможет ли она оттуда сделать всё, что нужно? Я готов был молиться. Молчи-Молчи был явно замешан. Только ему было нужно, чтобы я не уехал. Остальные только рады были бы избавиться от меня, от "француза", которого посадить-то хорошо, да вот только кто знает, потом хлопот не оберешься, уехать хочет, с Москвой связан, Москва им интересуется...
      Не думать, выждать. Тело привыкает к суровости, сердце - к разлуке. Как можно привык-нуть желать свободы, не зная, не испытав ее - тайна.
      Карабкались дни учений, мозолями каменели руки при рытье окопов, никогда не дорывае-мых до конца; иногда переходили на другие позиции в трехстах метрах от старых и начинали всё сначала. На пятый день увидел вновь посеревшее лицо Свежнева. Со мной он не разговаривал, лишь повторял приказы. В тот день израсходовали почти все боеприпасы. Я следил: не меняет ли Свежнев прицел. Он не менял, снаряды шли точно. Что сделали эти сотни снарядов? На кого упали? Никто не спрашивал.
      Через несколько дней (никто их уже не считал) прибыл Молчи-Молчи. Пробыл недолго и испарился. На лбу у командира полка после беседы с начальником особого отдела была написана ярость, будто кто тавро выжег. Никто ничего не понимал, только много позже проползли слухи, что наше механизированное соединение без разрешения Москвы продвинулось более чем на сотню километров в глубь китайской территории с провокационной целью. С какой? Может, вызвать войну, может, попугать. Выходит, с той же целью мы убивали там кого-то... Китайцы не шелохнулись, будто ничего не произошло. Либо они предвидели, что далеко не пойдут, и не хотели раздувать пожара, либо знали, что Москва вмешается... Чёрт их знает. Только я тогда удивлялся, почему они не отвечали на наши выстрелы; чего-чего, а гаубиц у них хватает.
      После отъезда Молчи-Молчи учения передвинулись на запад. Со временем всё стало на свои места: салаги умудрялись отыскивать себе теплое местечко ночью или выторговать караул, за их голенищами появились ложки, а главное, их движения стали сдержаннее, они учились сдерживать желание отпихнуть другого от котелка с пищей, от места возле огня. Привыкая к боли, душевной и физической, они вновь стали искать наслаждения. Однажды, когда покидая день земля стала погружаться в закат, я заглянул, проходя, в кузов тягача. Там, полускрючившись на автоматах и ручном пулемете, лежал Штымчиков-Тульский и занимался онанизмом: его губы изображали поцелуй, вторая рука гладила щеку, сапоги ласково терлись о воображаемые нежные ноги женщи-ны. Был ли он жалок перед очередной агонией солнца? Я подумал об этом, видя обоих: солнце и салагу - и решил, что нет. Ко мне подошел Нефедов, я оттащил его от тягача, слушая на ходу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11