Да разве один только Гуляй-День говорил о том? Вправду, что же это сталось? Надо будет провести следствие над казначеем... Надо будет... Но ведь ему нужны деньги, много денег, для войска, для переговоров с чужеземными державами... И всегда их нехватает... Всегда. Только один Крайз мог добывать деньги быстро. Когда бы ни потребовал от него гетман десять, тридцать, сто тысяч злотых – будто из-под земли рождались бочки с золотом и серебром... Но все же не мог не признать, что в словах Гуляй-Дня и в жалобах многих иных на казначея немца была правда...
...Эта ночь не минула даром. Через два дня перед гетманом стоял встревоженный Крайз. На лавке сидел, кусая кончики уса, Иван Выговский, с беспокойством следил за Хмельницким прищуренными глазами. Пристально глядел из своего угла на Крайза Лаврин Капуста. Хмельницкий, стуча кулаком по столу, кричал:
– Вор! Молчи, собака! – Хотя Крайз и не собирался возражать, и гетман это видел, но именно то, что немец молча выслушивал крики и угрозы, еще больше злило его.
– Прикажу четвертовать, сжечь... Кары нет на тебя, здрайца! Кого грабишь? С кого шкуру дерешь? А ты, Иван, чего молчал? Почему потакал?
Выговский, бледный, поднялся.
– Дозволь, гетман...
– Не дозволю. Молчи, писарь! Не дозволю! И ты вор!
Выговский покорно склонил голову и сел на лавку.
– Учинить розыск, – крикнул Хмельницкий Капусте и швырнул ему смятые пергаментные листы-жалобы. – Вот прочитай, что люди пишут... Прочитай...
Хмельницкий бессильно замолчал, и тогда, прижимая руки к груди, ломая слова, Крайз заговорил:
– Ясновельможный пан гетман...
Хмельницкий грозно повел бровями. Крайз мгновенно спрятал глаза под ресницами, – казалось, гасил в них недобрые огоньки.
– Войну, ясновельможный пан гетман, замышляешь великую. Тебе папа римский, или цесарь, или король шведский взаймы не дадут ни гроша... Где же взять? А деньги большие нужны... Ой, какие деньги! А кто даст? Только сами должны добыть. Самосильно. И каждый чинш, ясновельможный пан гетман, берем по твоему универсалу, и при каждом универсале твоей милости – собственноручная подпись твоя...
Вот оно что! Хитро придумал немец... Ишь, куда клонит: «Под каждым универсалом твоя подпись». Хмельницкий поднялся. Выпрямился над столом.
Казалось, самый воздух мешал ему – рассек его перед собою рукой... И тут прятались за его спиной, его именем прикрывали все. Рыжий немец говорил правду. Разве он не подписывал эти бесчисленные универсалы? И оттого, что в словах казначея была правда, стало еще горше. В один миг вихрем пронеслось в голове: разбой татар, обидные песни, злые напутствия ему:
«чтобы первая пуля не минула, в сердце попала», надменные лица шляхтичей, масляные глаза Ислам-Гирея и его мурз – все это кружилось перед его взором, и надо было делать сверхчеловеческие усилия, чтобы сквозь всю эту мерзость увидеть дорогу, которою следует итти, да итти не одному, а повести за собою весь край, весь народ...
Хмельницкий вышел из-за стола, шагнул вперед. Твердил себе: «Поведу через муки и кровь, но добуду волю родному краю...» И, сам не замечая того, заговорил вслух:
– Добуду! Добуду!
А Крайз, испуганный, отступал к двери, и, когда гетман резким движением выхватил из ножен саблю, Крайз стремительно вышиб спиной дверь и исчез из гетманской канцелярии.
...Что-то защемило в сердце. Густой туман плыл перед глазами.
Хмельницкий почувствовал, словно чьи-то настойчивые, враждебные руки выдергивают у него из-под ног землю... и тяжело опустился на скамью...
Глава 5
...Страшную казнь придумал хан для Катри.
Посреди площади, напротив мечети, вкопали в землю столб. Катрю, обнаженную, привязали к столбу, густо обмазали дегтем, в ногах разложили хворост. Мулла Сафи, воздев над головой ладони, провозгласил:
– Неверную и лукавую, которая подняла хищные руки свои на жизнь наимудрейшего и величайшего из владык востока и запада, нашего преславного хана Ислам-Гирея третьего, великий диван приговорил к прилюдной казни у позорного столба.
На площади людей – не протолкаться. Давно хан не радовал Бахчисарай таким зрелищем. Среди шумной толпы позорный столб высится одиноко и страшно. Катря ничего не слышит и ничего не видит.
– Пусть огонь поглотит мерзостное тело неверной, пусть пламя затмит ее подлый взор и принесет ей муки, безмерные и неутихающие.
Тяжелая волна жаркого ветра катится через площадь. Кольцом стоит ханская стража. Безносый татарин оглушительно бьет в бубен. Сейчас начнется. Вот уже сейманы несут факелы. Сейчас они подожгут хворост.
Катря ничего не видит и не слышит. Только жаркий ветер волною овеял тело, как бы заслонил его на миг от страшных взглядов. Вон там, далеко, за полосой гор, прохладная зеленая степь; шумит высокая трава, колосятся пшеничные нивы, улыбаются синие петухи со стен белой хаты, блестит церковный купол под ярким солнцем. Это Байгород, и это жизнь. Давняя, былая, к ней нет возврата, но это жизнь. И Катря стремится к ней через головы страшной толпы, через горы и степи, напрямик, по нехоженым тропам.
В сердце у нее нет страха. Свинцовая тишина в ее успокоившемся сердце. Уже тогда, когда она с нечеловеческой силой сжала свои пальцы на жирном горле хана, поняла – жизни не будет, никогда, вовеки, только муки и смерть. И не будет Мартына, и не будет свободы. Один мрак ждет ее, а потом пустота. И никто не увидит – ни близкие, ни далекие, ни мать, ни Мартын, как тяжкая скорбь посеребрила Катрины черные косы, как вплело горе седые пряди в юность, которая кончалась так страшно этим утром на бахчисарайской площади.
Голос муллы дрожит от злобы, точно через силу выталкивая из жилистой глотки заключительные слова:
– Во имя аллаха, во имя Магомета, – огонь и смерть неверной. Кара и смерть.
Вот теперь сознание возвращается к Катре. Глаза широко раскрыты. Вот оно, страшное. Тысячи глаз, жадно раскрытых ртов. Что это? Кто они? Зачем?
Чем-то густым и неприятным вымазали ей тело, лицо, вот уже льют что-то липкое на голову. Взгляд Катри падает на хворост у ее ног. Напрягаясь всем телом, она кричит неумолимым ханским сейманам:
– Пустите!
Кто отпустит? Кто пожалеет? Не кричи, девушка! Молчи! Умирай страшной смертью. Молчи! Кто говорит это? Чей голос нашептывает на ухо скорбные и мужественные слова? Молчи, девушка! Приготовься! Будет еще страшнее! И уже только одно слово шепчут Катрины губы, одно слово, точно молитву:
– Мартын! Мартын!
Высится позорный столб над толпой. Задрав головы, стоят любопытные, ищут во взоре девушки страх, но не страхом полны широко раскрытые глаза.
Сейманы подожгли хворост. Едкий дым пополз вверх, забил дыхание и затуманил взгляд. Катря захлебнулась и, чтобы не закричать, прикусила губы: «Вот сейчас она завизжит, заплачет, взмолится», – с наслаждением думает мулла Сафи. Но ни крик, ни молитва, ни мольба не помогут неверной.
Слово хана – закон. Кто осмелился поднять руку на сына Магомета, того ждут адские муки и смерть. Велика мудрость хана и безмерен гнев его. Кто не знает этого?
– Прокляты будьте, прокляты вовек! Горем отзовутся вам мои муки...
Звонко и бесстрашно звучит над толпой голос Катри.
Со свистом проносится над площадью стрела и вонзается в грудь Катри.
За ней вторая и третья:
Покорно и спокойно опускается голова девушки. Теперь Катре не страшны муки.
Неимоверный шум вскипает в толпе:
– Кто метнул стрелы?
– Кто нарушил закон, начертанный ханом?
– Кто осмелился?
...Мартын стоит в тесной башне мечети, припав плечом к холодной каменной стене, сжимая в руке тугой лук. Сквозь узкую щель видит толпу.
Доносится сюда угрожающий шум. Но ничто уже не страшно Мартыну. Пришло желанное спокойствие. Чудесной силой наливаются мускулы. Теперь пусть приходят. Он может броситься один на разъяренную толпу, сам погибнет, но у ног его горой лягут мертвые тела ханских аскеров и сейманов. Мартын слышит визгливый голос хранителя мечети, его поспешные шаги по крутым ступеням, ведущим сюда, на башню. Шум на площади близится к мечети, словно в толпе уже догадались, откуда прилетели стрелы. Хранитель всовывает голову в проем двери, ломая слова, почти плача, причитает:
– Ай, ай, что ты, нечистый, натворил! Клялся только поглядеть... Вот они уже сюда бегут... Заметили! Тебя замучат – шайтан с тобой, но и меня псам на ужин кинут...
Хранитель мечети скатывается по ступеням вниз. В отчаянии он бросается к воротам мечети. «Зачем согласился пустить сюда неверного? – клянет он себя. – Зачем польстился на золото?» Бешено стучат в ворота, бешено бьется сердце хранителя. Дрожащими руками открывает маленькую дверцу и высовывает свое безбородое лицо.
– Кто осмеливается нарушать покой дома аллаха? – спрашивает хранитель, стараясь придать своему голосу угрожающий тон.
Сейман недобро блестит глазами, кричит ему в лицо:
– Именем хана, отпирай! Кто-то метнул стрелы с башни мечети.
– Иди прочь, лукавый! Разве не знаешь ты, что в дом аллаха входят не с оружием, а с покорностью! Ступай прочь, покуда кара не упала на твою дурную голову. На башне никого нет, с ума сошел ты, батыр!
За воротами гудит и клокочет толпа. Хранитель закрывает дверцу. Он бежит назад, в башню. Хватает за руку Мартына, тащит его вниз и вталкивает в священную комнату, где хранится коран. Войти сюда имеет право только главный ханский мулла, святой сын аллаха – Фатулла.
Аскеры и сейманы не успокаиваются. Хранитель мечети снова бежит к воротам. Вот уже слышит он тоненький голос муллы Сафи:
– Отпирай ворота, – кричит Сафи, – именем хана приказываю тебе!
Хранитель с ужасом слышит страшный голос начальника ханской стражи, лихого батыра Баязита, который одним взмахом меча рассекает человека надвое, от плеча до паха. Он отпирает ворота. Падает на колени перед муллой Сафи.
– Аллах видит, как напугали меня сейманы. Разве можно так у ворот дома аллаха...
– Веди на башню! – приказывает батыр Баязит. – Не болтай, если не хочешь качаться на сухом суку!
Обыскали башню. Обшарили руками каждый камень. Нюхали воздух, словно запах должен был сказать что-нибудь о преступнике.
Во все уголки заглянули. Остановились у дверей священной комнаты.
Хранитель только смиренно сказал:
– Тут сберегается коран Магометов, ключи у святого Фатуллы.
Потоптались перед дверью и ушли.
Уже давно затих стук шагов в пустой мечети, а хранитель все еще дрожал. Едва опомнился. Отпер дверь, вывел Мартына. Побежал вперед, остановился у стены, влез на столбик, выглянул – в саду никого не было.
– Ступай! – злобно сказал Мартыну.
Мартыну хотелось угостить его на прощанье кулаком, но только плюнул с отвращением и перескочил через стены. Через полчаса сидел перед Иваном Неживым и Тимофеем.
– Думали, погибнешь, друже, – сказал Тимофей.
– Нет Катри, нет, – сказал в ответ Мартын и закрыл лицо руками.
***
...Хан принимал гетманского посла Тимофея Хмельницкого в присутствии всего дивана. Позади хана сидели визирь, ханские братья, мурзы. Перед Ислам-Гиреем положили подарки гетмана. Тимофей подал гетманскую грамоту.
Хан принял ее и передал визирю, не читая.
– Жаловался на меня брат мой Хмельницкий турецкому султану, – недовольно заговорил хан. – Неладно поступает гетман, нарушает закон дружбы нашей.
Тимофей знал, чем недоволен хан. Отец предупреждал его еще перед поездкой в Бахчисарай. В переговорах с Осман-агою Хмельницкий сказал:
«Чтобы я мог спокойно воевать, султан должен приказать хану за моей спиной договора с королем не заключать, как это было под Зборовом».
Тимофей уклонился от ответа. Заговорил о другом:
– Великий хан, гетман Украины поручил спросить тебя: может ли он ожидать твое войско?
Хан бросил на гетманича гневный взгляд. Хитрый сын гяура! Хорошо!
Погоди!
– Передай гетману, брату моему, что и на сей раз сдержу свое слово.
Буду с ордой в конце мая там, где меня просит гетман, но гетман должен приказать по селам и городам, чтобы вольные загоны черни вашей не совершали наездов на мои улусы, чтобы ясырь, который я беру по праву военной добычи, не отбивали...
Руки у хана тряслись. Невольно погладил шею: еще сейчас болела.
Вспомнил вчерашний вечер: могло случиться так, что эта проклятая неверная задушила бы его. Холодок прошел по затылку хана, он сжал кулаки и, не сдерживаясь, почти закричал в лицо Тимофею:
– И буду я брать ясырь, сколько мне нужно, ибо должен, по приказу султана, выслать ему пять тысяч невольников! Пусть знает это сердечный брат мой гетман. Пусть знает!
В тишине, наступившей после взрыва ханского гнева, твердо прозвучал голос Тимофея.
– Про ясырь и военную добычу тебе не со мною договариваться. Это не мое дело, великий хан, и не за тем прислал меня сюда гетман...
Мурзы и ханские братья переглянулись: слишком нагло заговорил хмеленыш.
Визирь перебирал пальцами складки одежды. Ядовито усмехался. Пусть видит диван, как портит хан дело, когда сам вмешивается в переговоры.
Тимофей перевел дыхание, сказал уже спокойнее:
– Великий хан, война еще не началась, добычи еще нет, – о чем будем спорить и что делить?
– А будете отказываться, – снова вскипел хан, – велю орде итти на Чигирин, на Белую Церковь, велю гетману итти со мной на Москву, а не пойду с ним на молдавского господаря...
И вдруг ласковая улыбка тронула злобно сведенные губы хана. Зачем кричать? Хан вспомнил приказ султана. Вспомнил советы визиря. С Хмелем не ссориться, ни в коем случае не ссориться! Всплыли в памяти походы казаков на Азов, на Синоп, бои под Трапезундом. Проклятый визирь правильно советовал: пускай бьются король с Хмелем, грызут друг друга, пускай. А вот когда оба будут обессилены...
Ширится улыбка на губах хана, все ласковее становится лицо его...
– Посадите сына брата моего, – приказывает хан придворным.
Две подушки подкладывают Тимофею, одну – сотнику Неживому. Начинается долгая и тяжелая беседа. Слова просеиваются как сквозь сито. Тимофей чувствует, как от этого деланного спокойствия начинает болеть голова.
Встать бы и уйти. Но вспоминает взгляд отца, обращенный к нему, слышит его проникновенные слова: «Искусство наше не только в том, чтобы саблей размахивать, сын, этим и до нас казаки славились; не только сабля, но и разум – оружие...»
И потому Тимофей сидит здесь. Надо улыбаться, когда хочется плюнуть им в лицо, надо склонять в поклоне голову и спрашивать о здоровьи, когда перед глазами страшные муки невесты казака Тернового, надо дарить хану золотые стрелы, хотя предпочел бы, чтобы эти стрелы торчали в ханской груди, – многое надо делать вопреки велению сердца, и Тимофей все будет выполнять, ибо это и есть дипломатия, сложная и мужественная наука, с помощью которой иногда выиграешь баталию скорее и успешнее, чем мушкетом да саблей.
– Наслышаны мы тут про великие дела брата нашего, – говорит хан, – сам начал пушки лить, ставить домницы, вызвал московских мастеров, – верно ли сие?
Тимофей склоняет голову, опускает глаза. Так надлежит держаться, отвечая хану. Надо отвести взор от лица его. И так удобнее для Тимофея.
Мелькает мысль: «Должно быть, нарочно выдумали это ханские мурзы, чтобы легче было говорить не правду своему царю».
Хан настороженно ждет ответа.
– Казаки, великий хан, испокон веков больше любят сабли и пики, – отвечает Тимофей.
– Ты языком владеешь не хуже, чем саблей, – многозначительно замечает хан.
Сотник Неживой прячет усмешку.
Медленно текут минуты. За широкими окнами ханского дворца – весна, ветер, бескрайный простор, розовое цветение садов. Где-то за полосой Крымских гор – голубая ширь Днепра, манящая целина степи, над ней – бездонная синева. Здесь во дворце не запоешь раздольную песню, как в степи, не вдохнешь полною грудью пьянящий воздух. Все здесь размерено и рассчитано. Каждое движение и каждое слово. Ибо это – дипломатия, способ решения государственных дел. За этой тишиной и притворной почтительностью стоит тревожная безвестность, полная битв, наездов, пожаров, плача и отчаяния обездоленных, слез полонянок. Об этом надо помнить, когда сидишь на мягких подушках, в высокой зале бахчисарайского дворца, перед ханом Ислам-Гиреем III, как посол гетмана Войска Запорожского и всея Украины.
Глава 6
Князь Семен Васильевич Прозоровский и боярин Григорий Пушкин второй день вели переговоры с послом польского короля Маховским. По мнению Пушкина, два дня на разговоры с послом потрачены даром. Нечего и слушать путаные объяснения Маховского, лесть и даже угрозы. Боярин Пушкин достаточно хорошо помнил свое прошлогоднее посещение Варшавы, чтобы верить щедрым обещаниям короля или обращать внимание на угрозы и предостережения.
Но приходилось сидеть, слушать и по временам вступать в разговор.
В кремлевской палате пышут теплом низкие, обложенные желтыми изразцами печи. Сквозь глубокие проемы окон проникает бледный свет мартовского дня.
Как тени, появляются и исчезают в палате подъячие посольского приказа. Вносят пергаментные свитки, разворачивают перед князем Прозоровским.
Поблескивая очками, Семен Васильевич шевелит губами, значительно подымает палец и, метнув поверх очков взгляд на Маховского, говорит:
– А еще стало доподлинно ведомо нам, господин посол, что в городе Смоленске и смоленских землях, наших землях исконных, – подчеркивает князь, – державцы Радзивилла ругаются над церквами православными, а также силою принуждают попов принимать унию...
Маховский отрицательно закачал головой, хотел возразить.
– Погоди, господин посол, погоди, – Прозоровский листал пожелтевшие списки. – Ведомо также нам, что людей русских в оных землях содержат как невольников, на всякие работы гоняют, и потому дворы их опустели, а земля, где злаки росли, ныне стала диким полем. Зачем говоришь, господин посол, о дружбе вечной и искренней, если Януш Радзивилл такое творит?
– Пан князь, – Маховский прижимает руку к сердцу, – будь уверен, король того не знает. Когда узнает, будет весьма разгневан своевольными поступками гетмана литовского.
Капли пота выступили на лбу Маховского. От злости дрожали пальцы. И всегда бывало так в этой Москве. Нет, ей-богу, с ханом и его министрами куда легче вести переговоры. Русские своею настойчивостью и упорством бесят посла. Хорошо было советовать сенаторам в Варшаве, попробовали бы здесь, в Кремле, добиться чего-нибудь. С ненавистью поглядел на бритое лицо Прозоровского, на умные глаза под очками в золотой оправе, сказал тихо:
– Это наш домашний спор, пан князь, и мы сами в нем разберемся.
Радзивилл ответ даст, но почему не отвечаешь на мой вопрос? Неужели то, что делается на рубежах царства Московского, не беспокоит тебя?
Прозоровский молчал. Наклонив голову, внимательно слушал. Пушкин щурил глаза на светильники, зажженные подъячим. Маховский поднялся. Оперся руками о стол. Говорил горячо, взволнованно.
– Должны знать, панове, что своеумец Хмельницкий замыслил злое не только супротив Речи Посполитой, – его дерзновенные помыслы супротив помазанника божьего, короля, могут, как чума, переброситься через рубежи.
Это худой пример для лукавой черни. Разве сие не тревожит вас, панове?
Взгляните, что творится в Европе. Вспомните, – год назад безумная чернь подняла руку на помазанника божьего, короля Англии, Карла Первого Стюарта, и причинила смерть ему; в Вене злонамеренные люди умышляли на жизнь преславного цесаря. Хмельницкий – нить из того же дьявольского клубка...
Хмельницкий замыслил злое против помазанника божьего. Если хотите, скажу вам больше: он намерен перекинуться в подданство к турецкому султану, поклялся быть в вечной дружбе с крымским ханом, хвалился, что вместе с ордой пойдет воевать Московское царство...
Маховский перевел дыхание. Показалось, что его слова произвели впечатление на бояр.
– Я должен, панове, по поручению короля Яна-Казимира сказать все это перед царем, просить его величество не пускать в свои земли подлых бунтовщиков, поставить стрелецкое войско на кордонах, донским казакам настрого запретить участвовать в походах Хмельницкого. Атамана Алексея Старова, нарушителя Поляновского вечного мира, который был с донскими казаками под Зборовом, казнить смертью, чтобы другим не повадно было.
Торговым и державным людям запретить... – Маховский уже читал по листу пергамента, разложенному перед ним, – запретить продавать Хмельницкому оружие, ядра, порох, а также зерно и соль. Послов Хмельницкого не принимать, – сие противоречит мирному договору нашему, ибо означает, что вы, панове, признаете здрайцу и бунтовщика Хмельницкого гетманом...
– А почему вы к нему послов посылаете? – сердито перебил Пушкин.
Прозоровский недовольно поглядел на боярина:
– Говори, господин посол, прости, что перебили.
– То все. О том я должен сказать от имени короля его величеству царю Алексею Михайловичу и передать ему в собственные руки королевские грамоты.
Князь Прозоровский поднялся.
– Господин посол, на сем дозволь прервать нашу беседу. Дозволь подумать. Через два-три дня соберемся снова.
– Чего ждать? Только потеря времени, – всердцах сказал Маховский.
Прозоровский не ответил. Наклонил голову. Дал понять – переговоры закончены.
***
...Через три дня собрались снова в большой палате посольского приказа.
Маховский с секретарем посольства Гроздицким прибыл ровно в два часа дня. Их встретили князь Прозоровский, боярин Григорий Пушкин, думный дьяк Василий Унковский и окольничий Богдан Хитров. После поклонов и расспросов о здравии господина посла и о том, не терпит ли он какой нужды и не было ли ему от кого-нибудь обиды, князь оповестил посла:
– Извещения твои, господин посол, касательно замыслов запорожского гетмана весьма важны и требуют времени, дабы их как следует изучить.
Говорено нами о твоем приезде его величеству государю Алексею Михайловичу, который по нездоровью теперь в Кремле не бывает и, к великой своей жалости, тебя, слугу его величества короля Яна-Казимира, принять ныне не может, а потому грамоту королевскую повинен ты передать мне для вручения государю.
Маховский нарушил установленный порядок. Перебил князя Прозоровского:
– Негоже так, пан князь. Грамоту королевскую, согласно с волею короля, повинен я передать только в собственные руки его величества царя.
Прозоровский с притворным сочувствием развел руками:
– Тогда придется тебе обождать. Весьма рады будем, если погостишь у нас на Москве.
У Маховского зарябило в глазах. Ждать? Что они, спятили? Уже на юге начались бои с загонами Хмельницкого, вчера гонец из Варшавы привез письмо от канцлера Лещинского – ускорить московские переговоры. Хорошо им приказывать там, в Варшаве...
– Касательно прочих твоих требований, господин посол, – продолжал Прозоровский, – извещаю: запорожские казаки – люди веры православной и на царскую землю идут, ибо церковь католическая их вере чинит многие утеснения и обиды, а потому запретить им пребывать на русской земле не можем. Прекратите утеснения и обиды, тогда сами не побегут. Второе, господин посол: стрелецкое войско на рубежах наших стоит в потребном числе, и увеличивать его или уменьшать нужды не видим. Посылать же войско на Хмельницкого – дело немыслимое, ибо мы с казаками – люди одной веры, и когда они свою веру защищают, с ними войны быть не может, да и патриарх такого никогда не благословит. О поступках атамана донских казаков, названного Старова Алексея, нам неведомо. Приказано стрелецкому воеводе Артамону Матвееву учинить розыск. Касательно уведомления твоего, что Хмельницкий намерен перекинуться в вечное подданство к турецкому султану и злое замыслил против царства нашего учинить вместе с татарами и турками, – мы о том не ведаем, вам лучше знать, ибо гетман Хмельницкий ваш подданный, и за злые умыслы и поступки его будете вы ответ держать, согласно с мирным договором между державами нашими. Запретить торговым людям вести торг с купцами украинскими не можем. В Поляновском договоре таких обязательств, с кем торговать и как торговать, ничего не написано, а торговым людям поступать вольно – запретить никто не может. Как свободно торгуют с купцами Речи Посполитой, так пусть торгуют и в иных местах.
– Касательно же послов Хмельницкого извещаем, что его величество король должен запретить своему гетману, каким он сам считает Богдана Хмельницкого, посылать своих послов в иные державы, а мы вольны вести переговоры, с кем захотим. Требовать иного будет нарушением Поляновокого договора. Что ж до прочего, господин посол, повинен я сказать тебе: война ваша с казаками, как сам ты говоришь, – домашняя, военного участия в ней брать не будем, но его величество государь Алексей Михайлович не может быть спокоен, когда ругаются над верой православной, разоряют храмы божии, русское письмо и слово русское бесчестят и поносят всяческим недостойным и подлым способом. Сие есть нарушение Поляновского договора, по коему взаимное уважение к вере и вольное исповедание ее обязаны быть.
У Григория Пушкина дух захватило от удивления. Вот это задал перцу князь пану Маховокому!
Василий Унковский сохранял почтительное молчание, только в глазах играли веселые искорки. У Маховского дергались усы. Заложил руки за пояс.
Надменно поглядел на бояр. Сказал многозначительно:
– Обо всем том, что услыхал от тебя, князь, скажу в Варшаве. Ждать здесь больше ни одного дня не могу. Вчера гонец от канцлера привез мне радостное известие: рыцари гетмана польного, пана Калиновского, разбили наголову лучший полк Хмельницкого, под командованием Данилы Нечая. Король с главными силами выступит вскоре, потому должен я немедля быть в Варшаве.
Что-то теперь запоет князь! Маховский был доволен. Меткий выстрел!
Ему казалось, что его сообщение поразило бояр. Вот они переглянутся – и по-другому заговорит князь Прозоровский, который (это доподлинно знал Маховский) только вчера вел тайную беседу с послом Хмельницкого, полковником Михайлом Суличичем.
После минутного молчания Прозоровский сказал:
– Задерживать тебя, господин посол, не имеем права, тебе виднее, как поступить. А что до грамоты королевской – решай сам.
***
...Посол польского короля Маховский со свитой, сопровождаемый служилыми людьми посольского приказа, во главе с дьяком Алмазом Ивановым, выехал из Москвы, держа путь на Смоленск – Оршу.
В пяти милях от Москвы, у слободы Верхняя Застава, Алмаз Иванов попрощался с Маховским, пожелал ему доброго пути и вручил подорожные охранные грамоты, дабы стрелецкие дозоры не чинили никакой обиды господину послу и посольским людям.
Пронзительный ветер врывался в крытый возок. Завернувшись в медвежью шубу, Маховский с приятностью вспоминал недавние дни в Бахчисарае, жаркое солнце Крыма и сладкие, как мед, беседы с ханом и его визирем. Печально вздохнул. События предвещали новые беды, и от одной мысли об этом щемило на сердце.
***
...Тем временем, загоняя лошадей, что есть силы скакал полковник Михайло Суличич через московскую землю к далекому Чигирину. Вскоре потянулась глухомань Брянских лесов, нехоженые и неезженые дороги.
Полковник поглядывал в лесную гущу, держал на готове пистоль, – мало ли кто может выскочить из этой чащи? Вокруг возка пятьдесят верховых. Храпят лошади. Вьется пар над их головами. Летят по сторонам брызги талого снега.
Срываются с деревьев испуганные вороны. Суличич то и дело толкает под бок казака на козлах:
– Скорее, Семен, скорее!
Семен только плечами пожимает. Куда же скорее? Уже четвертую пару лошадей меняет по дороге. Словно сказился полковник. Жил спокойно на Москве три месяца и разом сорвался, как бешеный. За одну ночь подай ему Киев и Чигирин. Больно прыток! Все же Семен хлестнул коренного кнутом.
Возок подскакивает по замерзшей земле. Лошади летят, как на крыльях. «А и правда, – думает Семен, – вот кабы крылья человеку? Сказывал на Лубянке посадский человек, – какие-то люди выдумали способ летать. Наверно, брехал!»
Казак Семен Кравчук с добрым сердцем вспоминает Москву. Чего не повидал там, чего только не наслушался! А больше всего влекло то, что люди свои, вера одна, да и беда одна... Хлопам в Московии тоже не сладко. Пан, видно, всюду одинаков. Что на Руси, что в селе Семена Кравчука – Марковцах над Днепром.
Бьет в лицо ветер. Клонится долу багровое солнце. Скоро и Брянск.
Михайло Суличич мыслями то в Москве, то в Чигирине... Есть о чем рассказать гетману, есть чем порадовать. Не зря сидел в Москве три месяца.
В Брянске полковник Суличич был гостем воеводы – князя Никифора Федоровича Мещерского. Остановился не только на отдых. Положил перед воеводой грамоту от князя Прозоровского. Воевода прочитал внимательно, согласно кивнул головой.
– Ладно. Пусть войско ваше идет, – дороги тут хорошие, провианту и пушек добудут, уж мы в том поможем.
Выпили по чарке, закусили холодцом. Беседовали неторопливо, дружески.
На рассвете Суличич уже был в возке. Снова летели мысли, снова нетерпение гнало его. Впервые за дорогу подумал о поражении Нечая. «Горяч и неосторожен, – мелькнула мысль, – лез куда не надо».
На востоке поднималось солнце. В воздухе запахло прелой листвой.
Возок катился по лесу. Посольская стража затянула песню.
Глава 7
В начале апреля Хмельницкий отправил через русский рубеж, в направлении к Брянску, семь тысяч казаков под началом полковника Тарасенка, который прибыл недавно из Кодака. Заботясь об артиллерии, гетман перебрался в Корсунь, куда генеральный обозный Федор Коробка, заменивший умершего от горячки Чарноту, свозил пушки. Тут, по мысли гетмана, надо было сосредоточить все пушки, заготовить потребное количество ядер, пороха и в удобную минуту, когда обозначится окончательное поле генерального сражения, бросить эту силу на самое уязвимое место королевской армии.
Хмельницкий спешил завязать авангардные бои до появления орды, чтобы хан принужден был уже вступить в битву, а не начинать ее. Это, по мысли Хмельницкого, лишало и поляков, и татар возможности снова обойти его какой-нибудь хитростью, как было под Зборовом. Правда, беспокоил еще гетмана литовский князь Януш Радзивилл, но согласие московского царя пропустить гетманское войско через русский рубеж облегчало дело.