Переяславская Рада (Том 1)
ModernLib.Net / Рыбак Натан / Переяславская Рада (Том 1) - Чтение
(стр. 19)
Автор:
|
Рыбак Натан |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(478 Кб)
- Скачать в формате doc
(494 Кб)
- Скачать в формате txt
(472 Кб)
- Скачать в формате html
(481 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40
|
|
Монаху кинули одежду и велели одеваться. Через неделю в Варшаве маршалок королевской тайной канцелярии Тикоцинский сообщил королю: – Задержали монаха – шпиона Хмельницкого, он нес с собой вот этот клочок шелка, на котором что-то написано цифрами, по всему видать – это шифр. Тикоцинский положил на стол перед королем шелковый лоскуток. Ян-Казимир брезгливо прикоснулся к нему пальцами. Малюга – он присутствовал при этом – крепко прикусил губу. Но лицо его было беззаботно и выражало полное равнодушие. Тикоцинский метнул в его сторону, – а может быть, это только показалось? – пристальный взгляд. Король наклонился над клочком шелка. – Как вы думаете, – обратился Тикоцинский к Малюге, – ведь это, наверно, шифр? – Несомненно, – подтвердил Малюга, – шифр и, на мой взгляд не очень сложный; говорят, татары хорошо разбираются в таких штуках. За окном дворца заиграли трубы. Король собирался на охоту. – Монах на допросе ничего не сказал, – продолжал Тикоцинский. – Трижды подымали его на дыбу, жгли кожу. Упрям, проклятый, говорит – ничего не знал об этом клочке шелка, уверяет, будто купил евангелие во Львове еще десять лет назад, называет даже имя владельца лавки. Трубы все продолжали призывно играть. Король бросал нетерпеливые взгляды за окно. – Иди к Оссолинскому, пусть он всем этим займется. – приказал он маршалку. Тикоцинский не успокаивался: – Ваше величество, это дело серьезное, мы можем добраться до главного шпиона, через которого Хмельницкому известен каждый наш шаг. – Так это я должен вас спросить, почему до него еще не добрались! Вас, вас! – закричал король. – И я вас спрошу! Он отвернулся от Тикоцинского и закрыл глаза рукой. Тикоцинский пожал плечами и, поклонившись спине короля, вышел. Кусочек шелка остался на столе. У Малюги заколотилось в груди. Он весь потянулся к столу, но в это мгновение послышались шаги и вошел Тикоцинский. – Забыл самое главное, – пояснил он и взял со стола лоскут, внимательно поглядев на Малюгу.
Глава 18
В Бахчисарае знойно. Ни ветра, ни облачка в небе. Только ослепительное солнце сеяло золотой дождь жарких лучей, и ленивой волной колыхался над выгоревшей травой горячий воздух. За белыми стенами ханского дворца – таинственная тишина, ненарушимое спокойствие. В самом городе, в каменных домах, окруженных апельсиновыми садами, изнывали от зноя иноземные послы, терялись в догадках: почему хан Ислам-Гирей никого не принимает, никуда не выезжает, сидит затворником в своем дворце? То ли какие-то важные события назревали в ханском диване, то ли новая звезда появилась в гареме и восточный властитель покинул все государственные заботы ради любви? Только польский посол Маховский отчасти знал, чем объяснялась таинственность, царившая в бахчисарайском дворце хана. В нестерпимо душный день Маховский сидел под кипарисами, пил теплое, сладковатое питье. Пот струился по лицу, росинками нависал на усах, щекотал подбородок. Маховский думал о Варшаве. Довольная улыбка заиграла на его губах. – Пахолок! Еще воды! Пахолок налил воды из большого выпуклого кувшина, положил перед послом на тарелку желтые, увядшие апельсины. Маховский поморщился. Посмотрел на небо. Солнце стояло еще высоко. Полдень не скоро. Можно было отдыхать, ни о чем не думая. А после полудня он должен быть у хана. Тогда придется погрузиться в заботы. Надо будет объяснить все: и почему задержаны девяносто тысяч злотых дани, и почему король Ян-Казимир дал богатые подарки венецианским послам, и о чем писано в письмах к папе, и о чем говорено русскому послу Пушкину... Маховский знает, о чем будет спрашивать ханский визирь Сефер-Кази, и у него уже готовы ответы, но главное он придержит... Он тогда скажет главное, когда ханские министры сочтут беседу законченной. Польский посол Маховский уже давно сидит в далеком Бахчисарае. В Варшаву чуть ли не через день мчатся гонцы. Их не остановит зной, не задержит ливень. Дикой степной целиной или по утоптанным трактам скачут всадники. У них за пазухой грамоты – свидетельство их неприкосновенности. Их никто не может остановить или задержать. Они везут в Варшаву письма пана Маховского канцлеру Оссолинскому. Лаврин Капуста обеспокоен. За один месяц – двенадцать гонцов из Бахчисарая в Варшаву. Тринадцатого надо задержать. Решено, – так оно и будет. Тринадцатого гонца из Бахчисарая задержат не на украинско-татарском рубеже. Его возьмут под Варшавой. Капуста постукивает сапогом под столом. Так будет лучше. Пусть тогда повертятся там, в Варшаве. Над Чигирином гуляют степные ветры. Собираются в синем небе сизые облака. А в Бахчисарае зной, духота, тишина. Хан Ислам-Гирей III сидит на подушках под лазоревым балдахином. Сквозь узкие щели век наблюдает он, как совещаются его министры. Дело значительное и важное. Речь идет о предстоящей войне с Москвой. С Москвой воевать не так легко, это хану известно. Но пора отважиться на это. Пора отомстить за Астраханское царство. Пора окончательно поссорить гетмана Хмельницкого с Москвой. Важный и строгий, сидит визирь Сефер-Кази. Неподвижны лица Калги-султана и Нураддин-султана. Волнуется мурза Карач-бей. Ему приказано говорить, что видел, что слышал, каковы замыслы Хмельницкого, чего хотят поляки, что слышно в Москве. Карач-бей говорит внешне спокойно, слова текут мелкие, однозвучные, обильные, как морской песок, сладкие, как шербет. На Украине расширяет и укрепляет свою власть Хмельницкий, в Чигирине сидят иноземные послы, Хмельницкий заигрывает с московским царем, пишет льстивые письма королю польскому. Карач-бей ехал через Украину, видел всюду достаток; лето сулит добрый урожай, золотые нивы стоят от села до села шумливым морем хлебов; торговля кипит в городах и селах, на ярмарках изобилие заморских товаров. Если Хмельницкому дать передышку еще на год-два, он станет еще сильнее. Кто знает, будет ли это угрозой только для короля? Карач-бей замолкает. Молчат советники хана. Сефер-Кази начинает говорить: – Важные вести привез мурза Карач-бей. Наисветлейший хан скажет свое слово, а я, верный слуга его, думаю так: быть войне с Москвой в этом году, поднять на войну с ней гетмана Хмельницкого, а поляки пусть ударят с запада, Астраханское царство станет нашим, возьмем ясырь великий – и исчезнет недовольство среди подданных наших. Карач-бей довольно кивает головой. Разумно говорит визирь. Мудрая голова у визиря. Не вывернется теперь Хмельницкий. – Великий хан, – обращается визирь к Ислам-Гирею, – посол польского короля здесь. Может ли он предстать пред твои ясные очи? – Пусть войдет, – милостиво соглашается хан. Маховский, склонившись в низком поклоне, переступает порог малого дивана. Целует хану руку. Скрестив ноги по-татарски, садится поодаль. Все начинается так, как он предвидел там, у себя в саду. Уверенно и убедительно отвечает он на вопросы визиря Сефер-Кази. Дань будет выплачена государственным казначейством не позже августа. Порукой тому – слово короля. С венецианцами приходится заигрывать. У них можно получить заем. Деньги перед будущим походом не помешают. Король уверен – великий хан поддержит его в этом великом деле. А теперь, если будет позволено ему, послу, он сообщит о весьма важном событии. Маховский на миг замолкает. Подымает палец и тихо, но четко говорит: – Доподлинно стало известно, что Москва подбивает гетмана Хмельницкого на войну против великого хана. Ожидать этого похода можно не позднее осени. Я привез ханскому величеству копии писем Хмельницкого московскому царю. Маховский кладет на красную бархатную подушечку небольшой сверток. В нем копии писем Хмельницкого в Москву. Они написаны в Варшаве заботливыми и старательными руками писцов канцлера Оссолинского.
***
...В тот же день хан выдал указ: ехать в Чигирин Карач-бею, мурзе перекопскому, предложить Хмельницкому готовиться к новому походу. Калге-султану с пятидесятитысячным войском стать вблизи Бузулука. Сто тысяч посадить на конь и ждать приказа хана, который сам выступит в поход. – Быть войне, – сказал Ислам-Гирей. Он зажмурился. Перед ним в синем мареве мечты промелькнули очертания зубчатых стен московского Кремля. Широкий, манящий простор русских степей возник перед глазами. Вспомнилось последнее поле сражения под Зборовом, гневное лицо Хмельницкого. Правду сказал Сефер-Кази: после этого похода Хмельницкий будет обессилен. После этой войны будет сказочный ясырь. Будут благословлять имя хана в мечетях Крыма, славу и почет воздадут ему в Стамбуле. Он умножит богатства Крыма и свою личную казну. А главное – не вывернуться теперь хитрому украинскому гетману. Хан вспоминает, как под Зборовом гетман уговаривал его не заключать мир с поляками, как стучал булавой по столу, просил и угрожал. Говорил: «Поляки тебе, хан, великий ясырь обещают, но это пустые слова. У них ни гроша в государственной казне, а паны скупые, паны своих денег королю не дадут. Им что? Пусть вся Польша гибнет, а своим не поступятся. Я больше дам». Умолял, просил, обещал золотые горы. А хан не послушался. Нет, не на ясырь польстился хан. Другая причина заставила его согласиться на мирные предложения поляков. Он знал, что если под Зборовом Хмельницкий окончательно разгромит польскую армию, возьмет в плен короля, тогда раз и навсегда конец ханскому могуществу на Востоке, не станет больше украинский гетман считаться с Крымом, если с запада ему никто не будет угрожать. Хитер Хмельницкий, но он, Ислам-Гирей, хитрее. Хан усмехается. Во дворце жарко. Даже думать тяжело в такую жару. Хан подымается с подушек и неторопливо ступает по мягкому, пушистому ковру. За ним идут сейманы, оберегая каждый его шаг. Хан направляет свои шаги в гарем. Карач-бей хвалил своих полонянок. Что ж, хан сейчас взглянет на дары перекопского мурзы. ...Вот они, пятнадцать девушек с Украины, стоят перед ханом. У них дрожат руки, и из глаз вот-вот брызнут слезы. Евнухи застыли рядом. Хан смотрит на пленниц пристально, долго, внимательно. Его взгляд задерживается на Катре. Она стоит, потупив глаза, не в силах сдержать рыданий, горячим комком подступающих к горлу. Катря чувствует: сейчас произойдет самое страшное. Хан подходит ближе... У полонянки смуглое лицо, длинные черные ресницы, полные губы. Хан Ислам-Гирей кивает головой. Главный евнух гарема Селим ловит это движение и низко склоняется в почтительном поклоне. Воля хана священна, она будет выполнена. Ислам-Гирей, поглаживая пальцами черную расчесанную бороду, прищурив глаза, проходит вдоль шеренги полонянок. Селим берет за руку Катрю. Отчаянный крик девушки рассекает напряженную тишину. Но хан не оглядывается. Оглядываться назад недостойно его. Вопль девушки не нарушит спокойствия сердца хана. Будет то, что должно быть. Хан это знает, хан в этом уверен. Он проходит дальше, в голубую беседку, где его личный казначей расскажет ему о новых бархатных тканях, прибывших только вчера из Греции. А девушка покричит, поплачет и привыкнет. Катря теперь поняла: это конец. Всего какой-нибудь час назад была надежда, ради нее можно было терпеть оскорбления и обиды, но теперь надежды не стало. Она билась на полу в рыданиях, пыталась задушить себя своими руками, просила смерти. Евнухи схватили ее за руки. Селим, кусая тонкие, похожие на пиявки, губы успокаивал: – Напрасно убиваешься. Будешь одной из жен наисветлейшей звезды южного неба, великого повелителя Крыма. Большая честь выпала тебе на долю, девушка. От этих слов могильным холодом повеяло на Катрю. То, что вчера еще было страшно только в мыслях, выросло перед ней каменной стеной, через которую Катре не переступить никогда. И мысль о том, что это будет длиться всегда, молнией пронизала ее сердце, разрывая его на куски. Исхода не было. Катря из далекого Байгорода, нареченная казака Мартына Тернового, должна была стать сто двадцатой женой крымского Хана Ислам-Гирея III. ...В Бахчисарае все еще стоял зной. Безоблачное синее небо раскинулось бескрайным шатром. Жгучее солнце неутомимо посылало на испепеленную землю горячий золотой дождь. Желтым медным ковром лежала выгоревшая трава на взгорьях, только вдали, высоко, на волнистых грядах гор, вздымавшихся в вышину, у синей черты окоема, зеленели леса. За белыми стенами дворца текла своя таинственная жизнь. В глубоких подземельях под дворцом, где чеканились ханские деньги, умелые и молчаливые резчики-рабы готовили подарки гетману Хмельницкому от хана Ислам-Гирея. Обливали расплавленным золотом стальной островерхий щит, а затем на золоте вырезали очертания богатырской руки, державшей меч, и на том мече поставили четыре слова: «Храброму гетману – храбрый хан». Через несколько дней перекопский мурза Карач-бей двинулся в дальний путь. Тысяча всадников сопровождала его. Он вез в Чигирин подарок хана и слова его. Татары выбегали из мазанок, долго глядели вслед, пыльное облако плыло по дороге. Ржали кони в табунах. В этом видели добрую примету. Шла молва: быть новой войне. С кем, против кого воевать – над этим не задумывались. Маховский после отъезда Карач-бея в свою очередь выехал в Варшаву. Он не торопился. У него, как он полагал, было время. Посол был доволен. Наконец ему удалось связать Хмельницкого по рукам и по ногам. Теперь гетману не вывернуться. Отказать хану он не сможет. Теперь все пути в Москву для Хмеля будут отрезаны. Маховский довольно прищелкивал языком. Давно остался позади Крым. Ехали уже по широкой, бескрайной украинской степи. Миновали пограничную стражу. Казаки просмотрели королевские грамоты. Повертели перед собой длинные листы пергамента. Один, усатый, в заплатанном кунтуше, с новеньким мушкетом в руках, вяло сказал, словно о ком-то постороннем: – Крутятся паны, слоняются туда-сюда, а сидели бы краше за Вислой. – Такой уж у них нрав... – ответил другой казак, возвращая грамоту Маховскому. Посол не ответил на оскорбление. Подумал: начнешь спорить – хлопот не оберешься. Придет время – он припомнит и эту обиду. Маховский поехал дальше. За Ингульцом начались дожди. Дышалось свободнее. Дождь прибил пыль на дорогах. Ехать стало легко. Посол повеселел, забыл обидные слова. Уже в его мыслях возникала Варшава. Он вез туда приятные и долгожданные вести. Он скажет там всем этим королевским советникам: «Возились вы бог знает сколько лет, а не добились того, что я сделал за какой-нибудь месяц». Теперь Себастиан Маховский спокоен: король пожалует его новыми маетностями. Неплохо было бы спихнуть Киселя с Киевского воеводства и самому сесть на то место. «Что ж, теперь такая возможность вполне вероятна», – самодовольно рассуждал Маховский. Перед ним открывались новые манящие горизонты, и он видел уже свое возвышение.
Глава 19
...Катря не спала всю ночь. Ей виделись такие ужасы, что сердце замирало от них. Все было потеряно, все надежды были тщетны.. Единственное, что оставалось, – это покончить с собой... Но как это сделать, где достать яд, как укрыться от этих глаз, которые неусыпно стерегли ее днем и ночью? Катрю готовили для ханского гарема. Каждое утро ее водили в бассейн. Две негритянки натирали ее тело какими-то сильными ароматами, от которых кружилась голова. Она стояла каменная, чужая и равнодушная к тому, что делали с ней. В мыслях был далекий зеленый Байгород, возникало, будто из страшной глубины, лицо Мартына... Текли слезы из глаз, а негритянки делали свое дело молча, не обращая внимания на слезы, на девичью тоску. Так проходили дни. Катрю кормили с ханского стола, приносили сладости и конфеты в высоких серебряных вазах, хан прислал ей большой золотой перстень, усеянный драгоценными сверкающими камнями. Она равнодушно смотрела на перстень, не прикасалась к еде; взгляд ее блуждал по стенам, покрытым бархатом, а мысли были далеко, далеко... Приходил старший евнух Селим. Он хорошо знал украинскую речь. Пытался развлечь Катрю. Напрасно. Она, казалось, не слышала его слов, оставалась бесчувственной к его утешениям. А он говорил тихо, убедительно. Незачем горевать Катре, не такая уж злая у нее доля. Разве тут, в ханском дворце, ей хуже, чем в маленьком селе среди степей? Ведь он, Селим, знает, откуда привез Катрю мурза. Что ж там? Была она простой сельской девушкой, каких тысячи, а здесь она – одна из жен великого крымского хана, а если будет умна и будет слушаться его, Селима, то вскоре станет самой любимой женой хана. Она понравилась хану. Вскоре он призовет ее к себе, и его небесная ласка осчастливит Катрю. Незачем чуждаться новой жизни. Не так уж она плоха, а если захочет Катря – жизнь будет даже чудесной, такой, что и во сне не приснится. Долго говорил Селим, рисовал будущее яркими красками, а Катря безразлично слушала и молчала, думала о Байгороде, о матери и отце, о маленькой сестричке Лесе, о Мартыне... И уже не в силах она была слушать слова евнуха, дикая ненависть и непокорство поднялись в ней, как вихрь, и она закричала на старого ханского слугу, затопала ногами, замахала кулаками. Никогда, никогда не будет того, о чем он думает! Лучше она руки на себя наложит. Катря выпрямилась перед евнухом. Отчаяние горело в ее глазах, и уже не было слез. Селим молчал. Он спокойно наблюдал ее гнев, ибо привык к девическим слезам и крику. С тех пор как Селима сделали евнухом, его ничто и никогда не удивляло. Катря кричала, а Селим думал: «Глупая девушка, зачем она кричит, на что надеется? Нет выхода в ее положении. Ей остается только покорность...» В тот вечер к Катре пришла красивая немолодая женщина. Была она одета по-татарски, но заговорила с Катрей на родном языке: – Что ты убиваешься, дочка? Не такое уж горе выпало тебе. В жизни бывает хуже. Я такая же, как ты, была. Женщина села рядом, положила руку на плечо Катри, прижала голову девушки к своей груди. – Слушай меня, дочка, я понимаю твое горе и хочу помочь тебе. Слушай меня внимательно, сейчас я расскажу о себе, тогда уразумеешь, как бывает в жизни... ...И Гликера начала рассказывать Катре свою жизнь. Слушала Катря и видела, как повторялась жизнь Гликеры в ее страданиях и муках. И тогда была война. И тогда шли татары по Украине, возвращаясь в Крым, и взяли в полон Гликеру. – Я сначала тоже думала с собой покончить, все веревки искала или яда, а потом покорилась. Видишь, живу. Молодая была, был у меня нареченный, все думала – приедет он сюда, вызволит меня из полона. Не пришел. Была я в ханском гареме сначала, а когда стала старше, взяли меня по хозяйству. Ты, Катря, покорись, криком и слезами не поможешь себе. Слышишь? Катря с силой оттолкнула от себя Гликеру. – Они тебя подослали! – закричала в гневе. А Гликера только скорбно улыбнулась. – Они. А то кто ж больше? Они, да я и сама к тебе рвалась, дочка. Выслушай меня, добра тебе желаю. Умереть ты всегда успеешь, а все равно умереть, как ты хочешь, они тебе не дадут. Тут их сила, и глаз у них зоркий. А свободы не жди, – со злобой сказала Гликера, – я тоже ждала десять лет и не дождалась. Наши казаки не думают о нас, не то у них в мыслях. Был тут два года назад сын гетмана Хмельницкого, мы ему письма передавали, ходила я к нему, в ноги падала, молила: «Вызволи, рыцарь, нас, невинных полонянок!» Он насупился, слушал меня. Говорит: «Ничего не могу сейчас поделать, не о том нынче должна быть речь с татарами. Надо еще немного подождать вам, милые». Так и сказал: «Не пора теперь, обождите еще». А разве можно ждать? Ведь это мука нестерпимая. И нет надежды, Катря, слышишь, нет. Гликера встала и вышла. Катря осталась одна, наедине с отчаянием и сомнениями, которые породили слова Гликеры. Звездная темная ночь прижалась к окнам. А Катря все думала, и не было конца-краю сомнениям, тревогам и отчаянию. И не стало уже слез, чтобы оплакивать свое горе.
Глава 20
Монах Павло лежал навзничь на холодном кирпичном полу. Он не видел ни ночи, ни лиц жолнеров, склонившихся над ним. Он весь погрузился в какую-то реку, которая колыхала его на своих сильных волнах и уносила все дальше и дальше от этого страшного берега. Ян Тикоцинский выбился из сил с проклятым хлопом. Ни огонь, ни плети, ни раскаленное железо – ничто не могло заставить этого трижды проклятого пленника заговорить. Он все отрицал и ни в чем не признавался. Евангелие действительно его, а чье письмо и что то за письмо – он того не знает. И напрасно паны так мучат его, напрасно выдумывают такие муки. Могучие волны уносят монаха Павла, перед его глазами маячат былые дни, села и города – все то, что было прожито и казалось забытым. И все, что прошло, и то, что могло еще статься, мелькает перед глазами. Был монах в Киевском монастыре, тихий и покорный брат Павло, далекий от суеты, равнодушный к мирским делам. Жил беззаботно: молитва, пост, работа. Бог видел его праведную жизнь. А потом однажды позвали монаха Павла к полковнику Антону Ждановичу. Сказали Павлу: во имя господа надо службу сослужить родной Украине. И стал брат Павло ту службу служить. Сколько раз исходил он Украину, знал напамять все холмики вдоль дорог, – казалось, с завязанными глазами прошел бы по тем дорогам. А горя сколько видел, смерти, отчаяния сколько... Все помнил, все в сердце западало. Муки, которые видел, становились его собственной мукой, его страданием. Он не знал, что написано было в тех письмах, которые он носил из Чигирина в Варшаву и из Варшавы в Чигирин. То, что было написано в них, мало касалось Павла. Одно знал он: может быть, эти письма помогут тому, чтобы меньше стало горя на Украине, меньше слез и страданий. И когда под Тернополем его задержали, он сразу понял, что легко это ему не обойдется... Холодный ливень обрушивается на монаха. Через силу он открывает глаза. Жолнеры льют на него воду. Сознание постепенно возвращается к нему. Он снова лежит на твердом и страшном берегу, и вот сейчас начнутся новые муки, до которых так охочи паны. И вот снова слышит Павло злобный и настойчивый голос: – Ты заговоришь, ты скажешь, наконец, проклятый монах, кто дал тебе это письмо и куда ты нес его? – Не ведаю, о чем меня спрашиваешь, пан, ничего не ведаю... – шепчет Павло посиневшими губами и сплевывает кровь на пол. – Не ведаешь? – злобно кричит Тикоцинский. – Еще огнем его, еще угостите, может, тогда он, наконец, заговорит. Павло закрывает глаза и стискивает губы. Вот сейчас оно начнется... Запах горелого мяса наполняет воздух, но Павло молчит. Павло видит перед собой суровые глаза Лаврина Капусты. Он слышит над ухом его голос: «Помни, на какое дело идешь. Малодушным на этом тернистом пути не место». Нет, Павло не малодушен. Он знает, что мука, на которую обрекла его судьба, нестерпима, но он не нарушит присяги. Тикоцинский ждет: сейчас хлоп заговорит. Напрасное ожидание! Только стон вырывается из уст монаха, только стон и больше ничего. И когда после этого Павла подымают на дыбу, и кажется, что вот сейчас на клочья разорвут его обессиленное, распятое тело, он понимает, что спасения не будет и ждать его безнадежно. Собрав последние остатки сил, монах плюет в лицо своим палачам, и после этого для него уже ничто не страшно... Темная ночь прижимается к окнам. Небо раскинуло свой звездный шатер над Варшавой. Тикоцинский в ярости выходит во двор замка. Он смотрит на темно-синее небо и думает, что снова нужная и важная нить выскользнула у него из рук. Что ж будет дальше? Снова разговоры и догадки, недовольство короля и канцлера. Тикоцинскому подают коня. Он вскакивает в седло и выезжает за ворота замка. Тишина ночного города окружает его со всех сторон. На окраине, в своем незаметном, тихом домике, не спится Малюге. Этой ночью решается его судьба. Оседланный конь стоит у крыльца. Два пистолета лежат на столе. Как глупо все это получилось! Там, в Чигирине, еще ничего не знают. А может статься и хуже. Зловещие мысли тревожат Малюгу. Он знает: в эти минуты Тикоцинский добивается от Павла признания. В эти минуты решается судьба его дерзкого дела. Письма же они не разберут, в этом он убежден. Шифр известен только ему и Капусте. Проходит тревожная ночь. Может быть, лучше еще теперь, пока есть время, вскочить на коня и что есть духу умчаться из этого ада? Но нет. Этого он не сделает. И когда через несколько часов он встречает возле королевского дворца Тикоцинского, сердце Малюги бешено бьется в груди, но на губах играет любезная улыбка; только глаза, как два ножа, впиваются в лицо Тикоцинского. И Малюга успокоенно чуть заметно вздыхает. Нет, ничего не сказал Павло. А Тикоцинский, сам не зная почему, говорит: – Ну и упрямый хлоп! Ни слова не сказал, так и подох, проклятый пес. – О ком это вы, пан Тикоцинский? – удивленно спрашивает Малюга. – Да о том монахе, у которого мы письмо с цыфирью нашли. – А! – точно вспомнив, отвечает Малюга. – Жалко, что вам не посчастливилось, король, наверно, будет недоволен. Зря вы поторопились казнить его смертью, того хлопа, надо было подождать. Позднее, когда Тикоцинский сидел у Оссолинского и рассказывал ему о своей неудаче с монахом, он почему-то вспомнил слова Малюги, и они показались ему загадочными. – Пан канцлер, – спросил он вдруг, – а вы не задумались, кто такой Малюга? Оссолинский удивленно посмотрел на Тикоцинского и пожал плечами. «Горе мне с этим Тикоцинским, – подумал канцлер. – Вместо того чтобы искать злодеев, которые пакостят под самым его носом, он берет под подозрение достойных людей». – Глупости вы говорите, – раздраженно сказал канцлер, – Малюга – верный человек. А то, что он не католик, – еще не причина для подозрений. Будет католиком, тем более, что я уже слыхал от него речи об этом. Тикоцинский замолчал. – Нам надо знать теперь, что делается в Чигирине; по всему видно, Хмельницкий задумывает новый поход. Канцлер возвысил голос. Он раздражался все больше. Этот Тикоцинский – просто олух. Мало того, что он не обзавелся надежными людьми в Чигирине, он ничем не может помешать шпионам Хмельницкого. Все, что делается в Варшаве, немедленно знает Чигирин. А король винит его, канцлера. Все вокруг интригуют против него, все нашептывают на него королю, а он один должен изворачиваться, отыскивать деньги на королевские развлечения, на охоту, на плату чужеземным солдатам, создавать новые тайные коалиции. – Хмельницкого надо убрать, – сказал Тикоцинский, – у нас есть возможность отравить его. – Хорошо, вы отравите Хмельницкого. Что изменится? Канцлер вскочил из-за стола. – Нет, это невозможно, невозможно. Вы надеетесь на смуту, я понимаю. А я вам скажу: на место Хмельницкого станет Богун, или Нечай, или Капуста, станут десятеро других – и снова реки крови будут заливать королевство. Не в одном Хмельницком сила! Украина стала не та, поймите, и чтобы добиться победы, надо подсечь корни той силы, на которую опирается Хмельницкий. Надо толкнуть их на такую войну, в которой они окончательно ослабеют, чтобы мощь их была сломлена навсегда. А там пусть будет десятеро Хмельницких – они нам не страшны. – А я считал бы нужным сделать это сейчас, – упорно настаивал Тикоцинский. Канцлер махнул рукой. Нет, он не мог говорить с такими упрямыми и близорукими людьми. Это было выше его сил. – Я от вас требую одного, пан Тикоцинский, – сухо возразил канцлер: – вы должны знать все, что делается в гетманской канцелярии, все досконально. Сейчас наступают такие дни, что мы должны зорко следить за Чигирином. Вы говорите, у вас есть люди, готовые совершить покушение на гетмана, – найдите людей, которые пока что извещали бы нас о каждом шаге Хмельницкого. Тикоцинский вяло заметил: – Приложу все усилия, пан канцлер, но должен сказать, что напрасно вы не соглашаетесь со мной. Чем скорее мы избавимся от Хмельницкого, тем легче будет покончить с гетманщиной. Он встал и, поклонившись, вышел из кабинета канцлера. Оссолинский зябко поежился. На дворе стоял июль, а его знобило. Недомогание не оставляло его в последнее время. Уж не старость ли схватила его в свои цепкие объятия? Канцлер печально покачал головой. Сегодня ему предстояло еще множество важных и неотложных дел. Возникли непредвиденные трудности в переговорах с ханским послом Мустафа-агой. Основное – это проклятая дань. Где наскрести девяносто тысяч злотых? Король ни о чем не хочет знать. Потоцкий делает вид, что его это не касается, – ведь не он подписывал Зборовский договор, он был тогда в татарском плену. Вишневецкий – тот, едва услышит про дань, брызжет злобой и обливает его, Оссолинского, грязью. А деньги надо платить, иначе татары переметнутся на сторону казаков. Канцлер слушает гнусавый голос своего секретаря, читающего ему письма Маховского из Бахчисарая. В письмах говорится про войну, а канцлеру хочется отдохнуть и забыть обо всем. Секретарь читал: – "Хан Ислам-Гирей посадит на конь стопятидесятитысячную орду, сто тысяч, – считает хан, – будут под булавой Хмельницкого..." – Сто тысяч под булавой Хмельницкого, – повторяет Оссолинский. – Боже мой, а еще так недавно шла речь о каких-нибудь шести тысячах бунтовщиков! Он стискивает руками лоб. Синяя жилка трепетно бьется на виске под ладонью. Перед ним возникают, словно из тьмы, сто тысяч казаков... Вот они, полки Хмельницкого! Канцлер знает: если украинский гетман захочет, то посадит на конь и двести тысяч; главное – все эти двести тысяч будут подчинены ему одному, а тут что ни князь, что ни панок, то и малый гетман, и у каждого свой закон. Нет, нет! Война! Только война сможет уничтожить заразу, растущую, точно буйный хмель, в этом проклятом Чигирине, который еще так недавно был обычным, неприметным городком. С перепиской покончено. Что дальше? Веки секретаря, угодливого венгерца Имреда, вздрагивают. Там еще ждет немецкий купец Вальтер Функе. Хорошо, пусть он войдет. Ступая осторожно, словно по узенькой доске, переброшенной через пропасть, секретарь канцлера выходит. «Вальтер Функе! Что ему нужно от меня?» Но канцлер вспоминает: вчера ему говорил об этом немце Радзивилл. И вот Вальтер Функе сидит напротив канцлера. Он долго извиняется, что отнимает такое драгоценное время у великого государственного мужа Европы.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40
|
|