Анатолий Наумович Рыбаков
Лето в Сосняках
1
Коттеджи на крутом берегу реки были построены в тридцатых годах для немецких специалистов. Когда немцы уехали, в них поселились итээровцы. Но город строился в стороне от заводов. Овражная улица, в свое время первая улица Сосняков, оказалась, теперь его окраиной.
Кирпичные, неоштукатуренные домики с крутыми черепичными крышами и решетчатыми ставнями странно выглядели за штакетником провинциальных палисадников, среди чахлых огородов, спускавшихся к берегу по склонам широких оврагов. Справа виднелись массивы нового города, слева – химические заводы, покрытые рыже-желто-зелеными дымами, доносившими сюда запахи аммиака и хлора.
Как всегда в воскресенье, инженер Колчин работал в огороде с женой и дочерью. В стоптанных туфлях, застиранной пижамной куртке, молча копал землю. «При жизни не любил недоделанную работу и после смерти не хотел оставлять», – говорила потом соседям его жена. И поджимала губы, как человек, пусть и обиженный судьбой, но не нуждающийся в сочувствии людей.
Сели обедать в три часа. Колчин сосредоточенно жевал вставными челюстями, наклонив к тарелке лицо, схваченное розоватым старческим загаром. Обедали на кухне, в чаду и запахах плиты, ели медленно и много: им предстояло еще полдня тяжелого труда.
Подымаясь из-за стола, Колчин сказал:
– Идите, приду, – и ушел в комнаты.
Солнце садилось, высветляя оранжевым золотом березовые рощи и перелески на другом берегу реки. На этом берегу растительности не было. Газовые отходы заводов истребили сосновые леса, в свое время давшие название городу. На смену лесам пришли пески. Желтые, однообразные, они тянулись между городом и заводами.
Прошло, наверное, с полчаса. Колчин не выходил.
– Не идет…
Ирина не ответила матери. Не замечала отсутствия отца, как старалась не замечать его присутствия.
Они продолжали копать молча. Эта узкая полоска давала немного овощей, ценных в войну, но сейчас выращиваемых по привычке. Перевернутая лопатой земля ложилась на грядках толстыми, нерассыпающимися пластами.
Мать выпрямилась, воткнула лопату в землю, подолом фартука вытерла лицо и пошла в дом.
В большой комнате мужа не было. Не оказалось его и в спальне. Она подошла к крутой деревянной лестнице, ведущей на чердак, где Колчин отгородил себе каморку.
– Корней!
Голос ее тревожно прозвучал в тишине пустого дома. Никто не ответил. Она вернулась на крыльцо.
– Ирина!
Та подошла, вытирая руки о передник.
– Зайди в дом! – сказала мать тихо, подчиняясь годами выработанному правилу: «Чтобы люди не слыхали».
Наступив на скребок, Ирина очистила прилипшую к подошвам грязь, сняла ботинки и осталась в плотных шерстяных носках.
– Отца-то нет. Думала, на чердаке, окликала – не отвечает. Слазай, посмотри, – прошептала мать.
– Чего лезть?! Был бы там – отозвался.
– Слазай, посмотри! – повторяла старуха, подталкивая Ирину к лестнице.
Боком, осторожно переставляя ноги на узких ступенях, Ирина поднялась по лестнице, открыла дверь, поднялась еще выше и исчезла на чердаке. Старуха услышала над собой осторожное, глухое шуршание шлака.
– Белье там, смотри!
На чердаке все смолкло. Потом опять послышалось шуршание шлака. И вдруг из люка свесилось горящее лицо Ирины:
– Иди сюда… Иди сюда… Oтравился…
Колчин отравился дихлорэтаном – бесцветной жидкостью с резким сладковатым запахом. Смертельная ее доза – двадцать граммов. Мгновенно обезжиривает и парализует пищеварительный тракт. Спасения нет. Но умирает человек только на третьи, на четвертые, а то и на седьмые сутки. Инженер Колчин знал это лучше других. И все же он принял дихлорэтан и обрек себя на медленную, мучительную смерть.
Перед тем как принять яд, Колчин снял белье, висевшее на чердаке, аккуратно сложил его, смотал веревки, собрал в связку прищепки и повесил их на гвоздик, на котором они висели всегда. Сделал он это для того, чтобы не порвали веревок, не растеряли прищепок и не попортили белье в суматохе, которая произойдет, когда будут проносить его по низкому, тесному и темному чердаку.
Заводская больница, где лежал Колчин, находилась в восьми километрах от завода, в сосновом бору, не тронутом строителями и устоявшем перед химиками. Только иглы сосен были здесь желтыми. Разноцветные изделия из синтетических смол придавали больнице праздничную красочность и яркость.
Заведующий больницей Лев Абрамович Чернин сказал Ирине:
– Делаем все возможное. Хотите, перевезем его в городскую больницу?
Ирина знала, что положение отца безнадежно. Хотела даже сказать, что не надо вливать ему глюкозу, зачем зря мучить. Но сказала только:
– Что вы, Лев Абрамович, неужели мы вам не доверяем?!
Колчин лежал за занавеской в процедурной, равнодушный к врачу, задававшему ему ненужные вопросы, к сестрам, вводившим в брюшину шприц с бесполезной глюкозой, к нянькам, спорившим о недостающей простыне, к жене и дочери, томившимся возле него в бездействии – бессильные ему помочь. Его сморщенная, пронзительно-желтая кожа повисла на костях, глаза были полузакрыты, он был не в силах поднять веки. Иногда он бредил сквозь зубы, про себя, не двигаясь. Но ни разу не обмолвился словом о том, что побудило его выпить дихлорэтан.
Чернин был опытный врач. Так много видел он смертей, что, подходя к больному, мог сказать, умрет он или нет. И Чернин знал, что Колчин ничего не скажет, ибо уже не думает о тех, кто остается жить.
Однако на третьи сутки, не шевелясь и не открывая глаз, Колчин вдруг отчетливо проговорил:
– Кузнецова… Пусть придет.
В смену аппаратчицы Кузнецовой Колчин налил в пробирку дихлорэтан.
Чернин позвонил на завод. Через сорок минут директорская легковая машина подкатила к крыльцу больницы.
Выздоравливающие больные, гревшиеся на сияющем и радостном майском солнце, уставились на Кузнецову с любопытством людей, истомленных однообразием больничной жизни. Лиля Кузнецова была молода и красива. И шофер директора Костя, демобилизованный моряк, тоже был молодой, здоровый парень. Шипение шин по мокрому асфальту, хлопание дверок кабины, сверкание стекла и металла машины – все это нарушило монотонную тишину больницы, одиноко стоящей в лесу среди сосен, желтых игл и весенних неподвижных луж на накатанной дороге.
– Подошел к столику и налил. Странно! Я и подумать ничего не могла. Дихлорэтан! Им и девчонки не травятся, – говорила Лиля и косила маленьким пухлым ртом, презрительно щурила голубые глаза. В грубой суконной куртке, защитной одежде химика, она стояла, прислонясь к перилам крыльца, – стройная женщина с нежным лицом и падающими на лоб прядями белокурых волос.
Больные были – как все больные: чужие болезни были поводом поговорить о своих. Но перед ними стояла молодая красивая женщина. Ею свободно могут любоваться даже они, бледные, небритые мужчины в матрацных пижамах, громадных шлепанцах и безобразных больничных халатах. И они продолжали обсуждать самоубийство, разговоры о котором занимали их третьи сутки.
– Прищепки и те собрал. О чем заботился человек перед смертью?
– Хладнокровный, значит.
– Чего надо было? При такой должности, в годах, дом собственный. Комедия.
– Затоскуешь, так и дом не нужен.
– Дом не нужен – прищепки нужны?
– Может, болел чем?
– Смерть найдет причину.
Припадая на протез, доктор Чернин вышел на крыльцо:
– Пойдемте, Кузнецова!
Лиля пошла за доктором, растерянно и неловко пытаясь удержать на плечах поданный ей няней белый халат, слишком узкий для толстой суконной куртки, которую она не догадалась снять, как не догадалась завязать на шее белые тесемки халата.
Только у постели Колчина она почувствовала, что тесемки болтаются у нее на груди. Она не завязала их, и держала крест-накрест, постепенно натягивая, и смотрела в лицо Колчину.
– Кузнецова к вам пришла, Кузнецова, – наклонясь к Колчину, громко повторял Чернин.
Колчин ничего не сказал, не пошевелился.
– Кузнецова к вам пришла, Кузнецова!
У Колчина дрогнули ресницы.
– Кузнецова к вам пришла, Кузнецова.
Колчин поднял веки. Жалкая улыбка мелькнула в его остекленевших глазах, исказила мертвое лицо – узнал Лилю. И тут же задергался, забормотал непонятное, негодующее, жалобное. И затих.
Лиля вышла в процедурную, скинула халат, сбросила на стул суконную куртку, вымыла под краном руки, вытерла их краем салфетки. Потом подошла к зеркалу, тронула прическу, поправила воротник тонкого черного свитера. В ее лице сквозило равнодушие к больнице, к процедурной, ко всему, что здесь есть. Но в каждом ее движении было такое утверждение своей красоты, что и медсестра и няньки смотрели на нее с восхищением. А они были простые краснощекие девушки и гордились своей работой в больнице.
Вошел доктор Чернин, посмотрел на Лилю из-под лохматых бровей:
– Кузнецова, идите! Вас машина ждет.
– Иду.
– Идите, а то он уедет.
– Иду.
Она сошла с крыльца и увидела, что шофер Костя машет ей. Она обернулась, посмотрела на больницу и, уже больше не оглядываясь, пошла к машине.
2
По делу о самоубийстве Колчина в Сосняки приехал руководящий работник областного управления Евгений Федорович Лапин.
Он шел по улице – высокий, сутуловатый человек с широкой грудью и сильными плечами. Лиля обещала прийти в семь, и Лапин торопился все приготовить к ее приходу. Он купил коньяк, сухое вино, разных конфет и закусок. Эти хорошо знакомые магазины, улицы, дома существовали для него как воспоминание о Лиле. Люди вокруг не были знакомы ему каждый в отдельности – знаком был лик толпы. Его волновало то, что раньше казалось скучным, провинциальным, от чего он стремился уехать и уехал: восьмиэтажные дома рядом с магазинами райпотребсоюза, дворец культуры рядом со столовой, называемой диетической, потому что водку в ней не продавали, ее приносили с собой, аляповатые афиши цыганского ансамбля Чувашской филармонии на легком павильоне междугородной автобусной станции. Новейшая техника воевала здесь с провинциальными вкусами, заводская инициатива – с местным бюджетом. История такого города не отягощена памятниками старины, реликвиями, легендами, преданиями – тем ощутимее здесь все живое и существующее.
Ровно в семь Лиля, улыбаясь, вошла в номер.
Снимая с нее пальто, Лапин прикоснулся к старенькому знакомому габардину. Он хотел поцеловать Лилю. Но она, улыбаясь, отстранилась от него. На ней был тонкий черный свитер, этого свитера у нее раньше не было. Короткие белокурые пряди закрывали бледный лоб – особая бледность химика, которую Лапин не замечал, когда работал на заводе, но которая бросилась ему в глаза теперь, после нескольких лет жизни вдали от дымов, газов и запахов химического производства.
Он взял ее руки в свои. Они стояли, смотрели друг на друга и улыбались. Лапин был растроган встречей; прошлое ожило в тесном номере провинциальной гостиницы. Он рад ее видеть как человека, с которым у него связано так много, как друга, который ему дорог всегда.
– Ты изменила прическу.
– Изменила.
Почему он не женился на ней? Красивая, молодая. Он старше ее почти на двадцать лет. И все же она любила его.
Почему он все-таки не женился? Чего испугался? Развода с женой? Осуждения взрослых сыновей? Или берег свободу, на которую имеет право, живя со старой и нелюбимой, и которую потерял бы, живя с любимой и молодой?
Она почти не ела, крошила хлеб – жест, который раздражал его в других, но казался милым у нее.
– Твой шофер застал меня на старой квартире совеем случайно, – говорила Лиля. – Ведь я получила новую квартиру, отдельную. И телефон есть. На наш дом дали всего два телефона. Я пошла к председателю горсовета. А он: нету телефонов, зачем вам телефон? Я и брякнула: личной жизни нет, вот зачем! И знаешь, поставил.
– Поставил и звонит, – рассмеялся Лапин.
– Это в домах народной стройки, – продолжала Лиля, – пришлось поработать. Куда пошлют… Таскала раствор, убирала мусор, бревна ворочала. Неквалифицированная сила. Такие морозы были!
Лапин посмотрел на ее пальцы. «Бревна ворочала».
– Тебе могли бы и так дать.
– Нет! – сразу нахмурилась Лиля.
Он поднял рюмку в знак того, что понимает все. Сочувственно помолчал. Потом спросил:
– Как дочурка?
– Ей уже три года.
– Неужели, – удивился Лапин, – впрочем, да, сейчас уже пятьдесят шестой год, правильно…
Лиля курила, задерживая и медленно выпуская дым.
Он взял ее руку, погладил тоненькие, чуть шершавые пальцы. Он не почувствовал в них тепла, но она и не отняла руки. Он притянул Лилю к себе и поцеловал в холодные, вычерченные губы.
– Подожди, Женя.
Лиля встала, поправила прическу, подошла к окну.
– Ты по делу Колчина приехал?
– Да.
– Он в мою смену взял. Потом вызывал в больницу.
– Да? Что он тебе сказал?
– Ничего не сказал.
– Тебя это беспокоит?
– Что же мне, пробирки в карман прятать?
– Ты его знала раньше?
– Он бывал у нас, вернее, у Фаины. Давно, в войну, я маленькая была. Они с Фаиной на заводе с самого начала. Придет, сядет, смотрит на меня. А потом перестал ходить. Последние годы я только на заводе его видела.
Внушительно, чтобы избавить ее от беспокойства, Лапин сказал:
– Дело у меня, вот смотри.
Он вынул из портфеля папку, перелистал.
– О тебе даже не упоминается. Не в том дело, где взял яд, а в том, почему принял. Разговор идет о начальнике двенадцатого цеха Миронове. Ты, кажется, знаешь его?
Лиля утвердительно кивнула головой.
– Идут разговоры, – продолжал Лапин, – будто между Мироновым и Колчиным были трения и всякое такое, что всегда придумывают, когда происходит подобный случай.
Лиля усмехнулась:
– Что же, он из-за этого отравился?
– Конечно нет. Но Богатырев на завод не вернется, в директора прочат Миронова, а тут такое кляузное дело. Кое-кому Миронов поперек дороги. Талант – бездарность, вечная проблема. Но ты за своего Миронова не беспокойся.
– Почему «своего»?
– Ты что-то рассказывала… Учились вместе?
– Учились, – сдержанно ответила Лиля.
Лапин взял ее за локти:
– Ты не уйдешь?
– Нет, Женя. Я не могу.
Он притянул ее к себе.
– Мне будет очень жаль, если мы просто так расстанемся.
– А ты со мной просто так не можешь? За кого ты меня считаешь?
– Лиля! Как ты можешь так говорить?!
– Вот и хорошо… Давай лучше допьем. – Она присела на ручку кресла, взяла в руки бутылку. – Что за вино? Номер семь… Аппетитное название…
– Ты изменилась, Лиля.
– Ты находишь?
– У тебя усталый вид, тебе не тяжело работать на аппарате?
– Хочешь мне другую работу предложить?
– Это можно было бы сделать.
– А зачем?
– Полегче, почище…
– Все в порядке: работа меня устраивает. И ведь других талантов у меня нет. Есть у меня ребенок, работа есть, свой дом… Хорошо иметь свою теплую постель! Теплую постель и крышу над головой. Некуда приклонить голову, что может быть ужаснее? Ходишь, ходишь… – Она вдруг откинулась на спинку кресла, глаза ее заблестели. – И все же я бы все отдала за Москву. Такая она широкая, необъятная, так пахнет весной асфальт. Посидеть в «Национале», прошвырнуться по улице Горького, по Столешникову, Петровке, заглянуть к девчатам – все бы отдала, честное слово!
– Москва – это хорошо, – согласился Лапин. – Впрочем, всюду можно жить, все зависит от человека. Есть любимое дело, приятные и интересные люди…
– В кино еще можно ходить, на базар за огурцами, на поезде кататься, на трамвае?.. Что мне дали Сосняки? Глупое замужество, глупый роман с тобой, – она усмехнулась, – под репродуктор…
– Какой репродуктор? О чем ты говоришь?
Она насмешливо смотрела на него.
– Он висел в комнате твоего друга, помнишь? Ты включал его… Он хрипел, этот репродуктор, его хрип до сих пор у меня в ушах. Ты ведь всего боялся. А потом ты смотрелся в зеркало, все ли у тебя в порядке. А о том, что это меня унижает, ты не думал, лишь бы тебе было хорошо. Сознайся, Женечка, правда ведь: обо мне ты думал меньше всего…
– Ну, знаешь, – обиделся Лапин.
– Ладно, ладно, – она примирительно положила свою руку на его, – ведь мы не для ссоры встретились… Я просто так сказала, не огорчайся. Ты еще не самое страшное…
Лапин поклонился:
– Спасибо.
– Правда, Женя, я не хотела тебя обидеть. Но… Я, наверно, не смогу тебе объяснить… Сейчас столько надежд… А какие мои надежды? Меня так закручивали и раскручивали. Что мне остается? Воспитывать Сонечку? Да, наверно…
– Ну, ну, – сказал Лапин, – у тебя все впереди. Только надо надеяться на себя.
Она пристально посмотрела на него:
– Ты так думаешь?
– Я не пророк и не провидец, – ответил Лапин.
Некоторое время она молчала, думала. Потом посмотрела на Лапина, улыбнулась:
– Трусишка ты все-таки, Женя…
3
Утром Лапина разбудил громкий разговор уборщиц в гостиничном коридоре. Он проснулся непривычно рано, и настроение его, испорченное неудачным свиданием с Лилей, испортилось окончательно. В довершение всего буфет оказался закрыт: буфетчица уехала за продуктами. Лапину хотелось курить, но первую папиросу он курил только после своего первого утреннего стакана чаю. А чая не было.
В этом не слишком приятном расположении духа подъезжал Лапин к заводу. Почти сразу за городом потянулись гигантские корпуса, цехи, колонны, башни, колоссальные цистерны, тысячекубовые газгольдеры. Вдоль дороги на многие километры высились на бетонных опорах широкие подвесные трубопроводы, по ним днем и ночью текли хлор и этилен – главные нитки, коммуникации завода. По реке двигались караваны барж, по берегу – железнодорожные составы с нефтью, солью, серным колчеданом, фосфатными и калийными рудами.
Дело, по которому Лапин приехал в Сосняки, было для него ясным. Виновен или невиновен Миронов в смерти Колчина – решит следствие. Есть в кодексе пункт об ответственности за «доведение до самоубийства путем жестокого обращения или унижения личного достоинства» – так или приблизительно так это сформулировано и карается сроком до пяти лет. Прокуратура, вероятно, дело прекратит, никаких доказательств виновности Миронова нет. Однако в связи с этим делом создана обстановка, исключающая выдвижение Миронова на пост директора завода, и становится реальной вторая кандидатура – нынешнего заместителя директора завода Коршунова. С Коршуновым сейчас и должен встретиться Лапин, и при мысли об этой встрече он испытывал душевное неудобство и жалел, что согласился поехать в Сосняки. Хотелось повидать Лилю. Вот и повидал…
Лапин никогда не поднимался выше должности начальника отдела в управлении, Коршунов же совсем недавно был одним из руководящих работников министерства. Но они начинали вместе и сохранили на протяжении двадцати лет хорошие отношения. Ничего плохого Коршунов ему не сделал, а мог бы сделать, если бы захотел. Они были даже на «ты». Впрочем, тогда Коршунов был со всеми на «ты», включая и тех, кто с ним был на «вы».
Теперь Коршунов – всего лишь исполняющий обязанности директора завода. Все понятно. И все же он человек в беде. Коршунов приехал сюда в расчете заменить уходящего на пенсию Богатырева, как вдруг возникла кандидатура Миронова. Возникла законно – Миронов талантливый инженер, прекрасный организатор. Симпатии Лапина на стороне Миронова, но в этой ситуации он должен остаться нейтральным. Ввязавшись в историю, он уже нейтральным остаться не сможет.
На лице Коршунова застыло скорбно-надменное выражение человека, чуть ли не из министров попавшего в заместители директора завода. Тонкие, плотно сжатые губы придавали этому нахмуренному лицу властность. Коршунов опустился в кресло, движением руки пригласил сесть Лапина.
Лапин сел, положил на стол папку с делом Колчина.
Коршунов кивнул на папку:
– Ну как?
– Видишь ли, – сказал Лапин, – допустим, между Мироновым и Колчиным были трения, хотя при тех опытных работах, что ведет Миронов, трения неизбежны: Миронов – человек молодой и требовательный, Колчин был стар и апатичен. Условия, в которых идут опытные работы, исключительно тяжелые, ты сам знаешь. Но спрашивается: какая связь между этими трениями и смертью Колчина? Миронов хотел его прогнать? Оскорблял? Третировал? Мы не располагаем такими данными. И знаешь, трудно предположить, что инженер шестидесяти лет, всю жизнь проработавший на заводе, покончил с собой потому, что повздорил со своим начальником.
– Я думаю, ты прав, – сказал Коршунов, – это дело следственных органов – пусть разбираются.
Лапин облегченно вздохнул. Каков бы ни был Коршунов, он не пойдет на такую мелкую и неблаговидную интригу.
– Но понимаешь, Женя, – Коршунов тщательно заправил в рукава манжеты, – есть и другая сторона дела – административная сторона, общественная, она-то меня и беспокоит.
– Что ты имеешь в виду?
– Самоубийство все же произошло, – значительно проговорил Коршунов, – и произошло оно в двенадцатом цехе. Трения между Мироновым и Колчиным все же были. Сигнал это? И между прочим, не единственный. Есть жалобы людей, ушедших из цеха, есть жалобы людей, продолжающих работать в цехе. И я хочу знать: все ли в цехе благополучно?
– Кто тебе мешает? Выясняй.
– Нет, – возразил Коршунов, – я здесь человек новый, а Миронов – ведущий работник завода, создатель ударопрочного полизола, в недалеком будущем создатель сактама. Не я, а управление должно проверить цех.
Расчет Коршунова был ясен: пока идет проверка цеха, кандидатура Миронова на директорство отпадает.
– Ты хочешь, чтобы я засел на полгода на заводе? – насмешливо спросил Лапин.
– Нет. Я хочу, чтобы управление назначило комиссию.
– Вряд ли такая комиссия поможет Миронову запустить установку сактама. Тебе так не кажется?
– Женя, не в сактаме дело. Ты имеешь в виду совсем другое.
– И это.
– Я отвожу его кандидатуру?
– Похоже.
– Так вот что я тебе скажу… Миронов завода не потянет. Я ему отдаю должное как открывателю, изобретателю, новатору, не знаю, какие еще эпитеты подобрать. Но директор предприятия должен уметь управлять прежде всего. Впрочем, это мое личное мнение; годится Миронов в директора или нет – решат те, кому положено решать. Сейчас стоит только вопрос о двенадцатом цехе. В цехе неблагополучно. И как утверждают, давно неблагополучно. Но Богатырев оберегал Миронова, и часто без надобности. Вот, – Коршунов достал из стола лист бумаги, – заявление техника Самойлова, просит перевести его в двенадцатый цех. Резолюция Богатырева: «Володя, не сманивай людей». Между прочим, он ему все же отдал Самойлова и оставил четвертый цех без технолога. Теперь, видите ли, Богатырев назначил Миронова своим преемником. Что это за система назначения директоров?
– Он не назначил, а выдвинул его кандидатуру, – возразил Лапин.
– И все равно, в этом есть элементы того протекционизма, который оказывал ему Богатырев, – сказал Коршунов, – но мы опять отвлеклись. Речь идет только о событиях в двенадцатом цехе. Я тебе обрисовал положение, а ты решай. Можешь, конечно, вернуться к себе и доложить, что все в порядке. А если возникнут осложнения? Мне не хотелось бы тогда говорить: я поставил Лапина в известность, а он отмахнулся.
– Я должен ознакомиться с положением вещей, – уклончиво ответил Лапин.
– Безусловно, – согласился Коршунов, – могу тебе выделить в помощь Аврорина и Черноконя. Ну, и потом Ангелюк.
Лапин поморщился.
– Не нравится Ангелюк? – рассмеялся наконец Коршунов. – Мне Ангелюк тоже не нравится. Но он начальник отдела кадров, и у тебя могут возникнуть вопросы…
– Хорошо, пусть будет Ангелюк.
– Видишь, какая авторитетная комиссия, – Коршунов загнул пальцы, – Аврорин – инженер, Черноконь – экономист, Ангелюк – кадровик. Авторитетная, многосторонняя комиссия.
– Хватит резвиться, – сказал Лапин, – вызывай Миронова.
– Миронова мы сейчас доставим.
Коршунов нажал кнопку звонка и попросил секретаршу вызвать начальника двенадцатого цеха Миронова.
Миронов был на опытной установке, от нее до заводоуправления километра два, и, пока Миронова доставляли, Лапин успел пообедать в заводской столовой и, после того как пообедал, прождал Миронова еще час.
Опытную установку сактама – полимера для нового синтетического волокна – Миронов монтировал прямо в действующем цехе: на постройку нового помещения не хватило денег.
Это был самый старый цех завода, построенный еще фирмой «Линде» в тридцатых годах, – светлый просторный цех с кафельными полами и большими излишками площадей, как строили тогда вообще, а иностранные фирмы, не жалевшие советских денег, в особенности. Жалко громоздить сюда новые установки, но другого выхода нет. Важно сейчас создавать новые производства.
Миронов сидел на подоконнике в углу, где монтировалась установка, разговаривал с представителем машиностроительного завода и наблюдал за работой слесарей.
В цехе стоял слабый, но всегда угрожающий запах аммиака, на фарфоровых трубах сверкали вечные снеговые подушки – знак холода, который в них течет. Аппаратчики бесшумно передвигались у аппаратов, оплетенных густой сетью трубопроводов: красных с этиленом, желтых с аммиаком и азотом, голубых с этаном, черных с паром и водой. У уборщиц совки из пластмассы: металлических здесь употреблять нельзя, от удара может вспыхнуть искра, от искры взрыв. Искра может вспыхнуть и от удара молотка, зубила, гаечного ключа. И потому угол, где монтировалась опытная установка, огорожен кирпичной стеной.
Представитель машиностроительного завода, разбитной механик в сиреневой рубашке, говорил:
– Извините, что перебил вас, Владимир Иванович (он не перебивал Миронова), только по моим вкусовым качествам мне дай именно такую мешалку, и никакую другую. Безотказная вещь в производстве, как говорится.
– Мешалка на шестьсот оборотов, а нужно две тысячи, – сказал Миронов.
– Это уж, Владимир Иванович, полная перестройка ГОСТа, как говорится, – важно произнес механик.
Миронову было лень спорить, да и спорить было бесполезно. Этому парню нужна лишь справка, что поставленная его заводом мешалка благополучно смонтирована. Получив cправку, он отправится на следующий завод, там тоже получит такую справку и оттуда поедет за такой же справкой на третий завод. Потом вернется к себе, сдаст справки, пристроится за свободным письменным столом, наморщит лоб и будет корявыми пальцами выводить отчет, обдумывая, как бы половчее отчитаться в полученных на командировку суммах… И доказывать ему, что мешалка устарела, – бесполезно, он в этом не виноват, и никто не виноват, заказ внеплановый, спасибо хоть сделали. И жаловаться, что аппараты некомплектны, пришли без электрооборудования и без контрольно-измерительных приборов, тоже бесполезно.
Молодой слесарь Студенков и его помощник Виктор закрепляли коллектор. Упираясь ногой в ступени железной лестницы, Виктор поддерживал коллектор на вытянутых руках, Студенков, полулежа на аппарате, затягивал болты.
– Быстрее затягивай, Ваня, – говорил Виктор, – руки затекли.
– Тренировочка хромает, слабак ты, – отвечал Студенков, вытягиваясь на аппарате длинным костлявым телом и плечом поправляя спадающие очки, – держи крепче, не дергайся, эпилептик. – И он вытягивался еще больше, пытаясь снизу захватить ключом ускользающую гайку.
Миронов поднялся на верхнюю площадку, поддержал коллектор. Коллектор встал на место. Студенков наживил и затянул болт.
Разминаясь, Виктор сделал несколько гимнастических упражнений.
– Вот, смотри. – Миронов положил руки на затылок и завертел туловищем. Это было его любимое упражнение.
– Класс! – с нескрываемым лицемерием объявил Студенков и спрыгнул с аппарата, поддерживая на голове замасленный колпак, сделанный из фетровой шляпы с обрезанными краями.
Виктор сжимал и разжимал кулаки.
– Проверьте насос и продувки, ребята, – сказал Миронов, – завтра будем подключать систему.
– Приступили – начали, – объявил Студенков, снова поднимаясь с Виктором на аппарат.
– Не было такого случа?я, Владимир Иванович, чтобы насос отказал, – сказал представитель завода в надежде получить справку сегодня, получить и уехать, не дожидаясь подключения системы, которая в случае неудачи может надолго задержать его.
Механик надоел Миронову – настырный человек, ходит целые дни по пятам. И как бы ни прошло подключение установки, толку от него все равно не будет. И все же отпустить нельзя: формальность требует, чтобы представитель поставщика присутствовал при опробовании установки.
– А понюхать аммиачку? – сказал Миронов.
Механик прижал руки к груди.
– Владимир Иванович, мне в Горохово. А сообщение, Владимир Иванович?
– Дадим тебе курортную карту, билет вне очереди.
– Так что с ей будет, Владимир Иванович, запу?стите великолепно, – сказал механик не слишком уверенным голосом: понимал, что у этого он справки просто так не получит. Если начальник цеха сам ставит коллектор и показывает слесарям физкультуру, то такого на кривой не объедешь. И все же получить надо, он знал, что такое пуск установки.
– Купил вчера в киоске сказки Гримма, как говорится, – сказал механик, – хорошо он писал.
– Так ведь не он, а она, – сказал Миронов.
– Извините, Владимир Иванович, оговорился, – поправился механик, – не оторвешься, хоть и детская литература, как говорится.
– Эта Гримма родом из Сосняков, – объявил с верхней площадки Студенков.
– Скажи пожалуйста, – удивился механик.
– Ты что же, биографии не читал?
– Про автобиографию пропустил, – признался механик, – так как, Владимир Иванович, уж очень в Горохово тороплюсь.
– Это какое Горохово – на Валдае, что ли? – спросил Студенков.
– Вот именно, – подтвердил механик.
– «И колокольчик, дар Валдая…» – пропел Студенков. – А Валдайскую возвышенность видел?
– Была там раньше возвышенность, была, – подтвердил механик, – только в настоящий период нет уж никакой возвышенности – совсем стерта, начисто, как говорится.
– Постарались валдайцы, – сказал Миронов, вставая, – ребята, как кончите – позвоните мне.
Когда он вышел, механик сказал:
– Формалист он у вас.
– Руководитель джаза он у нас, – сообщил Студенков, продувая насос.
– Скажи пожалуйста, – удивился механик, – талант.
– У нас знаменитый джаз, не слыхал? – Студенков быстро проверещал что-то вроде «аджи-джу-джа-бара-бара-бу…» – Ничего? Могу еще джаз сыграть.
– Весело живете, – сказал механик.
Они собрались в директорском кабинете. Директор завода Богатырев был болен, в кабинете давно не открывали окон, не раздвигали штор. Воздух был тяжел, неподвижен. На большой, во всю стену, грифельной доске не были стерты химические формулы. Никто давно не входил сюда, не выходил, молчали телефоны, пуста была приемная.
Лапин с неудовольствием думал о том, что Коршунов подсунул ему начальника отдела кадров Ангелюка. Удручающая тупость этого человека обескураживала Лапина, он терялся, робел перед ним. Что касается инженера Аврорина, тучного человека в короткой спортивной куртке на молнии, и экономиста Черноконя, маленького брюнета в твидовом пиджаке, с мышиным лицом и черными усиками, то это были рядовые сотрудники заводоуправления и люди Коршунова. Все хороши! И Миронов хорош – заставляет себя ждать. Способный человек Миронов, порядочный, но в смысле воспитанности не ушел далеко от этих.
Наконец пришел Миронов. Лапин облегченно вздохнул. Теперь их все же двое. Он приветливо улыбнулся:
– Владимир Иванович, есть кое-какие жалобы на вас.
– С жалобами веселее, – ответил Миронов.
– Вот, – Лапин протянул ему приготовленную Черноконем папку с документами, – познакомьтесь.
Миронов взял папку, уселся поудобнее и начал читать. Иногда он отрывал взгляд от бумаг, задумывался, и тогда казалось, что он немного косит. И его черные вьющиеся волосы напоминали Лапину того рабочего-комсомольца, каким он знал Миронова много лет назад.
В кабинете стояла томительная холодная духота, какая бывает весной в казенном помещении, когда за грязными окнами уже сияет и греет майское солнце.
Аврорин чертил на листе бумаги фигуры бессмысленные, как и выражение его толстого лица с капризно надутыми, пухлыми губами. Черноконь в своем мохнатом твиде сосал трубку, изредка трогая усы, делавшие его похожим на грузина. Черноконь слыл на заводе элегантным мужчиной. Брюнет! Умница! Какой вкус! В смысле вкуса Черноконь был в Сосняках даже некоторого рода законодателем. Ангелюк, сбычившись, просматривал бумаги в папке, Лапин с тоской думал, что Миронов уйдет, а Ангелюк останется.
Миронов перелистал папку, положил ее на стол.
– Ну и что?
– Хотелось бы знать ваше мнение.
– Мое мнение? Эти документы, по-видимому, не первой свежести: все это давным-давно известно, обсуждалось тысячу раз. Сметные нарушения – за каждое я получил по выговору. Что касается людей – да, правильно! На опытных работах нужны знающие, инициативные, смелые люди, их я и подбираю. И впредь буду подбирать.
– Если вам позволят, – проскрипел Ангелюк, не поднимая головы.
– Кого мы видим! – сказал Миронов. – И Ангелюк здесь.
– Товарищи, товарищи! – Лапин предупреждающе поднял руку.
В душе он восхищался Мироновым: молодец! Но найти собственную линию поведения Лапин никак не мог. Дурацкое положение, дурацкая история!
– Есть вопросы к Владимиру Ивановичу? – спросил Лапин.
– Э-э, – зашепелявил Аврорин, одергивая на себе узковатую спортивную курточку. – Владимир Иванович, меня интересует качество хлорина. Помните, была претензия Клинского завода?
Качество хлорина не интересовало никого, в том числе и самого Аврорина.
– Не помню, – ответил Миронов небрежно.
– Есть еще вопросы к Владимиру Ивановичу? – спросил Лапин.
– У меня у самого есть вопрос, – сказал Миронов, – что все это значит?
– Ровно ничего, – засмеялся Лапин, – есть заявления, их надо разобрать. Сами посудите: не можем мы их выбросить в корзину.
Лапин протянул руку к тому месту, где у его стола стояла корзинка для бумаг. Но возле этого стола корзинки не было. Лапин убрал руку.
– И теперь последние, Владимир Иванович, – продолжал Лапин, – вопрос малоприятный для всех нас. Колчин. Надеюсь, у вас с ним были нормальные отношения?
– Как вам сказать… Он отстал, не знал новой аппаратуры. В обычный производственный цех с уже налаженными процессами он еще годился, старые аппараты знал кое-как. Но на опытных установках, на новом оборудовании был не на месте. А ведь старший механик цеха! Молодые слесаря знали больше, чем он. Я предложил ему перейти в технический архив, оклад тот же, до пенсии ему оставался год. Он отказался. Я не настаивал.
Лапин нахмурился: этого обстоятельства он не знал. Неожиданное обстоятельство. И по-видимому, не только для него, вон даже Аврорин с Черноконем переглянулись, невозмутимый Ангелюк и тот заерзал на стуле. Дело серьезнее, чем он думал! И зачем Миронов вспомнил про этот перевод, кто его тянул за язык? Лезет на рожон!
– Когда это было?
– Месяца два назад, точно не помню. Ангелюк, наверное, лучше помнит.
– А я здесь при чем? – спросил Ангелюк.
– Ты же мне предложил эту перестановку.
– Не помню.
Миронов насмешливо кивнул в сторону Ангелюка:
– Память ему вдруг отшибло.
– Заявляю ответственно, – объявил Ангелюк, – ни про какой перевод Колчина я не знаю. Первый раз слышу. И теперь все ясно.
– Что тебе ясно? – спросил Миронов.
– Человек тридцать лет проработал в цехе, а ты его хотел выгнать. Хорошо хоть, честно признался.
«Попался Миронов, – подумал Лапин, – теперь они на этом попляшут. Да, дело серьезнее и кляузнее, чем он думал. И могут всплыть новые обстоятельства – Коршунов довольно прозрачно намекал на это. Нет, такого дела он на себя не возьмет – спасибо. Миронов плохой союзник, не понимает или не хочет понимать, с нем имеет дело. Нет, пусть комиссия разбирается. Конечно, ничего Миронову не будет, только прозевал директорство, сам виноват».
– Владимир Иванович, дорогой, – опять зашепелявил Аврорин, – ваши опыты, хотя и очень интересные, не должны все же вытеснять людей с производства. Как вы думаете, дорогой? Колчин после тридцати лет работы в цехе вдруг оказался негоден – как же так? Этак завтра каждого из нас могут попросить выйти вон! Все же у нас не люди для опытов, а опыты для людей.
– Повторяю, – сказал Миронов, – перевод в архив не мог сыграть никакой роли. К тому же этот перевод не состоялся.
– Наш разговор носит предварительный характер, – сказал Лапин, – возможно, будет создана более широкая и компетентная комиссия.
– Очередная проверочка, – засмеялся Миронов.
4
Когда Лиля привела Сонечку из детсада, накормила и уложила спать, было уже девять – ночь для человека, которому вставать в шесть часов утра.
Но Лиля не хотела спать. Она погасила свет и прошла к Фаине, оставив двери полуоткрытыми, – Фаина жила на той же площадке. Они вместе работали на стройке и квартиры попросили рядом. В завкоме поморщились, но квартиры дали. Только предупредили, чтобы жили тихо.
Фаина чистила селедку-черноспинку, большую, жирную, копченую.
– Так селедочки захотелось, так захотелось, – Фаина жмурила толстое, обветренное, но все еще красивое лицо с узкими и горячими глазами, – я как этот залом увидала – задрожала вся, ей-богу! То одну возьму, то другую. Мне уж продавец говорит: «Ты что, тетка, корову выбираешь?»
Они начали готовить селедку с неторопливым энтузиазмом одиноких женщин, не привыкших тратить на еду ни времени, ни денег – получали на заводе бесплатное питание, – и теперь наслаждались хлопотами, которые придавали домашность их холостому жилью, коротали вечера одни, без мужчин, без шума и галдежа.
– Первая рыба – селедка, – Фаина крошила лук, морщилась и отворачивала голову, – и самая дешевая. Балыки, осетрины ни в какое сравнение.
Они перешли из кухни в комнату, накрыли стол.
– Сообразим, что ли? – Фаина покосилась на Лилю. – Закуска пропадает. – И крикнула вдогонку: – Лизавета! Много не неси, так только, для аппетиту.
Пила она маленькими глотками, держала рюмку двумя пальцами, брезгливо, точно это насекомое, которое надо стряхнуть с руки. Зато с аппетитом ела селедку, обсасывала жирную шкурку.
– Надоели в столовой белки эти да калории, душа не принимает. А селедка – лучше нет закуски. И отец твой любил.
– Папа пил?
– Не скажу, чтобы пил, но выпивал. И поругает человека, и выпьет с ним, когда надо. Все поставит по-своему, а человека ни вот на столечко не обидит. – Фаина показала кончик широкого ногтя. – Каленый был мужик. Механизация – лопата, транспорт – тачка. А ты давай: начальник строительства! Начнут, бывало, полоскать и на собрании, и на бюро, и в горкоме. А он ничего, будто так и надо. Не боялись тогда критики. А взять того же Коршунова, приедет в цех, с людьми не разговаривает, презирает. Обидно ему, конечно, из Москвы сюда запятили. А почему? Дела не делал и здесь дела не делает. А твой отец и делал и спрашивал крепко, а любили его.
– И убили.
Фаина пожала плечом:
– Такая веялка! Брали самых, можно сказать, кто дело начинал. Такого страху напустили. Ангелюк, паразит, Соловками меня пугал, в Соловки, говорит, поедешь. Как же! Воспитываю дочь врагов народа. А я ему: «Все равно, говорю, где землю копать, хоть здесь, хоть на Соловках». Я тогда на котловане землекопом работала.
Фаина раскраснелась, глазки ее весело блестели, стали совсем узенькими и добрыми. Лиля, наоборот, хмурилась. Вино веселило ее только в шумной компании.
Она вспомнила, как пришла первый раз в отдел кадров… Ангелюк стоял, упираясь коленом в стул, читал ее анкету, которую знал, наверно, наизусть.
– За что арестован ваш отец?
– Не знаю.
– На сколько осужден?
– Не знаю.
– Мать?
– На десять лет.
– Кончила срок… Где она?
– В Александрове.
– Имеет минус?
– Да.
Девицы, сотрудницы отдела кадров, пригнулись к столам, затаили дыхание – бывали с Лилей в клубе, на танцах, и не знали, что она такая.
– Ах, ваша фамилия Кузнецова, – как бы начиная о чем-то догадываться, сказал Ангелюк.
Не следовало говорить ему, где живет мама. Он может написать туда, снова начнутся мамины мучения. Зачем она сказала? Ведь могла ответить, что не знает.
– Кузнецов, – Ангелюк сделал вид, будто догадался наконец, в чем дело, – тот самый Кузнецов, который был здесь когда-то начальником строительства?
– Да, был.
– Как же вы не знаете, за что арестован Кузнецов? Он арестован как враг народа. Как враг народа, – повторил Ангелюк, – а вы умолчали, скрыли.
– Я написала: родители арестованы в тридцать седьмом году.
– Арестованы, – подхватил Ангелюк, – а за что? Скрыли! Все знают, а вы не знаете? Родная дочь! Скрыли! Нехорошо! Неискренне!
Так стыдил он Лилю. Да и что от такой ожидать? Озлоблена. И всегда будет озлоблена.
– Вы понимаете, на какой завод хотите поступить?
Лиля молчала.
– Здесь работают только проверенные люди. А вы скрыли. Плохо! – Ангелюк закрыл папку. – Придете завтра за документами…
Фаина убирала со стола. Сколько бы ни выпила, никогда не оставляла стол неубранным.
Лиля сидела, подперев щеки кулаками. Она отчетливо помнила: Колчин приходил к ним в барак, смотрел на нее, на маленькую. В войну приносил продукты. После войны пытался устроить ее на завод. И все же всегда был непонятен ей и неудобен. И говорить о нем не хотелось. И Фаина о нем не говорила. А если и говорила, то нехотя – не говорила, отговаривалась: мало ли людей помирают, все помирают, царствие им небесное, на всех ни слез, ни горя не хватит.
Но Лиля видела: что-то сильно задело Фаину в этой смерти, и раз уж зашла об этом речь, Лиля не даст ей отговориться.
– Почему Колчин отравился?
Фаина разбирала постель. Лиля видела ее толстую, широкую, непробиваемую спину.
– А кто его знает, всегда был чокнутый.
– Почему он у меня взял пробирку, потом в больницу вызывал?
– Мог и у другого взять, мог и другого вызвать.
– Ведь он бывал у нас.
– Когда это?
– Когда в бараке жили.
– В ба-ра-ке. Бывал. Мало кто бывал. Все старые работники бывали. Сколько нас осталось, старых работников?
– Ведь это серьезно. Разве ты не понимаешь?
– Все понимаю, – насмешливо протянула Фаина, – только о чем говорить? Помер – о чем говорить-то? Как дознаешься? Человек родится – кричит, помирает – молчит. Отчего да почему. Взял да и помер. Лег, вздохнул, да и ножки протянул.
– А зачем меня к нему посылала на завод устраиваться?
Толстое лицо Фаины изобразило искреннее удивление.
– Забыла, в какое время жили? Тут к кому хочешь пошлешь. Я тебя и так и этак. Спасибо, Миронов Володя помог.
– Думаешь, я ничего не помню? Все помню. И как приходил, и как талоны тебе давал. Что-то за этим есть? Знаешь, только говорить не хочешь.
– Никто ничего не знает, – вздохнула Фаина, – без вас судили. И никакие бы свидетели не помогли, ни за, ни против. Думаешь, одну тебя гоняли? Этого Колчина трепали еще почище тебя.
– Как ты его защищаешь! Из-за него теперь Володю мучают. Что ему Володя плохого сделал? Володя всю свою жизнь отдал заводу.
– Ты откуда знаешь?
– Знаю. Своими глазами материал видела.
С подушкой в руках Фаина обернулась к ней:
– Где?
– Видела.
– Во сне ты видела, – пробормотала Фаина, отворачиваясь.
– У Лапина. Он приезжал дело расследовать.
Фаина снова обернулась:
– Где ты видела Лапина?
– В гостинице.
– В номера ходила?
– Ходила насчет Володи узнать.
– Зачем ходила – спрашивать не буду. Узнать хотела, в гостиницу побежала, нашла у кого! Да хоть бы и сказал тебе какое дело? Ты кто Володе? В семнадцать не сумела взять, так уж теперь не думай, не мечтай…. Грешат, понимаешь, а потом Христа себе придумывают.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.