– А сядь ты на воз, горе ты мое! Еще успеешь милостыню просить...
Мартын съехал с дороги. «Вот оно, поражение под Берестечком», – подумал он горько. И нестерпимо захотелось ему узнать, о чем же думают люди, которые молчаливо и сурово шагают возле своих убогих пожитков, захотелось услышать из уст их, куда идут они и чего ждут от доли своей.
Было видно – люди устали и обессилены долгой дорогой. Мартын Терновый объехал обоз стороной, поровнялся с передним возом и спросил седого деда, который сидел с краю телеги, свесив ноги:
– Куда едете, дед, бог вам на помощь?
Дед пристально поглядел на сотника и отвел глаза в сторону, словно не слышал вопроса.
Скрипели давно не мазанные колеса. Разноголосый гул колыхался над обозом, тонко и пронзительно кричали дети.
Мартын оглянулся. Обоз был длинный, бесконечный. Далеко за оврагом подымалась пыль. Мартын, придерживая коня, ехал рядом с дедовым возом, ожидая ответа на свой вопрос. Но дед не выказывал желания удовлетворить любопытство казака. Он пристально глядел куда-то в сизую даль и только по временам презрительно косился на Мартына.
– Дед, почему молчишь, или, часом, недослышал, о чем спрашиваю тебя?
И сразу дед ожил. Вскипел. Будто кто-то подложил под него горсть углей, заерзал на телеге. Закричал высоко и злобно:
– Куда едем? А тебе какое дело? Чего вяжешься к горемычному люду?
Может, не знаешь, что польское войско ничтожит селянское добро, бесчестит жен и детей, что снова гонят нас на панщину? Сколько народу татары в полон угнали? Об этом тоже не знаешь? Туча горя и нужды над краем нашим. А кто голос подымет – того на кол. Кому жаловаться? У кого помоги искать? В Чигирине, что ли? У Хмеля? Где та помощь? Одни слова пустые... Куда идем?
Куда глаза глядят. В землю русскую идем, к братьям нашим!
– Одна вера у нас, одна доля! – кричал, замахиваясь кулаками на Мартына, дед. – Один бог и речь одна. Братья нас примут, не дадут в обиду ни шляхте, ни татарам, не то что Хмель. Все кинули дома свои, землю свою, урожай не собрали. Потому кинули, что воли не хотим потерять, веру свою на позор отдать. А ты, казак, чем на коне гарцовать, поезжай лучше к Хмелю, скажи ему: забыл гетман про народ, брезгует нами. А кто ему булаву дал? Мы дали...
Вокруг воза уже собралось много селян. Простоволосый хлопец в одной рубахе, без штанов, остановил лошадей. Обоз застыл на месте. Говор стих.
Все прислушивались к крику деда.
Мартын не перебивал. Он знал, что надо сказать свое слово, но казалось ему, что в словах деда – и его, Мартына, боль, и его утрата.
Сказать, что и его дом польские жолнеры с землей сровняли, что и его отца казнили на колу, а невесту татары в полон взяли и замучили? Сказать еще много другого, что наболело? А зачем? Разве словом залечишь раны? Слово порою – как соль. Еще больше язвит больное тело. И Мартыну захотелось сказать деду что-нибудь такое сильное и бесспорное, чтобы дед сразу замолчал и поверил: дальше так не будет. Но не успел и рта раскрыть, как за дедом заговорил селянин в высокой выгоревшей бараньей шапке. Он подошел к Мартыну, положил загорелую корявую руку на луку седла и, заглядывая снизу вверх в глаза сотнику, сказал:
– То горькая правда, казак, что дед говорит. Глянь на меня – и я казаковал в сорок восьмом году, может, слыхал про казака Нерубайленка, который у полковника Кривоноса служил, так вот он стоит перед тобою. Была, казак, у меня хата – пан забрал. Скотину тоже взял. Дочку жолнеры обесчестили, жена, побитая панскими палками, вон там, на возу, помирает.
Нет сил терпеть. Дальше еще горшее видится. Вот и решил кинуть все, и на русской земле спасенья искать. Скажи, побратим, что дальше будет, к чему идет?
– Снова быть войне, – проговорил тихо Мартын, но все услыхали его слова, и вокруг стало еще тише. – Быть войне, други, – повторил Мартын.
Не следовало ему, гетманскому сотнику, открывать народу тайный замысел гетмана. Но решился сказать им. Охваченный тем же горем, что и эти встреченные им среди степей посполитые, знал он, что только такие слова погасят огонь недовольства в сердцах измученных людей, которые шли в русскую землю искать спасения от злой доли. И тогда они спокойно выслушают его и поймут, почему нельзя гетману сейчас облегчить их положение, помешать панам браться за старое и почему гетман не может пока порвать с крымским ханом.
Мартын заговорил отрывистым, неуверенным голосом, будто заставлял самого себя поверить в свои слова. Он глядел куда-то поверх людских голов, туда, на восток, где алело солнце, куда бежали, как реки, дороги с Украины в русскую землю.
И то, что там, у края неба, дороги скрещивались, точно реки сливались в одно море, и то, что там была земля, на которой жили братья, и то, что он вез грамоту гетманскую в ту землю, – сознание всего этого наполнило Мартына Тернового такой твердостью и силой, что речь его полилась совсем иначе. Казалось, сталь зазвенела в его словах. Люди, слушавшие его, стали понемногу подымать головы. Он уже глядел им в глаза, в утомленные, жаждущие людские глаза, в которых гаснущий огонек надежды мог вдруг разгореться неугасимым пламенем веры. И люди слушали его, раскрыв рты.
– Верьте мне, побратимы, – говорил он полным голосом, так, чтобы слышали все, – верьте мне – на все обиды ваши нет другой помощи, как только сломить наших врагов, панов, ляхов и татар. А если доля нас оставит, то положим перед врагами мертвые тела свои, не оставим им городов наших и сел, запалим наш край, богатый и щедрый...
– Хорошо говоришь, казак. Сколько годов тебе, сын? – спросил дед у Мартына.
– Двадцать третий миновал, дед.
– Невеликий век у тебя, а мудрости набрался и красно говорить научили... – дед хмыкнул в бороду, хотел что-то сказать, но Мартын гневным взглядом смерил старого и движением руки заставил его замолчать.
– Гетман наш хочет, чтобы не бесплодную службу несли мы, как раньше, ради чужой корысти. Не панам служить должны мы. Отвага наша достойна великих дел для народа нашего. Гетман хочет вызволить нас из неволи. Он с царем русским переговоры ведет, чтобы против короля и татар от него помогу получить, а ты дед, про Хмеля бог знает что несешь...
– Погоди, казак, не спеши. Доживешь до моих лет – ту же песню запоешь. Чего стали? – закричал вдруг дед на селян. – Рты пораскрывали, точно в церкви. Ему хорошо, – указал дед на Мартына, – сидит на борзом коне, одежа на нем панская, в реестр вошел, его отца и мать жолнеры на панщину не гонят, сестер татары в полон не берут, пусть болтает, а нам скорее в дорогу, нам не у кого защиты искать...
– Эй, дед! Рано ты мне приговор свой сказал. А слыхал ты про такое село Байгород?..
Глаза у Мартына загорелись, и с пересохших губ полетели горькие слова о несчастьи, постигшем его. И когда он окончил эту вынужденную исповедь, дед соскочил с воза и протолкался сквозь толпу к Мартыну.
– Дай руку, казак, напрасно обидел тебя, не хотел. Видит бог, не хотел, а все то от горя и беды.
Толпа вокруг Мартына зашумела. Говорили все, перебивали друг друга, размахивали руками, толкались. Мартын тронул поводья. Конь бил кованым копытом шлях, пробовал дорогу, тихо, призывно ржал.
– Послушайте меня, люди, осядете на земле русской – своего края не забывайте. Когда придет время и услышите трубы гетмана Богдана, приходите дружно, как всегда было, под малиновые знамена...
Мартын дал коню шпоры. Галопом вынесся на шлях и вскоре исчез за серой пеленой пыли.
Глава 3
Путивльские воеводы Петр Протасов и Федор Хилков были озабочены. Этой осенью множество народа с Украины переходило в Московское царство. Шли обозами, целыми селами, шли семьями, шли в одиночку.
Пограничная стража переселенцам не препятствовала. Местные люди принимали их хорошо. Слушали рассказы пришельцев про обиды, нанесенные им шляхтой и татарами, сочувствовали, утешали. Иные оставались жить в русских селах и городах, иные шли толпой в леса или в степь и там ставили себе хаты. С дозволения воевод составлялись поселенные списки, но в местные реестры никого не вносили.
Петр Протасов не раз писал в Москву, запрашивал князя Семена Васильевича Прозоровского:
«Как велишь чинить с теми, которые рубеж переходят и стремятся под защиту высокой руки его величества государя нашего?»
Князь Прозоровский долго не отвечал, а затем гонец привез из Москвы грамоту: в ней воеводам путивльским приказывалось никаких препон людям, идущим с Украины, не чинить. Позволить им селиться в пределах воеводства, а также заохочивать их итти в южные земли.
***
...Мартына отвели в приказную избу – ждать, пока его позовут к воеводе. За длинным столом, забрызганным чернильными пятнами, сидели подъячие. Отроки в коротких кафтанах подавали им длинные листы бумаги, а от них брали написанные грамоты и относили в смежную горницу. Подъячие жаловались Мартыну:
– Нам от вас, казак, хлопот теперь не оберешься.
Сухощавый дьяк отодвинул от себя оловянную чернильницу и разгладил острую бородку.
– Беда просто, сколько дела!
– А почему? – полюбопытствовал Мартын.
– Месяц назад ваших людей перешло рубеж две тысячи, только списки составили, а теперь урядники стрелецкие доносят – еще пять тысяч...
– Не от хорошей жизни бегут.
– Известно, а нам докука.
Дьяк был недоволен. Мартын начал было ему объяснять, почему бегут люди, но его позвали к воеводе.
Князь Хилков сидел за столом. Перед ним лежали свитки бумаг, книги.
Кивнул головой на Мартынов низкий поклон, просверлил взглядом.
– Писаного ответа полковнику Лаврину Капусте не будет. Пишет, что ты слуга верный, потому скажу на словах. Ты сядь, – сказал воевода мягче и кивнул на стул у стены, – дело тайное, головой отвечаешь...
Мартын осторожно присел на краешек стула и напряженно слушал.
– Дело тайное, то, о чем бил челом Лаврин Капуста от имени пана гетмана, дозволено князем Прозоровским. Людям гетманским вольно итти через русский рубеж. Остальное будет в письме, кое уже везут послы. Понял?
Мартын даже рот раскрыл. Выходило... Но что выходило, подумать не успел, воевода ткнул пальцем, усмехнулся:
– Закрой рот, у меня в светлице мух нет. Бог миловал. Слушай прилежно. Стрельцы на рубеже поймали литвина, переодетого чернецом. В тайном приказе на допросе оный литвин показал: подослан он князем Радзивиллом разведать, не даем ли мы, по повелению его царского величества... – Воевода встал, словно в эту минуту на пороге появился царь, и Мартын тоже поднялся вслед за ним. Помолчав, воевода сел и продолжал:
– ...не подаем ли мы помощь оружием гетману Хмельницкому. Оный литвин на другом допросе сказал: король Ян-Казимир выдал новый виц на посполитое рушение. Заруби на носу, грамоты о том не даю, передашь полковнику Лаврину Капусте. А боле пока не ведаю. Уразумел?
Мартын хотел ответить. Нетерпеливым жестом воевода остановил его:
– Чина не знаешь! Много воли взяли при гетмане! Еще князь не дозволил тебе говорить. Слушай дальше: людей, кои идут с Украины, велено князем Прозоровским селить кучно, – мужиков в глубь царства не пускать и, когда они потребны будут гетману, пропустить через рубеж назад. Понял?
Князь Федор Хилков остался доволен. Гонец Капусты – толковый парень.
Слово в слово повторил все, что сказал ему воевода.
– Скажешь пану Капусте – как снег выпадет, у нас охота хороша, зело рад буду с ним на досуге побыть.
– Скажу, ясновельможный князь.
Мартын низко поклонился.
– Это по чину, – воевода довольно кивнул. – Ступай.
Мартын, кланяясь, отступил к порогу, вышел. Воевода хлопнул в ладоши.
В проем дверей скользнула борода.
– Гаврилу!
Дверь скрипнула, и немного погодя дьяк, который жаловался Мартыну, переступил порог, держа в руке свиток бумаги.
– Списки готовы? Читай-ка!
Дьяк откашлялся, развернул свиток. Склонив голову набок, прочел гнусаво:
– Нынешнего года, месяца сентября, в день двадцать третий, били челом на вечное подданство тебе, государю, еще двести украинцев, имена и прозвища коих называем: Лукашко Кириленко с женою и тремя детьми, Павло Мрачко с женою, двумя сынами да матерью, Афанасий Стука без женки...
– Балда! – разгневался князь. – Что плетешь?
Дьяк качнулся от резкого окрика.
– Как пишешь? Афанасий Стука без женки... По кнуту спина соскучилась?
Читай дальше, бочка!
Дьяк продолжал гнусавить долгий перечень имен, а когда список окончился, воевода приказал:
– Садись, пиши.
Пока дьяк устраивался, князь Хилков, опустив веки, поглаживал широкую бороду.
Выходило неплохо. Будут премного довольны им в посольском приказе.
Может, фортуна улыбнется и дадут ему воеводство покраше. Надоели вечная докука и заботы. Покачиваясь с боку на бок, воевода сиплым голосом диктовал:
– "Государю и царю великому князю Алексею Михайловичу всея Русии холоп твой Федька Хилков челом бьет. Нынешнего, государь, года, дня двадцать третьего сентября, был у меня гонец от полковника гетмана Украины Зиновия Богдана Хмельницкого с грамотой, писанной собственною рукою гетмана, в коей спрашивается, угодно ли будет тебе, государь, дозволить послам гетмана быть осенью сего года на Москве. И еще бью тебе челом и оповещаю на запрос, сделанный ране от твоего царского имени князем Прозоровским: почему-де растет число казаков, кои переходят рубеж твоего царства? Сталось это потому, что после Берестечской баталии гетман коронный Калиновский с войском стал лагерем в Нежине-городе, и дальше разослал свои загоны по Заднепровью и за Десной. А литовское войско князя Радзивилла стало на Стародубовщине. Казачество сходит с тех сел и городов, куда идет войско коронное, бросает достояние свое, бежит на твои, государь, земли. А нынче отписал мне гетман Хмельницкий, дабы дозволил я его селянам и казакам рубеж царства твоего, государь, вольно переходить, а я, имея на то дозволение твоим, государь, именем от князя Прозоровского, дал ответ словесный, что дозволение такое дал князь Прозоровский, а про тебя, государь, чтобы не было упоминания в переговорах, промолчал. Бью челом тебе, государь, учиню далее, как ты скажешь..."
Воевода склонился над письмом. Написанное надо было перечитать.
Прочитал дважды. Задумался. Головоломные дела творились на свете. Зевнув, перекрестил рот. Пора бы отдыхать. Но еще только наступала суета короткого осеннего дня.
Глава 4
Началось с того, что после бегства Ивана Невкрытого управитель Штемберг приказал дозорцам на ночь надевать на стеклодувов кандалы.
Поступок Невкрытого был для хлопов плохим примером. Вечером дозорцы, став у ворот гуты, пропускали по одному, хватали каждого, кто выходил, за руки, быстро надевали кандалы и толкали кулаками в спину:
– Ступай, харцызяка, спать, теперь не сбежишь!
Но удалось надеть кандалы только на пятерых. Остальные, которых держали за воротами, увидев, что сделали с их товарищами, схватили дреколья и набросились на стражу.
С дозорцами покончили в один миг. Штемберг заперся в своем доме.
Выпустил четырех лютых псов. Им поразбивали головы.
Стеклодувы опьянели от ненависти. Ломились в дом. Штемберг залез на чердак. Закрыл отверстие досками, надвинул тяжелый кованый сундук и сам упал на него, чуть дыша от страха и сжимая в руке мушкет. Шлепал губами, хватая ртом затхлый воздух чердака.
– Майн гот! Аллес, аллес!
Он понимал: чуда не будет. Стеклодувы разорвут его в клочья. Вот они уже бьют чем-то тяжелым в дверь чердака. Под Штембергом задвигался сундук.
Управитель опрометью кинулся к оконцу. Выглянул. Внизу стояли стеклодувы.
Заулюлюкали, как на паршивого пса:
– Слезай, дьявол! Слезай, а то живьем поджарим!
Штемберг выпалил из мушкета прямо в толпу. Увидел, как один пошатнулся, упал лицом наземь. Снова кинулся к сундуку. Под ним двигалось и гремело. Спасения не было. На что он мог надеяться? И все из-за этого проклятого хлопа с его диким прозвищем! И к чему было оставаться на гуте?
Надо было, когда воевода продавал ее Гармашу, и самому убираться отсюда. А он еще готовился на весну привезти сюда из Франкфурта Амалию. Майн гот!
Что же будет с Амалией? Кто расскажет ей, как погиб ее супруг? От этой мысли мороз прошел по спине. Нет! Он не должен погибнуть. Он снова кинулся к оконцу.
– Паны, я буду говориль...
Внизу злобно захохотали. Штемберг почувствовал, что он сходит с ума.
За спиной затрещало. Он оглянулся. Сундук покачнулся и упал набок. В щели показалась рука. Штемберг выстрелил в нее. Рука, как скошенная, провалилась, но через миг появились еще руки. Штемберг не успел насыпать пороха на полку, как на чердак влезли стеклодувы.
***
Через несколько минут он качался на воротах гуты.
Бородатый мужик в лохмотьях спохватился:
– А где Омелько? Где есаул?
Но было поздно. Когда Штемберг бросился в дом, есаул Омелько побежал к конюшне. Вскочил на лошадь и, как бешеный, перемахнул через тын.
Оглядываясь, нет ли погони, быстро добрался до Днепра и погнал коня знакомой дорогой на Киев.
– Бежим, хлопцы, – закричал бородач, – приведет есаул дозорцев, замучат нас!
– Не кричи, – вмешался Нечипор Галайда, – сделанного не исправишь.
Будем ответ держать. Куда убежишь? Пусть сам Гармаш приедет, мы ему пожалуемся. Человек наш, не бесовской веры, он нам еще спасибо скажет, что того рыжего пса повесили.
– Скажет, обожди, такое скажет, что у тебя шкура на морде затрещит, – сердито сказал бородач.
– А куда побежишь, Трохим? – спросил его Галайда.
– На Сечь! – отозвался Трохим.
– На Дон! – крикнул кто-то в толпе.
Некоторое время было тихо. Стояли босые на размокшей земле. Резкий ветер кидал в лица щедрые пригоршни дождя. Все происшедшее по-новому осветило каждому его судьбу.
Каждый пришел сюда, на гуту, своим путем, но всех пригнали сюда горе и нищета. Все носили в себе тяжкую, ничем не утолимую обиду. Только что плеснула эта обида через край. Но теперь люди начали понимать, что расправа над управителем может кончиться для них плохо. Ища оправдания для себя и для всех, Галайда неуверенно сказал:
– Кому ж не известно, что этот проклятый рыжий был душегуб? Ведь это по его приказу Нечитайла дозорцы в огонь толкнули...
Вспомнив дозорцев, все оглянулись и точно впервые увидели в дверях гуты убитых казаков. Стало еще тяжелее на душе. Надо бежать! Кто попроворнее, кинулся к конюшне.
– Стой! – завопил Трохим. – Стой! Будем держаться вместе. Некуда нам бежать. Пока до Сечи доберемся, всех нас переловят. Правду говорит Галайда, выберем старшого и будем работать, а Гармаш приедет, мы ему все скажем, – человек нашей веры, он поймет.
Сошлись на этом. Порешили остаться на гуте. Распоряжаться взялись Трохим и Галайда. Выставили стражу, похоронили дозорцев, хотели снять с ворот управителя, но решили: пусть висит, так лучше.
Наступила ночь. Сидели в землянках хмурые, каждого заботила одна мысль: что будет? Обойдется ли? Сердцем чувствовали: нет! Но вслух говорили другое, скрывая за задорными словами тревожное ожидание неведомого.
Уже перед рассветом, когда все, усталые и обессиленные, задремали, Галайда с Трохимом вышли к воротам. Молча стояли и смотрели на дорогу, исчезавшую за узкой полосой зари. Заговорил Галайда:
– А как начнет Гармаш расправу творить...
Трохим перебил:
– Ты ж говорил, он свой, поймет...
Ждал, что ответит Галайда. Тот молчал.
– Свой! – повторил Трохим. – Знаю я этих своих. Скажет: вера одна, а кошели порознь. Такие они все. Все, все чисто. Ох, думаю я, лучше было бы нам бежать! Да поздно, Галайда...
– А может быть... – сомнения всколыхнулись в сердце Галайды, и он больше успокаивал самого себя, чем Трохима:
– может быть, уважат! Мы не разбойники. Мы и под Корсунем, и под Зборовом, и под Берестечком под гетманскими знаменами стояли. Край от врага защищали...
– Уважат! – злобно перебил Трохим. – Сто киев в спину, а может, и так... – и показал рукой на перекладину, на которой ветер покачивал управителя Штемберга.
Взошло солнце, снопами лучей отодвинуло серые холмы туч куда-то за горизонт. Ветер сушил лужи посреди двора. Казаков не было видно, хотя высматривали их зорко, чтобы не свалились внезапно на головы. Трохим, казалось, успокоился. Приказал разжечь печи в гуте. За работу взялись охотно, каждый решил: если приедут казаки, увидят, люди работают, – какой же это бунт?..
Галайда отпер замки кладовых, открыл двери. На полках длинными рядами стояли бутыли, штофы, высокие, диковинные бокалы, кружки, у которых ручки были в виде птиц, бесчисленное множество медведиков, лежали кипами листы оконного стекла. Галайда покачал головой. Люди будут пить из этих бутылей и кружек, веселиться, держась спокойными руками за эти ручки, глядеть на свет божий сквозь это стекло, а медведики, украшенные узорами, поставят на богатые столы в зажиточных домах, и никто и словом не помянет тех, кто эти фляги и медведики выдул своею грудью...
Он огляделся. Напротив, в гуте, пылали печи. Люди подбрасывали в чаны золотистый, искристый, как бы пронизанный солнцем, межигорский песок.
Работали весело. Посреди двора, в котле на треножнике, варили обед.
Галайда вошел в гуту, стал на свое место, взял длинную медную трубку.
Коренастый однорукий Петро поднес ему ковш с расплавленным стеклом...
Улучив минуту, когда Галайда отложил трубку, Петро прошептал ему на ухо:
– А может, лучше бы нам податься?
Галайда сделал вид, что не слышит. Петро не унимался:
– Говорю, может, лучше податься? У Гармаша рука крутая, я этого харцызяку знаю!
– Поздно, да и некуда, – ответил Галайда и взялся за трубку.
– А может, всем нам, разом, – не успокаивался Петро, – в Чигирин податься, к гетману?
Галайда взглянул на однорукого.
– Вот так всем вместе стать перед ним и сказать: измучились мы, гетман, в реестр мы не вписаны, на землях наших королевская шляхта села, работа – горше неволи турецкой.
Однорукий говорил горячо, точно гетман стоял перед ним и внимательно слушал...
***
...Есаул Омелько прискакал к Гармашу в его киевскую усадьбу под Печерском среди ночи. Ввалился в дом.
– Беда, пан! Бунт! Дозорцев перебили, Штемберга...
Есаул говорил, а у самого была своя мысль: хорошо, коли Штемберга кончили. Давно тешился Омелько думкой – самому стать управителем...
Гармаш сперва ничего не понял. Через несколько минут все стало ясно.
Разбудил сына Дмитрия. Совещались, сидя в столовой на высоких венских стульях. Гармаш купил этот дом вместе с мебелью у польского шляхтича.
Теперь он уже и не заглядывал в Чигирин. Этот год удачливый был для купца.
В Киеве у него были две оружейные мастерские, да еще одна мебельная, за Днепром – усадьба, гута в Межигорье... И вот вдруг – на гуте бунт.
Сидел в одних исподниках, опершись локтями о стол, подробно расспрашивал есаула. Гармаш во всем любил порядок. Когда, как, где, сколько, почему? Омелько стоял, прислонившись к притолоке, сесть без дозволенья не осмеливался. Все рассказал – и о том, как Иван Невкрытый просил Штемберга, чтобы добрую пищу давали (тут Омелько постарался выставить Штемберга в худом свете), и о том, как Ивану Невкрытому выжгли, по приказу Штемберга, на груди разбойничьи клейма. Не преминул закинуть словечко о том, что Штемберг по воскресеньям возил неведомо куда стекло с гуты, и дальше рассказал обо всем, как было...
Гармаш понемногу успокоился. Однако с самого утра метнулся в Киев, к полковнику Мужиловскому. Силуян Мужиловский еще почивал. Гармаш сидел на крыльце, нетерпеливо постукивая палочкой по сафьяновым сапожкам. На цепи лениво побрехивал заморский пес. Служанки в запасках, покачивая бедрами, мелко стучали червонными сапожками на высоких каблуках, бегали из дома в кухню, стоявшую в глубине сада. Наконец Гармаша позвали. Мужиловский сидел за столом. Незнакомый запах напитка в серебряной кружке, от которой шел пар, защекотал ноздри.
Гармаш низко поклонился. Мужиловский милостиво протянул руку – все пальцы были усыпаны перстнями. Купец пожал ее обеими руками.
– Горе, горе! – заторопился он.
– Всюду горе, – философски утешил Мужиловский.
Он недавно возвратился из Субботова. Три дня, проведенные у гетмана, были заботны и мало приятны для него. Теперь в Киеве хотел отдохнуть. Об этом только и думал. Вскоре должны были развернуться такие события, что об отдыхе и мечтать не придется.
Мужиловский густо намазывал масло на ломоть паляницы, откусывал, запивал ароматным напитком и вытирал тонкие, закрученные кверху усы белоснежным платком.
Гармаш отметил: надо будет и ему поступать так же.
– Осмелюсь спросить, что это за напиток потребляете, пан полковник? – не удержался он. Решил: о гуте заговорит потом. Гута не убежит, а так будет лучше. Полковник – человек шляхетный, сам гетман с ним уважителен...
Мужиловский улыбнулся.
– Напиток сей прозывается – кофе. Добывается из зерна, похожего на наш желудь, и оный напиток весьма ценят в заморских краях, особливо в Туретчине. Когда был в Стамбуле, закупил такого зерна довольно. Ведь тут не добудешь ни за какие деньги.
– Почему же, пан полковник? Может, и я, если ваша ласка, куплю для торговли таких зерен...
Полковник хлопнул в ладоши. Выскочил из-за двери слуга в красном бархатном кунтуше:
– Кофе пану Гармашу.
– Слушаю, ясновельможный пан. – Слуга поклонился.
Принес в серебряной кружке кофе. Гармаш хлебнул сразу. Горячо! Обжег язык, горло, кое-как проглотил. Слезы выступили на глазах. Горько во рту.
Захотелось сплюнуть, но вместо того благодарил и восхищался:
– Знаменито, весьма знаменито!
Полковник позавтракал. Прошел с Гармашем в соседний покой. Гармаш все оглядел внимательно.
На столе лежали книги в кожаных переплетах. Поближе к краю стояла золотая чернильница в виде пушки, возле нее стакан со связкой гусиных перьев. В мисочке золотился песок.
Полковник сел в кресло, положил ногу на ногу, скрестил на груди руки.
Слушал.
Гармаш начал. Где же конец своеволию? Рассказал про гуту. Как дальше быть? Понятно, когда с польскими панами так поступают посполитые, а то свой на своего руку подымает. Полковник молчал. Слуга принес трубку.
Мужиловский закурил. Гармаш не переносил табачного дыма и украдкой отгонял его легким взмахом руки. Просил у полковника казаков. Надо, чтобы какая-нибудь сотня заглянула в Межигорье. Надо постращать бунтовщиков.
Только бы пан полковник помог, а на счет благодарности пусть не изволит беспокоиться.
Мужиловский молчал. Сквозь облачка табачного дыма поглядывал на Гармаша. Этот купец на его глазах созрел и налился, как арбуз. Год-два назад был простой чигиринский мещанин. Война ему только на пользу пошла.
Острая неприязнь к Гармашу шевельнулась в Мужиловском. Подумал о нем: похож на паука. Ну да, чистый паук. Даже усмехнулся.
Усмешка обидела Гармаша. У него горе, какой же тут смех? Гармаш повторил: «Сотню казаков – и снова будет порядок, а то дай этим хлопам волю!..»
«Сам недавно был хлопом», – сказал про себя Мужиловский, но тут же задумался. Вправду, дай им волю! У него за Днепром тоже были маетки. Там тоже полного спокойствия не было. Кто знает, какую песню запоют его посполитые через месяц? Гармаш прав. Бунт – вещь недопустимая сейчас.
Народ должен быть един. Вспомнил слова гетмана: «Зажав всех в кулак, готовиться к новому бою...» Он отложил трубку.
Гармаш давно замолчал. Ждал доброго слова. Мужиловский поднялся.
Подошел к окну. Поглядел на площадь. В комнату, донесся звук трубы. Гармаш тоже выглянул в окно.
Площадь мигом заполнилась конными людьми. Впереди на сильном жеребце скакал нарядный всадник с саблей на боку. За ним трое трубачей, и еще много всадников. Кавалькаду замыкали слуги, держа в руках концы сворок, на которых бесновались охотничьи псы. Охотники свернули на улицу, но воз с тыквами, запряженный волами, загораживал им дорогу. Всадник с саблей повелительно крикнул. Несколько слуг подбежали к возу, навалились на него сбоку и опрокинули в канаву. Дядько, сидевший на возу, скатился вместе с тыквами. Кавалькада ускакала с веселым хохотом.
– Гуляет пан Тикоцинский, – тихо проговорил Гармаш.
Мужиловский отошел от окна и снова сел в кресло. Он не ответил на замечание Гармаша. Заговорил значительно:
– Ищешь у меня помоги, а хозяин – видишь, кто? Вот этот шляхтич Тикоцинский. Видишь, как ведет себя. Хозяин – и все. Скоро и на мой двор наезд сделает. Это ведь тебе, Гармаш, не после Зборова, а после Берестечка...
Замолчал. А про себя думал: «Дать сотню казаков Гармашу можно. Даже нужно». Но рассудок подсказал иное, бесспорно более правильное и важное.
Ну, хорошо! Приедут его казаки. Хлопы на гуте кто? Такими же казаками были до Берестечской баталии. Спросят: чья сотня приехала? Мужиловского. Слух пойдет. А там до Чигирина дойдет. Мол, посмел расправиться без универсала на послушенство. Хоть Гармаш такой универсал и добудет, но ведь придет время, случится Мужиловскому вести новые полки... Посполитые не забудут обиды... Конечно, Гармашу нужно помочь. Но как? И вдруг осенила мысль.
Мужиловский начал издалека. Гармаш должен понять: Киев – город со своим градским правом, гута, по градскому праву, не подлежит вмешательству военных сил. Правда, будь гетманский универсал на послушенство, дело можно было бы еще как-нибудь уладить и он оказал бы помощь Гармашу, но так, без универсала, – хлопотно и не дозволено.
Гармаш почти завопил. Что с того, что градское право? Гута – не цех, работные люди на гуте – не мастера, а если они бунтуют и убивают без суда, кто им на то право дал?