Школьником печатал стихи в «Пионерской правде», дорос и до «Комсомолки». Способный парень, но развязный. Эти его доморощенные остроты, дурацкие каламбуры, не может слова произнести без рифмы… Как-то в писательском ресторане спросил Вадима: «Кого будешь завтра
ермиловать?» Мол, тебе покровительствует Ермилов, по его наущению и критикуешь нашего брата. Одно слово у Альтмана, одна фраза в очередном донесении – и от Женьки останется мокрое место. Но мелкая рыбешка, пусть живет, пусть дышит. Однако осадить придется. И поэта Васильева тоже надо осадить!
– С «Веселыми ребятами» тебя!
Так называли орден «Знак Почета» – на нем изображены молодые рабочий и работница. Но одно дело шутить вообще, абстрактно, и другое дело таким образом приносить поздравления: звучит унизительно, припомним при случае.
Опять звонок – Клавдия Филипповна, редакторша из Гослитиздата:
– Заслуженная, заслуженная награда.
Так прошел весь день. Вадим сидел возле телефона, принимал поздравления, в перерыве между звонками вертел в руках «Правду» со списками награжденных: купил в киоске десять экземпляров. Девять положил в стол, а на десятом подсчитывал – сколько награждено москвичей, сколько ленинградцев, киевлян, сколько критиков, сколько людей его возраста. Выходило, что из молодых столичных критиков он, в сущности, единственный, кто награжден.
Вечером Вадим поехал в Союз писателей на митинг. Выступали наиболее именитые, благодарили партию, правительство, лично товарища Сталина за отеческую заботу о советской литературе. И когда упоминался товарищ Сталин, все вставали и хлопали. Резолюцию с благодарностью партии, правительству и лично товарищу Сталину приняли единогласно под бурные аплодисменты.
Где бы теперь ни появлялся Вадим, всюду его встречали радостными приветствиями. Вадим ездил по редакциям, ходил из комнаты в комнату, из отдела в отдел, как бы по надобности, а на самом деле чтобы показаться и получить свою долю улыбок и поздравлений. И если в каком-нибудь отделе на него не обращали внимания, обижался – не за себя, конечно, а за советскую литературу: не читают газет, идиоты. А ведь работают на идеологическом фронте!
И все же, поздравляли его или не поздравляли, исполнилось наконец его давнее желание. Те, главные, признали его своим. Отмеченный высокой правительственной наградой, он теперь причислен к ним, хозяевам и распорядителям жизни. Теперь его должны прикрепить к кремлевской поликлинике, много ли у нас писателей-орденоносцев? Хорошее слово: «орденоносец», хорошо звучит. Во Франции обладатель ордена называется «кавалер ордена Почетного легиона». Но «кавалер» – нечто легковесное, гривуазное, чисто французское, что-то от дамского угодника. «Орденоносец» – чисто советское слово, сильное, мощное, как «оруженосец», «броненосец» или, еще лучше, «меченосец» – означает принадлежность к рыцарскому братству, звучит сильно, по-мужски. А как насчет «рогоносца»?
Поговаривали, что список награжденных просматривал сам товарищ Сталин и будто бы остался недоволен Катаевым за не слишком лестную оценку творчества Михалкова, и, рассердившись на Катаева, велел дать Михалкову более высокий орден, чем было намечено. Теперь Сережа Михалков пойдет в гору, ничего не скажешь – талант, любимый детский поэт. А вот Катаеву не поздоровится. И правильно, типичный одесский нахал, заносчивый и беспардонный… Но что было сказано в его, Вадима, адрес? Наградили – значит, говорилось хорошо. Но что именно и кто сказал? Может быть, сам товарищ Сталин? «Вот, мол, попадались мне статьи Марасевича… Это тот самый Марасевич?» – «Да, товарищ, Сталин, тот самый». – «Ну что ж, способный человек и стоит на правильных позициях. Надо поощрять молодые таланты». Возможно, конечно, ничего подобного и не было. Товарищ Сталин мог просто спросить, кто мол, этот Марасевич, ему доложили, и Сталин оставил Вадима в списке. Но хотелось бы знать в подробностях. Кого же спросить? Не идти же к Фадееву: «Александр Александрович, что обо мне сказал товарищ Сталин?» Фадеев выпучит на него красные после очередного запоя глаза: «Разве вы знакомы, он даже имени вашего не упоминал».
И еще одно: утверждая список, знал ли товарищ Сталин, что он, Вадим, одновременно и «Вацлав»? Ясно, что список апробирован на Лубянке, его оставили. Значит, уверены в нем, и товарищ Сталин уверен.
Когда же будут вручать ордена? Конечно, в Кремле, конечно, Калинин, но когда он наконец прикрепит орден к лацкану пиджака, когда наконец все увидят, что он орденоносец?
В Театре Вахтангова директор и худрук его поздравили, а актеры – никто, не читают газет, черти, зубрят свои роли и больше к печатному слову не прикасаются. Даже Вероника Пирожкова, которая при каждой встрече ему обязательно говорила что-нибудь приятное, и та об ордене ни слова – не знает. Обидно. Пирожкова, как и все здесь, относилась к нему с пиететом, но без обычного актерского заискивания перед театральным критиком. Худенькая, в кудряшках, блондинка неопределенного возраста – то ли 18, то ли 30, с капризным ротиком, открытыми голубыми глазками, которые всегда улыбались Вадиму. Пирожкова называла его не Вадимом Андреевичем, как все, а просто – Марасевич, и в ее улыбке было некое поддразнивание – не то насмешка над важностью его персоны, не то насмешка над тем, что он никак не откликается на ее внимание. Но Вадим в свои 28 лет еще не знал женщины и, когда возникали такие отношения , робел, хотя Пирожкова нравилась ему. Ее взгляд, насмешливая улыбка, фамильярное «Марасевич» волновали его. Пирожкову использовали на вторых ролях, и все же Вадим в одной из своих рецензий отметил: «Убедительна была В.Пирожкова в эпизодической, но характерной роли Анны». Вероника тогда в театре при всех его поцеловала: «Спасибо, Марасевич!» Актеры и актрисы любят целоваться по поводу и без повода, но поцелуй Пирожковой его обжег. После этого он по ночам рисовал себе их встречи, ее объятия и поцелуи, представлял ее нагой, вставал, ходил по комнате, чтобы не вернуться к тому, чем он занимался в детстве и от чего отец его отучил…
Наконец состоялось! В Кремле. Вручил сам Михаил Иванович Калинин.
Выкликнули Вадима! Он подошел. Михаил Иванович протянул ему коробочку с орденом, наградное удостоверение, пожал руку, не просто улыбнулся – он каждому тут улыбался, а доверительно, как хорошему знакомому. И руку протянул не официально, а пожал сердечно. Когда перешли в другой зал и усаживались для группового портрета, Калинин, сидевший в первом ряду, обернулся, искал кого-то глазами, но не нашел. Вадим был уверен, что именно его он ищет, может быть, и не читал его статей, но отца знает, отец его лечит. Досадно, что никто этого не заметил, каждый упоен своей наградой, своим орденом, убежден, что именно ему Калинин оказал особое внимание, именно его персона тут главная.
Дома Феня проколола в лацкане пиджака дырочку, обшила нитками, Вадим закрепил в ней орден, надел пиджак, посмотрел в зеркало. Потрясающе! И Феня, стоя в дверях, любовалась:
– Хорошо, Вадимушка, красиво, ну прямо как народный комиссар какой, ей-богу!.. – Голос ее вдруг задрожал. – Вот бы Сергей Алексеевич поглядел, порадовался бы, любил он тебя, Вадимушка, с малых лет любил.
Идиотка, вспомнила этого глупого парикмахера, всю радость испортила.
А впрочем, почему испортила? Ничего не испортила. С парикмахером кончено, он не собирается всю жизнь терзаться из-за него, сам виноват! Не такие головы летят, не такие люди признаются, а он не захотел. И хватит думать об этом!
На следующий день Вадим снова ездил по редакциям, снимал пальто в гардеробе и шествовал по кабинетам с орденом на груди. Все его поздравляли, любовались орденом. И те, кто прошлый раз не знал о награждении, присоединялись к общему хору. Вадим принимал поздравления скромно, достойно, никакой тут его личной заслуги нет, это не его, это советскую литературу наградили, а вот за советскую литературу он искренне рад и горд.
Вечером Вадим пошел в Театр Вахтангова, разделся в кабинете администратора и поспешил за кулисы, как бы разыскивая кого-то, открыл дверь уборной, где в числе других статистов готовилась к спектаклю Пирожкова, увидел полуодетых девиц перед зеркалами… Ах, пардон, простите… Но Вероника Пирожкова его заметила, вскочила, втащила в комнату.
– Девочки, смотрите, нашего Марасевича наградили орденом!
Бросилась ему на шею, расцеловала, и остальные девочки тоже вскочили и расцеловали Вадима.
– Простите, – бормотал Вадим, – я ищу Комарова…
– Комарова? – переспросила Вероника. – Он здесь, я его вам найду.
Они вышли в коридор, Вероника зашептала:
– Вы сегодня вечером свободны?
У Вадима замерло сердце.
– Да…
– Отметим ваше награждение, я занята только в первом акте.
– С удовольствием. Поедем в ресторан.
Она замотала головой.
– Нет, нет, нельзя, кругом сплетники, скажут, окручиваю вас… или еще какую-нибудь гадость.
У нее задрожал голос, на глазах выступили слезы…
– Что вы, что вы! – испугался Вадим. – Зачем вы плачете? Не надо.
Она вытерла глаза платочком.
– Не люблю, когда обо мне плохо говорят. Просто я рада, что вас наградили. Для меня это праздник. Поедемте лучше ко мне, посидим, музыку послушаем, живу одна, хорошо?
– Хорошо, – едва проговорил Вадим.
– После первого акта я жду вас на улице, у служебного входа.
Она чмокнула его в щеку и убежала.
Вадим промучился первый акт, не видел, что происходит на сцене. Свидание с женщиной наедине, в ее комнате… «Живу одна…» Почему одна? Приехала из Пензы, что-нибудь снимает, наверное, или замужем, муж в командировке… А вдруг нагрянет?! Нет, его, орденоносца, не посмеет тронуть. Страшило другое… Вдруг не получится. Уже два раза так было. Вдруг опять?! Но деваться некуда, Пирожкова будет ждать на улице, на морозе. И как уйти после первого акта? Подумают, что ему не понравился спектакль, будет сочтено зазнайством новоявленного орденоносца: нравится, не нравится, критик должен высидеть спектакль до конца. Придется сделать вид, что уходит по срочному делу.
В антракте, появившись в комнате администратора, Вадим схватил телефонную трубку, набрал какие-то цифры, сделал вид, будто кто-то ему ответил, даже попросил всех быть потише.
– Да, да… Когда? Ах, так… Понятно… Хорошо, хорошо. Я немедленно выезжаю. Да, сию секунду. Позвоните, скажите, через двадцать минут буду.
Положил трубку, обвел всех многозначительным взглядом:
– К сожалению, должен срочно уехать!
– Что-нибудь случилось, Вадим Андреевич?
– Вы-зы-ва-ют! – произнес Вадим так, будто его вызывают в самые высокие инстанции, может быть, даже в ЦК.
Зашли с Вероникой в гастроном на улице Горького. Вадим купил портвейн, колбасу, сыр, масло, маринованные огурчики в банке, вяленую рыбу, покупал широко, хотел покрасоваться перед Пирожковой. Она качала головой: «Марасевич, Марасевич, зачем так много?» А сама тем временем оглядывала прилавки: нет ли еще чего-нибудь вкусненького.
Вероника жила в Столешниковом переулке (отметила с гордостью: «В самом центре живу»), в большой коммунальной квартире. Проходя по коридору, показала:
– Вот уборная, вот ванная. Ни на кого не обращайте внимания. Мещане!
Произнесла громко, нисколько не заботясь о том, услышат ли ее соседи.
Небольшая, скудно обставленная комната. Вероника подвела Вадима к окну.
– Смотрите, Марасевич, какой красивый вид…
– Прекрасный, – согласился Вадим, хотя было темно и он ничего не увидел.
За спиной что-то скрипнуло, Вадим испуганно оглянулся.
Дверь шкафа открылась, вывалилось скомканное платье, Вероника сунула его обратно, закрепила дверь, просунув в щель свернутую газету.
– Так, теперь тапочки надевайте. Легче ведь, правда?
– Очень удобно.
– И пиджак долой! – распоряжалась Вероника. – Здесь тепло, топят.
Она помогла ему снять пиджак, повесила на спинку стула, потом выложила закуски. У нее было только две тарелки, на одну положила сыр, колбасу и масло, на другую рыбу. Хлеб нарезала на газете.
– Будем закусывать по-студенчески. Не привыкли к такой сервировке?
Он протестующе поднял толстые плечи:
– Ну почему же?
– Временные трудности, – загадочно произнесла Вероника, – и мещанства не люблю… Открывайте бутылку, Марасевич. Штопор? Чего нет, того нет. В этом доме я вино пью первый раз, в честь вашего ордена. Цените, Марасевич?
– Конечно, конечно…
– Бутылку хлопните снизу, ладонью… Видали, как мужики делают?
Вадим повертел бутылку в руках, неумело ударил ею о ладонь.
– Давайте по-другому. – Вероника забрала у него бутылку. – Проткнем пробку, и все дела. У меня, кстати, отвертка есть.
И заработала отверткой.
– Пробка опустится на дно, в ней ничего вредного нет…
Справившись с пробкой, налила вино в две граненые стопки, подняла свою.
– За высокую и заслуженную, чувствуете, Марасевич, заслуженную правительственную награду!
И, чокнувшись с Вадимом, выпила всю стопку.
Вадим отпил только половину.
Она замотала кудряшками.
– Так не пойдет, за орден надо выпить, иначе носиться не будет.
Вадим допил стопку. Она протянула ему огурчик на вилке.
– Закусывайте, берите рыбку, а я вам бутерброд намажу. – Сделала ему бутерброд с маслом, колбасой и сыром. – Попробуйте трехслойный.
Вадиму понравилось, ел с аппетитом и рыбу, и колбасу, и сыр. К тому же боялся захмелеть, тогда наверняка ничего не получится.
Между тем Вероника налила по второй.
– Теперь за вас, – сказал Вадим, – за ваши успехи в театре, за то, чтобы по достоинству оценили ваш талант.
На ее лице появилась гримаса.
– В театре мало одного таланта. Актеры кусочники, каждый норовит другому ножку подставить. Ладно, не хочу об этом. Сегодня твой день, твой праздник… Ой, Марасевич, я уже на «ты» перешла.
– Прекрасно. И я тебе буду говорить «ты».
– Тогда надо выпить на брудершафт. – Она запела: – На брудершафт, на брудершафт, Марасевич, Марасевич, будем пить на брудершафт.
Они перекрестили руки, выпили, расцеловались.
Вероника поставила свою рюмку на стол.
– Нет! Так на брудершафт не пьют!
Она придвинулась со стулом к Вадиму, обняла его за голову, поцеловала долгим поцелуем, посмотрела ему в глаза тоже долгим, серьезным, даже страдающим взглядом, неожиданно сказала:
– Хочешь яичницу? Яичница с колбасой, знаешь, как вкусно!
Мелко нарезала колбасу, положила на тарелку четыре яйца, кусок масла, отправилась на кухню.
Вадим остался один. Страх перед возможной неудачей окончательно овладел им. И тогда опять будет, как уже бывало, плохо скрываемое презрение, зевота, убегающий взгляд, равнодушное расставание. И в театре поделится с подружками: «Марасевич – импотент». Не надо было идти, не следует связываться с женщиной из тех кругов, где его знают. А может, и получится. Есть в этой Пирожковой что-то уверенное. И ему надо быть увереннее, так и врач ему сказал: «Все у вас в порядке, только не теряйтесь, все через это проходят». Может быть, сегодня все и произойдет. А если нет, он притворится опьяневшим. «Сама виновата, напоила меня».
Вернулась Вероника со сковородкой в руках, разрезала яичницу, налила вина себе, Вадиму.
– Давай за счастье выпьем. За счастье, Марасевич!
– За твое счастье! За твою удачу!
Глаза ее опять наполнились слезами.
– Что ты, что с тобой? – заволновался Вадим.
Она вытерла глаза:
– Так, ерунда, вспомнилось всякое. Все, поехали!
Закусывая яичницей, говорила:
– Теперь тебя в театре будут еще больше бояться, увидишь! Они притворяются, что уважают, а на самом деле боятся. Бабы наши – все эти народные и заслуженные – шлюхи, любая под тебя ляжет, только похвали ее в рецензии. А ну их к свиньям собачьим! Давай потанцуем!
– Я плохо танцую! И к тому же, – он показал на бутылку, – выпил.
– Сколько ты выпил?! Ерунда! Ладно, не хочешь танцевать, давай в карты сыграем. – У нее в руках появилась колода замусоленных карт, где взяла, Вадим не заметил. – Игра простая, смотри, буду снимать сверху карту, а ты отгадывай: черная или красная. Угадаешь, я с себя что-нибудь сниму, не отгадаешь, ты с себя. Ну, говори, Марасевич! Черная или красная?
– Красная, – пролепетал пораженный Вадим, – не слыхал про такую игру.
Она открыла верхнюю карту – оказалась бубновая семерка.
– Смотрите, господа, Марасевич угадал! Я проиграла, снимаю пояс.
Сняла с себя поясок.
– Угадывай дальше!
– Красная, – прошептал Вадим.
Она сняла карту – туз червей.
– Опять угадал. Ты, Марасевич, колдун какой-то.
Она встала, через голову стянула с себя платье, осталась в белой шелковой комбинации на тоненьких бретельках, низко вырезанной, так что виднелась грудь.
Вадим боялся поднять глаза.
Вероника снова взяла в руки колоду.
– Какой цвет?
– Красный, – повторил Вадим.
Она открыла карту – дама треф!
– Не угадал, Марасевич, не угадал, – радостно запела Вероника. – Бог правду видит, не все тебе выигрывать! Стаскивай чего-нибудь!
– Я галстук сниму, – робко произнес Вадим.
Она сама развязала ему галстук, положила на стол.
– Поехали!
– Черная…
Вышла десятка бубен.
– Я часы сниму, – сказал Вадим.
– Марасевич хитрый! Разве часы – это одежда? Пуловер снимай! Снимай, миленький, снимай, не жульничай… – Она вдруг бросила карты на стол. – Слушай, Марасевич, что мы в детские игры играем, теряем время? Я тебе нравлюсь?
– Конечно, конечно, – забормотал Вадим.
– И ты мне нравишься, давай ляжем в постельку, мы же взрослые, сознательные люди, раздевайся, мой золотой. – Она подняла комбинацию, отстегнула резинку, сняла чулок. – Хочешь, свет погашу?..
В темноте он слышал, как она двигается, разбирает постель, потом услышал скрип матраца и ее голос:
– Сейчас согреем постельку для Марасевича, тепло будет, уютно, ну, Марасевич, иди ко мне, не бойся, все будет хорошо… Ну, иди, иди, копульчик мой дорогой, дай руку – Она нащупала его руку, пошарила по телу, помогая снять кальсоны. – Скучно без тебя в постели, плохо в кроватке без Марасевича… Ложись, миленький, ложись и ничего не бойся… Я все сделаю сама, тебе будет хорошо… Вот увидишь!
Действительно, получилось хорошо. Умелая, опытная, все сделала как следует. Вадим впервые испытал наслаждение, загордился собой – мужчина все-таки! И во второй раз получилось! Вероника жарко шептала в ухо: «Правильно, миленький, правильно, хорошо, не торопись, спокойненько, вот так, хорошо, хорошо!»
У нее было гибкое горячее тело, маленькие груди, он положил на них ладонь. Она прижала ее сверху своей рукой.
– Бабы наши – обер-бляди, пробы негде ставить. А как ломаются, целок из себя строят! Даст обязательно, но прежде разыграет невинность. А вот ты мне нравишься, и я ничего предосудительного в этом не вижу. Зачем же ломаться? Правильно, я говорю, Марасевич?
– Конечно, конечно, – соглашался Вадим.
Он лежал, повернувшись к Веронике, вдыхал возбуждающий запах ее тела, был счастлив и улыбался в темноте.
10
Зарплату ребятам выдавала Нонна. Бабенка лет тридцати, бойкая, деловая, помощница Семена Григорьевича и его любовница. Каждый расписывался в ведомости, все честь по чести, законно.
Однажды вышло так, что получали зарплату все вместе.
– По этому случаю надо выпить, – объявил Глеб.
– Вот именно, – добродушно согласился Леня. – Утром Стаканов, днем Бусыгин, вечером Кривонос.
Это были имена известных передовиков труда. Стаханова Леня переделал в Стаканова, Бусыгин – значит «бусой», пьяный, произнося фамилию Кривонос, Леня пальцем отжимал нос в сторону, мол, разбился по пьяной лавочке.
Каневский молчал.
– Что молчишь? – спросил Глеб. – Пойдем с нами.
– Не знаю, – нерешительно ответил тот, – я питаюсь дома, у хозяев.
– Работаем вместе, получку получили, есть порядок – обмыть!
Каневский скривил губы.
– Если такой порядок – пожалуйста!
– Только без одолжений, – предупредил Глеб. – Мы в одном коллективе, должны держаться друг друга.
В ответ Каневский скорбно-презрительно улыбнулся.
В ресторане уселись в дальнем от оркестра углу. Глеб говорил, что за день уже нахлебался музыки. Заказали бутылку водки, по кружке пива, селедку с картошкой.
Глеб поднес бутылку к рюмке Каневского, тот прикрыл ее ладонью.
– Спасибо, я не пью водки.
– Может быть, тебе шампанского заказать? Какого? Нашего, французского? Не порть компанию, Каневский, очень ты большой индивидуалист.
– Хорошо, – сказал вдруг Каневский и поднял рюмку.
– Вот и молодец! – Глеб улыбался, обнажая белые зубы. – Это по-нашему.
Все выпили, закусили, потом рванули по второй, Глеб заказал еще бутылку, еще по кружке пива и всем по свиной отбивной. Саша с беспокойством поглядывал на Каневского. Человек непьющий, окосеет, возись тогда с ним, тащи домой, черт его знает, где он живет. Саша сделал Глебу знак, кивнул на Каневского, мол, хватит ему.
Однако Глеб сказал:
– Хорошо сидим! Выпьем, чтобы в городе Уфе и во всей Башкирской республике процветали западноевропейские танцы! Правильно, Саша, я говорю?
– Правильно, правильно, только я думаю, Мише хватит. – Саша переставил рюмку Каневского себе. – Не возражаешь?
– Пожалуйста, – скривил губы Каневский, – могу пить, могу не пить.
– Закусывай! Видишь, какая у тебя котлетка? С жирком. Меня один старый шофер учил: закусывай жирненьким и пьян не будешь.
– Это точно, – подтвердил Леня, – жир впитывает в себя алкоголь, не дает ему проникнуть в организм.
– Пожалуйста. – Каневский склонился к тарелке. – Закусывать так закусывать, жирненьким так жирненьким.
Слава богу! Кажется, не надрался, аккуратно уминает свиную отбивную.
– Я хочу продолжить свой тост. – Глеб снова поднял рюмку. – Значит, за процветание западноевропейских танцев среди всех народов Башкирской республики: башкир, татар, русских, украинцев, евреев, черемисов, мордвы, чувашей и так далее… Некоторые на нас косятся, мол, халтурщики, люди вкалывают на производстве, а вы ногами дрыгаете, деньгу сшибаете. Нет, дорогие! Мы – люди искусства, социалистической культуры, социализма без культуры не бывает!
– Непонятно, о каком социализме вы говорите, – сказал вдруг Каневский.
– То есть как?! – опешил Глеб. – Я говорю о нашем социализме, который победил в нашей стране.
– Социализм не может быть наш или не наш, – глядя в тарелку, сказал Каневский, – социализм – это абсолютное понятие. Немецкие фашисты тоже называют себя социалистами. Вообще, пока существуют армия, милиция и другие средства насилия, нет социализма в его истинном значении.
Глеб растерянно молчал, потом заулыбался.
– Смотрите-ка, Каневский, оказывается, теоретически подкованный товарищ, а я и не знал.
И заторопился:
– Ладно, ребята, давайте по последней.
Все, кроме Каневского, допили. Глеб потребовал счет, объявил, сколько с каждого, все выложили деньги. Вышли на улицу. Было часов десять вечера. Моросил дождик Каневский нахохлился, поднял воротник пальто.
– Ну, кто куда? – не то спросил, не то распрощался таким образом Глеб и пошел с Сашей.
Пройдя несколько шагов, спросил:
– Что скажешь, дорогуша?
– Ты о чем?
– О Каневском. Построить социализм в одной стране невозможно. Это ведь теория Троцкого. Вспомни, дорогуша.
Глеб прав, но не хотелось топить Каневского.
– Он говорил не о нашем, а о немецком, фашистском государстве.
– Нет, дорогуша, меня на кривой кобыле не объедешь! Как он сказал? Вообще нет социализма, пока существуют армия, милиция… Заметь, не «полиция», а «милиция»… Дорогуша! Это же про Советский Союз сказано.
– Милиция, полиция, подумаешь! Не строй из мухи слона.
– А если эти слова завтра станут известны там, – он кивнул в сторону улицы Егора Сазонова, где находился НКВД.
– Откуда они станут известны?
– Откуда? От верблюда! Допустим, от меня.
– Вот как?!
– Да, да! Разве ты все обо мне знаешь? А может быть, и от тебя!
– Даже так?!
– Да, дорогуша, даже так. Я тоже не все о тебе знаю. А возможно, от Лени. Мы оба его не знаем. Или от самого Каневского. Кто он такой? Нас потащат и спросят: говорил он такое? Говорил. Почему не сообщили? Вот тебе и статья: за недонесение. В лучшем случае. А в худшем – троцкистская группа.
Глеб вдруг остановился, повернул к Саше налитое кровью лицо, затряс кулаками, чуть не закричал:
– Мне иногда реветь охота, как голодной корове! Позвали человека в компанию, ну, посиди тихо, спокойно, проведи время по-человечески, в кругу друзей… Нет, надо болтать черт-те что, выпендриваться, подводить людей под монастырь!
Саша впервые видел его в таком состоянии.
– Успокойся, – сказал Саша, – я не вижу причин для истерики. Чего испугался, подумаешь! Держи себя в руках. Такие дела раздуваются людьми с перепугу, а потом они сами от этого и страдают.
Они дошли до угла.
– Мне сюда, – неожиданно спокойно сказал Глеб.
– Ты все же подумай над тем, о чем я тебе говорил.
– Обязательно, дорогуша, обязательно, – пообещал Глеб.
– Выспись и утром на свежую голову подумай.
– Так и будет, дорогуша. Опохмелюсь и подумаю.
Глупая история. Каневский – дурак и псих. Нарвется когда-нибудь и других подведет. Но сегодня разговор был чепуховый. И если Глеб не будет трепаться, на этом инцидент закончится.
Инцидент на этом не закончился.
Дня через два у Саши появился новый аккомпаниатор: Стасик – пианист и баянист, веселый, расторопный паренек. С работой освоился сразу, где-то поднатаскался. Но, как и Леня, «слухач» – ноты читать не умел. Естественно, той игры, того изящества, что у Каневского, не было и в помине.
Вечером в ресторане, за ужином, Саша спросил Глеба:
– Куда девался Каневский?
– Не будет у нас больше Каневского. Уволил его Семен.
– За что?
– На окраины перемещаемся, дорогуша, на всякие макаронные фабрики, а там рояля нет, значит, нужен третий баянист. Стасик, как и я, двухстаночник.
Саша поставил рюмку на стол:
– А ведь ты врешь.
– Брось, дорогуша, – поморщился Глеб, – ну что ты привязываешься?
– Что ты сказал Семену?
– А ты все хочешь знать?
– Да, хочу.
Глеб выпил, вилкой подхватил кусочек селедки.
– Ну что же, я сказал: избавляйтесь от Каневского. Болтает чересчур.
– А что именно болтает, ты Семену сказал?
– Зачем Семену знать, кто что болтает? За то, что знаешь, тоже приходится отвечать. Может, Каневский болтал, что ему мало платят? Семен, дорогуша, не лыком шит: раз человек болтает, лучше избавиться от него.
Он снова налил себе, взглянул на Сашину рюмку.
– Так не пойдет. Думаешь, я один эту склянку усижу?
Они выпили оба.
– Угробил ты человека, – сказал Саша.
– Я?! Да ты что?
– Выбросили на улицу, оставили без куска хлеба.
– Не беспокойся, без хлеба он не останется. – Глеб кивнул на оркестр. – Вот он, кусок хлеба, да еще с маслом.
– Зачем ты все-таки добавил Семену, что Каневский болтает? Чтобы увесистей было, чтобы уволили наверняка?
– Да, дорогуша, именно для этого и добавил. Я не желаю работать с мудозвоном, который при людях несет такое, за что меня завтра могут посадить.
Саша молчал.
– Осуждаешь меня? – спросил Глеб.
– Да, осуждаю.
– Ах, так, – усмехнулся Глеб, – ладно!..
Он налил себе еще рюмку, выпил, не закусывая, икнул, был уже на взводе.
– Расскажу тебе одну историю про моего друга. Хочешь послушать?
– Можно послушать.
– Тогда слушай.
11
Глеб поднял бутылку, она оказалась пуста.
– Ладно, дорогуша, расскажу тебе эту историю, а потом примем еще по сто. Итак, был у меня друг, хороший друг, верный друг, в Ленинграде. Жили мы в одном доме, в одном подъезде, на одной площадке, ходили в одну школу. Был он первый ученик и по литературе, и по математике, даже по физкультуре. Из простых новгородских мужиков, но самородок! Ломоносов! В университет на физмат прошел по конкурсу первый. Идейный! Еще в девятом классе прочитал «Капитал» Карла Маркса. Не пил, не блядовал, правда, курил. Русоволосый, синеглазый, статный, красавец мужчина! И главное, душевный, все к нему шли, и он, что мог, для каждого делал. И вот, понимаешь, какая штука… Подался мой друг в троцкистскую оппозицию еще студентом, в институте выступал открыто, взглядов своих не скрывал! Ты спросишь, почему дружил со мной, с беспартийным и безыдейным? Я, дорогуша, человек легкий, но человек верный, это он знал. За это, думаю, и любил. И все мне рассказывал. Конечно, всякие там тайны не выкладывал, имен не называл, дело уже повернулось к арестам, высылкам, но взглядами делился.
Глеб поманил пальцем официанта, показал на графинчик.
– Тащи еще двести!
– Может, хватит? – сказал Саша.
– Ничего, по сто граммов не помешает.
Глеб налил Саше, себе:
– Одного человека он напрочь не принимал.
И скосил глаза, Саша понял – речь идет о Сталине.
– Называл его «могильщиком Революции». Всех разговоров и не помню, но отчетливо запомнил именно насчет социализма в одной стране. Поэтому, дорогуша, меня так и задел Каневский. Раньше я это слышал от друга, которому доверял, а Каневского я не знаю. Друг мой говорил, что построить социализм в одной стране нельзя. А те, кто говорит, что можно, хотят превратить нашу страну в «осажденную крепость», в «окруженную врагами цитадель», то есть ввести, в сущности, военное положение, создать условия для единоличной диктатуры одного человека, для террора и репрессий. И утверждать, что у нас в стране, мол, уже построен социализм, значит, компрометировать саму идею социализма и в конечном счете угробить его . – Он замолчал, уставился на Сашу, глаза были мутные.
– Давай отложим твой рассказ до другого раза, – сказал Саша.
Глеб исподлобья посмотрел на него.
– Думаешь, за-го-ва-ри-ваюсь? Нет, никогда, ни-ког-да!
Придерживаясь за стол, поднялся.
– Пойду пописаю. А ты закажи чаю, только крепкого-крепкого, как чифирь. Знаешь чифирь?
– Знаю. Официант может не знать.
– Объясни.
И направился в уборную, не слишком твердо шагал, пошатывало.
Любопытная вырисовывается картина. И неожиданная. Выходит, не просто выпивоха, не просто богема, пусть и провинциальная, как он привык думать о Глебе. Всегда осторожничал, а тут с симпатией говорит о троцкисте, а троцкистов сейчас можно только поносить и проклинать. Колхозница в глухой деревне в «кругу» на улице пропела старую, двадцатых годов частушку: «Я в своей красоте оченно уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина». И схватила десять лет лагерей: «За троцкистскую агитацию и пропаганду». Брякнул человек «Троцкий был мировой оратор» – десять лет. «Троцкий, конечно, враг, но раньше был второй после Ленина» – опять десять лет. Такая вот обстановочка. А Глеб откровенничает…