Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Не быль, но и не выдумка

ModernLib.Net / Публицистика / Ревич Всеволод / Не быль, но и не выдумка - Чтение (стр. 3)
Автор: Ревич Всеволод
Жанр: Публицистика

 

 


      Или так: через шаманские камлания и костры инквизиции подвести к торжеству разума, к царству разума, которое восторжествует на земле. Или начать со сцен эксплуатации, нищеты, рабского труда углекопов, заваленных в шахтах, чтобы еще краше был тот мир, в котором творческий труд станет первой жизненной потребностью.
      Чернышевский не сделал ни того, ни другого, ни третьего. Он изобразил только положение женщины в различные эпохи. Вера Павловна летит по векам и странам, она видит сладострастное царство богини Астарты, в котором женщина была рабыней, призванной ублажать все прихоти ее господина, она видит царство Афродиты, богини красоты. В женщине уже стали замечать человеческое существо, но лишь за ее прекрасную внешность. Никакого разговора о подлинном равенстве не может быть и в средних веках с их извращенным культом «Непорочной Девы». И лишь в царстве будущего любовь займет подобающее ей место в жизни людей. И это становится той чертой, которая очень много говорит нам о совершенстве изображенного строя в целом, как и о предшествующих обществах можно судить по положению в них женщины.
      Светлая Красавица, которая руководит Верой Павловной, называет мир будущего своим царством. А кто она такая? Царица Свобода, Царица Революция, Царица Любовь. Все связано неразрывно и не может существовать одно без другого.
      Среди 11 главок «Сна» есть седьмая, в которой стоят только две строчки точек. Это не цензурное изъятие. Это как раз то место в путешествии Веры Павловны, где она переходит из прошлого в будущее, а таким переходом может быть только революция. Недаром восьмая главка начинается словами Веры Павловны: «О любовь моя, теперь я знаю всю твою волю…» Не трудно догадаться, что это за воля.
      Чернышевский описывает царство Любви, и не какой-нибудь христианской, пуританской, абстрактной, а любви земной, горячей, брызжущей весельем, дающей людям радость жизни, возбуждающей в них желание своротить горы, «Я царствую здесь. Здесь все для меня. Труд — заготовление свежести чувств и сил для меня, веселье — приготовление ко мне, отдых после меня. Здесь я — цель жизни, здесь я — вся жизнь».
      Чернышевский не указал срока осуществления своего идеала. Он, правда, говорит о том, что человечество постепенно двигалось к построению нового мира, по километру отвоевывая землю у пустынь, что пройдет немало поколений, прежде чем картины сна Веры Павловны станут явью, и что сама Вера Павловна до них не доживет, но тем не менее срок не указан принципиально. Чернышевский хочет сказать, что срок этот зависит только от людей. И чем больше они будут работать для осуществления своих мечтаний, тем скорее их мечты осуществятся. Вот потому-то писатель и кончает свою утопию вдохновенными, широко известными словами: «…Будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести; настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы умеете перенести в нее из будущего. Стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее все, что можете перенести».

ЧЕТВЕРО ВЕЛИКИХ

      Теперь пойдет речь еще о четырех великих писателях земли русской. Произведения с фантастикой не были, мягко говоря, определяющими в их литературной деятельности, и поэтому очень трудно говорить об отдельных рассказах Тургенева или Достоевского, не имея возможности асе время соотносить их с общим направлением творчества этих писателей. Иначе же можно совершенно превратно оценить место фантастического элемента в их произведениях.
      Иван Сергеевич Тургенев решительно не принял романа Чернышевского: «Если это — не говорю уже художество или красота — но если это ум, дело-то нашему брату остается забиться куда-нибудь под лавку». И как бы желая и в творчестве закрепить свое отличие от Чернышевского, он в том же 1863 году пишет рассказ «Призраки», первое из нескольких произведений, которые дали повод упрекать его в склонности к мистицизму и даже объявить отцом русского декаданса. На деле Чернышевский и Тургенев, несмотря на их разногласия, вовсе не были крайними полюсами в идеологической борьбе, которая приобрела в 60–х годах особо резкие формы, но все же кое в чем сопоставление этих написанных в один год произведений характерно.
      Если Чернышевский в каземате Петропавловской крепости написал «Четвертый сон Веры Павловны», то Тургенев описал в «Призраках» Петропавловку, как символ глухой реакции, приведший его к самым мрачным выводам. Все кажется герою рассказа бессмысленным и отвратительным: и Петербург, и Париж, и крестьянское восстание, и эмансипированная девица с папироской во рту, читающая книгу одного из «новейших наших Ювеналов». Да и вообще жизнь, борьба, высокие порывы — все трынь-трава: «Люди — мухи, в тысячу раз ничтожнее мух; их слепленные из грязи жилища, крохотные следы их мелкой, однообразной возни, их забавной борьбы с неизменяемым и неизбежным, — как это мне вдруг все опротивело».
      Мрачность настроений Тургенева легко объяснить. Это был год, когда ему пришлось публично отречься от Герцена и Огарева под угрозой репрессий со стороны царского правительства, когда он разорвал с «Современником» и сблизился с реакционным журналом Каткова «Русский вестник», да и общая обстановка в стране не настраивала на оптимистический лад. Лишь люди с закаленным революционным мировоззрением, подобные Чернышевскому, могли сохранить бодрость в этих условиях.
      Сюжетная основа «Призраков» очень напоминает рассказ Одоевского «Сильфида». И тут и там к некоему помещику является потустороннее существо, которое поднимает героя на воздух, и так они вдвоем ночами совершают экскурсии над заснувшим миром. Идеи, однако, у рассказов разные. Если Одоевский о самих полетах пишет в общих чертах, ему нужен лишь мистико-романтический мотив для того, чтобы оттенить унылое благоразумие тоскливой помещичьей жизни, то у Тургенева полеты с таинственной, так до конца и не объясненной Эллис служат композиционным приемом для описания разнообразных картин, увиденных ночными путешественниками. Одоевский объясняет не совсем обычное поведение своего героя временным умопомрачением на почве увлечения кабалистическими манускриптами, а Тургенев не дает никаких объяснений, наоборот, он кончает рассказ откровенно сказочным эпизодом: молочно-туманная Эллис встречается с каким-то невообразимым чудовищем и падает на землю, превращаясь перед смертью в прекрасную земную девушку. Сам писатель энергично защищался, однако, от обвинений в мистицизме. «Вы находите, — утверждал он в одном письме, — что я увлекаюсь мистицизмом… но могу вас уверить, что меня интересует одно: физиономия жизни и правдивая ее передача, а к мистицизму во всех его формах я совершенно равнодушен и в фабуле „Призраков“ видел только возможность провести ряд картин».
      Это так и не так. Несомненно, что фантастика, да еще потусторонняя, использовалась реалистом Тургеневым для создания определенного тревожного настроения, но само возникновение, сам интерес к подобным сюжетам свидетельствуют об определенном неблагополучии в настроениях художника. Рассказов, подобных «Призракам», у Тургенева не очень много, но все же они уже не оставляют писателя до самой смерти. Это «История лейтенанта Ергунова», «Странная история», «После смерти (Клара Милич)», «Песнь торжествующей любви».
      В противоположность оценке романа Чернышевского другое замечательное произведение русской литературы, вдохновленное в конечном счете теми же идеями, что и «Что делать?», а именно «История одного города» Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина, вызвала у непоследовательного, к счастью, Тургенева полное одобрение. В этой оценке нам интересно понимание Тургеневым роли фантастического элемента в литературе: «„История одного города“, — писал он, — представляет собой самое правдивое воспроизведение одной из коренных сторон российской физиономии» (разрядка моя. — В. Р.).
      В «Истории одного города» мы находим еще одну грань использования фантастики для литературных нужд. Это гротеск, это карикатура, нарочито нелепое искажение реалий в сатирических целях, с которым мы встречались уже в «Носе» Гоголя.
      Если мы все время будем помнить тургеневские слова, то станет много яснее, какие цели ставит перед собой фантастика и как неразрывно она связана с реалистической тенденцией. В связи с этим я позволю себе привести несколько выдержек из другого произведения Салтыкова-Щедрина, а именно из «Помпадуров и помпадурш». В его высказываниях хотя и нет слова «фантастика», но тем не менее вряд ли можно более метко, хотя, может быть, и не исчерпывающе определить внутреннюю сущность этого вида литературы. Желая пояснить свой сатирический метод, Салтыков-Щедрин не без известной доли насмешки пишет: «Очевидно, что читатель ставит на первый план форму рассказа, а не сущность его, что он называет преувеличением то, что в сущности есть только иносказание, что, наконец, гоняясь за действительностью обыденною, осязаемою, он теряет из виду другую, столь же реальную действительность, которая, хотя и редко выбивается наружу, но имеет не меньше прав на признание, как и самая грубая, бьющая в глаза конкретность».
      Что же это за другая действительность? «Литературному исследованию, — продолжает Салтыков-Щедрин, — подлежат не только те поступки, которые человек беспрепятственно совершает, но и те, которые он несомненно совершил бы, если б умел или смел. И не те одни речи, которые человек говорит, но и те, которые он не выговаривает, но думает. Развяжите человеку руки, дайте ему свободу высказать всю свою мысль — и перед вами уже встанет не совсем тот человек, которого вы знали в обыденной жизни, а несколько иной, в котором отсутствие стеснений, налагаемых лицемерием и другими жизненными условностями, с необычайной яркостью вызовет наружу свойства, оставшиеся дотоле незамеченными… Но это будет не преувеличение и не искажение действительности, а только разоблачение той другой действительности, которая любит прятаться за обыденным фактом и доступна лишь очень и очень пристальному наблюдению».
      Конечно, Салтыков-Щедрин здесь не впрямую говорит о фантастике, но если вдуматься, то не скрываются ли главные ее задачи именно в воспроизведении своими методами той другой действительности, о которой он говорит. Если мы признаем правоту этого мнения, то роль фантастики в литературе станет немного более значительной, чем тогда, когда ей отводится второстепенное местечко единственно для разработки технических гипотез. Ведь, как продолжает дальше Щедрин: «Без такого разоблачения невозможно воспроизведение всего человека, невозможен правдивый суд над ним». А стоит немного раздвинуть рамки, и мы легко перейдем от «другой действительности» отдельного человека к «другой действительности» всего человечества.
      Развитие этих мыслей в более конкретном преломлении мы найдем и у Федора Михайловича Достоевского, который, между прочим, свой творческий метод именовал фантастическим реализмом. В его «Дневнике писателя» есть рассказы, которые он сам обозначил как «фантастические». Уже одно это указание не позволяет нам миновать их. Но рассказ «Кроткая» о несчастной женщине, которая вышла замуж за владельца ссудной кассы и, не выдержав такой жизни, покончила с собой, не содержит на первый взгляд ничего фантастического. В предисловии «от автора» Достоевский счел нужным пояснить, почему же он все-таки поставил эту рубрику под рассказом. «Я озаглавил его „фантастическим“, тогда как считаю его сам в высшей степени реальным. Но фантастическое тут есть действительно и именно в самой форме рассказа…»
      Дело в том, что этот рассказ идет от имени мужа, жена которого только что совершила самоубийство, а он пытается осмыслить происшедшее. Разумеется, в такие часы человек не станет браться за перо и делать свои беспорядочные мысли достоянием общественности. Поэтому Достоевский и говорит, что его монолог записан как бы подслушивавшим его стенографом. «Вот это предположение о записавшем все стенографе (после которого я обделал бы все записанное) и есть то, что я называю в этом рассказе фантастическим. Но отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве: Виктор Гюго, например, в своем шедевре: „Последний день приговоренного к смертной казни“ употребил почти такой же прием, и… допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту. Но не допусти он этой фантазии, не существовало бы и самого произведения, — реальнейшего и самого правдивейшего произведения из всех им написанных» (разрядка моя. — В. Р.). Обратим внимание на то, что уже второй авторитет в области литературы ставит фантастику рядом с понятием «самый правдивый».
      Но если можно записать от первого лица мысли человека, которого ведут на казнь, то можно ведь пойти и дальше и записать «мысли» мертвецов, в чем не будет никакой мистики. И вот в «Бобке» Достоевский приводит на кладбище третьеразрядного литератора-алкоголика. Здесь фантастика — фельетонный ход, давший писателю возможность очередного осуждения нравственного разврата, в который, по его мнению, повержены все слои городского общества. «Заголимся и обнажимся!» — скандирует не в меру бойкий покойничек. «Я ужасно, ужасно хочу обнажиться!», «Да поскорей же, поскорей! А, когда же мы начнем ничего не стыдиться!»
      В третьем рассказе, в «Сне смешного человека», хотя и лишенном подзаголовка «фантастический», мы находим еще одну маленькую утопию, на этот раз бесспорно реакционную.
      Проявил однажды интерес к фантастике и Лев Николаевич Толстой. 16 июля 1856 года он записал в своем дневнике: «Придумал фантастический рассказ», 18 и 19 — «писал немного фантастический рассказ». Написанное «немного» начало сохранилось и опубликовано в Полном собрании сочинений.
      Кавалерийский офицер Вереин возвращается с полкового праздника в расположение своей части. Промокший, перепивший, проигравшийся, он медленно трусит верхом по дороге, размышляя об опостылевшей ему службе. Он давно договорился с самим собой, что по окончании севастопольской кампании выйдет в отставку, женится и заживет мирной спокойной жизнью. Внезапно перед ним возникает сад, аллея, большой освещенный дом, приблизясь к которому, он понимает, что это его дом, что женщина, которая его встречает, его жена и старушка за картами — его мать, умершая восемь лет назад. Вереин даже вспомнил, о чем он говорил с женой утром, «но странно, удивился очень мало». На этом рукопись обрывается, о чем можно лишь сожалеть, потому что и несколько начальных страниц обещают очень многое. Здесь типично толстовское описание надвигающейся грозы, и картина унылой офицерской попойки, и объемная фигура самого майора. Но остается лишь гадать, какую идею вкладывал писатель в столь неожиданный, трансцендентальный поворот сюжета. Впрочем, можно не сомневаться, что она была бы далека от мистики и, скорее всего, сводилась бы к противопоставлению различных стилей жизни…

САМОЛЕТЫ, ЭЛЕКТРОХОДЫ, СПУТНИКИ…

      Начиная с 90–х годов количество фантастических книг увеличивается и увеличивается, а литературная форма их приближается к той, которая привычна для нас. Дать общую характеристику фантастике этого периода так же трудно, как дать общую характеристику всей тогдашней литературе. Как известно, «в те годы дальние, глухие» общественная жизнь была весьма сложной, противоречивой, трудной; в литературе наряду с генеральной, реалистической линией, наряду с творчеством Л. Толстого, Чехова, раннего Горького возникало множество направлений, чаще всего весьма кратковременных, но очень громко заявлявших о себе.
      Шатания, свидетельствующие о приближении революционной грозы, сказывались, конечно, и на такой части литературы, как фантастика. Но на нее действовали и особые факторы, в частности, крупные научные открытия, которые стали привлекать все большее общественное внимание, а также чисто литературные влияния, особенно Жюля Верна, а несколько позже и Герберта Уэллса. «Начало века, — пишет А. Бритиков в своей монографии „Русский советский научно-фантастический роман“, — отмечено большим числом чисто технических утопий. Романов же, соединявших научно-технические предвиденья с социальными, почти не было». Это не совсем точно. Как раз большинство авторов, подвизавшихся в то время на ниве фантастики, пыталось соединить научно-технические и социальные прогнозы. Совсем другое дело — что за социальные прогнозы это были. Попытка соблюсти хронологическую последовательность в разговоре о фантастике 1890–1900–х годов приведет только к невообразимой мешанине. Поэтому попробуем разбить произведения на несколько, конечно, весьма условных групп.
      Начнем с более или менее «чистой» научной фантастики. Если говорить об отдельных изданиях, то таких книг было вовсе не много. Обычно в первую очередь поминают (а чаще всего этим дело и исчерпывается) трех авторов — Родных, Чиколева и Циолковского.
      А. Родных, который, кстати, сказать, уже в советское время стал одним из первых популяризаторов будущих космических полетов, выпустил в 1902 году тоненькую брошюрку, неполных 20 страниц, под названием «Самокатная подземная дорога между С.-Петербургом и Москвой». Шутки ради он обозначил свое произведение как «неоконченный роман», так с его легкой руки оно и продолжает именоваться в нынешних статьях из истории русской фантастики.
      В беллетризированном научно-популярном очерке излагается пришедшая автору в голову остроумная идея, как — теоретически, понятно, — можно создать на Земле транспорт, не требующий никаких источников энергии. Для этого «достаточно» прорыть туннель между двумя пунктами по совершенно прямой линии, т. е. по хорде земного шара. Поезда в таком туннеле будут катиться под действием разницы в силе тяжести на его краях и в середине. Я. Перельман в своей «Занимательной физике» пришел к выводу о принципиальной осуществимости идеи А. Родных и даже рассчитал время такой поездки, а именно около 42 минут. Это, конечно, очень занимательный физический парадокс, но, кроме него, никаких проблем очерк не несет.
      В отличие от него «Электрический рассказ» инженера В. Чиколева «Не быль, но и не выдумка» — довольно толстый том большого формата. Некий граф В*, пригласил гостей в свое имение, превращенное им в Институт экспериментального электричества. Механический гардероб, автоматический нагреватель напитков, автоматическая раздача книг в библиотеке, не говоря уже о более обычных применениях электричества, например, подробно, с выкладками доказывается преимущество электромобиля («электрохода») перед бензиновыми и паровыми экипажами. Многие идеи Чиколева не осуществлены до сих пор. Это книга-прейскурант, книга-реклама одного из энтузиастов внедрения электричества в русский быт, и в этом своем качестве она, бесспорно, была полезной. Но столь же бесспорно, что ее стоит упоминать разве что в истории электротехники, на худой конец в истории научной популяризации; к художественной литературе эта книга не имеет ни малейшего отношения, за исключением названия, в котором, на мой взгляд, очень емко сформулирована диалектическая суть фантастического жанра.
      В последнем десятилетии XIX века стали появляться научно-фантастические рассказы К. Э. Циолковского, в которых он пропагандировал свои идеи покорения космического пространства с помощью реактивных приборов, идеи, блестяще подтвержденные дальнейшим развитием мировой науки и техники. Рассказы Циолковского занимают особое место в отечественной фантастике. Ученый не ставил перед собой художественных задач, в то же время это несомненно была фантастика: как еще можно назвать повествование, где переданы ощущения человека, попавшего, например, на Луну, на астероид, находящегося в невесомости и т. д. В наши дни, когда многие из смелых проектов Циолковского уже осуществились, выясняется, насколько точен был «отец космонавтики» в своих описаниях. Мы уже могли убедиться в том, какие поразительные гипотезы и предсказания сумели выдвинуть многие авторы, однако едва ли кто-нибудь из них может сравниться с Циолковским, выдвинувшим в 1895 году, например, обоснованную идею создания искусственного спутника Земли. Вот что мы читаем в его научно-фантастическом произведении «Грезы о Земле и небе»: «Воображаемый спутник Земли, вроде Луны, но произвольно близкий к нашей планете, лишь вне пределов ее атмосферы, значит верст за 300 от земной поверхности, представит, при очень малой массе, пример среды, свободной от тяжести». Таких предвидений в книгах Циолковского немало. Очевидно, что в первую очередь они должны рассматриваться по ведомству науки, а не литературы. Но и фантасты-литераторы могут многому поучиться у Циолковского.
      Примерно то же можно сказать о «научных полуфантазиях» многолетнего узника Петропавловской крепости, будущего почетного академика Н. А. Морозова «На грани неведомого» (1910). Автор философски разбирает новейшие открытия — неевклидову геометрию, четвертое измерение и т. д., вести о которых занимали досуг пленников Алексеевского равелина. Вот что, например, думает узник, глядя в тюремное окно: «Сознательная жизнь наполняет всю вселенную, она мерцает и горит в каждой светящейся звездочке, и в тот момент, когда мы смотрим на ночное небо, миллионы мыслящих существ встречаются с нами на каждой звезде своими взорами».
      Герой книги, совершает даже мысленный полет на Луну, но это не было бегством от действительности, это были материалистические размышления несгибаемого борца, революционера, ученого.
      В 1901 году в Новгороде была Издана маленькая книжечка «На другой планете», принадлежавшая перу известного в свое время писателя-этнографа Порфирия Инфантьева.
      Особой эстетической ценности повесть П. Инфантьева не представляет, но в ней выдержан вполне приличный для того времени научный уровень.
      Пожалуй, самое интересное в его повести — способ, с помощью, которого герой попадает на Марс: лишнее доказательство того, что новое — это хорошо забытое старое. Уже П. Инфантьев отлично понимал сложность переброски материальных тел через такие гигантские расстояния, поэтому его герои обмениваются разумами — человеческое «я» временно поселяется в теле марсианина, и наоборот, точь-в-точь как в недавней повести В. Тендрякова «Путешествие длиной в век» или в «Обмене разумов» Р. Шекли. Правда, Инфантьев и его персонажи еще ничего не знают о радиоволнах, и писателю приходится умолчать о конкретном способе передачи мыслительных излучений.
      Инфантьевым сделана одна из первых, хотя еще и очень примитивных попыток описать неземное общество. Внешне его марсиане не похожи на людей, и, когда герой приходит в ужас осознав себя в теле марсианина с единственным глазом, хоботами вместо рук, клешнями, хвостом и ухом на макушке, ему очень резонно отвечают: «Вы, обитатели земли, привыкли считать себя центром мироздания, венцом творения, и если подозреваете о существовании разумных существ на других планетах, то почему-то воображаете, что эти существа непременно должны быть и по наружному виду похожи на вас… И поверьте… что обитателю Марса, в первый раз видящему организм человека, он кажется таким же безобразным и внушает такое же отвращение, как и наш организм вам». Вполне материалистическая и атеистическая точка зрения.
      Само же марсианское общество аналогично земному, но сильно ушло вперед по части механизации. «У марсиан применение различных машин доведено до удивительного совершенства, и всюду, где только можно заменить работу разумного существа автоматическим механизмом, — это сделано». Описывая научно-технические достижения, передовую систему образования, развитие искусств, Инфантьев, правда, обходит стороной вопрос о политическом строе марсианского общества.
      Теперь о произведениях, которые лишь условно можно назвать научными.
      В 1889 году не слишком прогрессивный писатель Василий Авенариус издал вполне антибуржуазную «Необыкновенную историю о воскресшем помпейце». Возможно, что идею этого рассказа он заимствовал у Э. По. Правда, «Разговор с мумией» появился на русском языке лишь через несколько лет. Кроме основной посылки — оживления тела, пролежавшего сотни и тысячи лет, есть некоторое сходство и в идее обоих произведений; только у американского фантаста она решена в юмористическом ключе, а у Авенариуса в сатирическом. Оживленные египтянин и помпеец не приходят в восторг от мира, в котором они очутились. Тщетно самодовольный профессор, воскресивший несчастного римлянина, пытается поразить его достижениями современной цивилизации. Это ему никак не удается, хотя Марк-Юний вовсе не так глуп и не так невежествен, чтобы не понять смысла многих новинок. Но острым взглядом человека со стороны он всюду находит оборотную сторону прогресса. Желая показать гостю современное машинное производство, профессор ведет его на обойную фабрику, но сердце юноши преисполняется жалости к участи трудящихся там рабов. В конце концов не сумевший принять бесцеремонности царящих нравов, затравленный журналистами и праздными зеваками, Марк-Юний решает уйти из жизни еще раз и бросается в кратер Везувия.
      От новейших рассказов с подобным сюжетом «Необыкновенная история…» отличается, пожалуй, только тем, что воскрешение законсервированных останков происходит слишком уж быстро и без затей; теперь на это дело брошена сверхсовременная техника.
      Привлекает своим названием, напоминающим Уэллса, «астрономический, физический и фантастический» роман Н. Холодного «Борьба миров». Правда, после знакомства с ним не совсем понимаешь смысл заглавия. Перед нами очередной вариант кометной угрозы. Впрочем, это кажется первая книга, где комета-таки падает на землю. Глобальной катастрофы при этом не происходит, пострадали только северные провинции, откуда население заблаговременно эвакуировалось.
      Через 10 лет, в 1910 году, явилось на свет еще одно, более интересное произведение «кометной» серии — «Под кометой» С. Бельского, «высеченные на камне записки очевидца о гибели земли». От катастрофы осталось всего несколько человек — сумасшедший хирург, смотритель музея, каторжанин, который не в силах снять кандалы, король, журналист, дочь богатого сыровара и проститутка. Все более деградируя, проводят они свои дни, не очень-то сожалея об утраченном мире.
      В изображении жизни этих несчастных, а также последних дней цивилизации и самой катастрофы, с одной стороны, заметно влияние уэллсовской «Войны миров», а с другой стороны, есть некоторые предвидения будущих атомных катастроф. Во всяком случае, автору удалось передать настроение: мир обречен, все летит в пропасть. Так остраненно отразилось в его книге предчувствие гибели старого мира.
      С некоторых пор мотивы глобальных катастроф и апокалипсических пророчеств стали весьма популярными в фантастике. Иногда они использовались в спекулятивных целях, для эпатажа читателя, иногда отражали состояние неблагополучия, неуверенности, которое породил в людях XX век и выход из которого можно искать только на путях революционного прогресса.
      Разумеется, не во всех книгах Земля обязательно погибала. В фантастике тех лет можно найти несколько романов, которые написаны явно в подражание Жюлю Верну. Таков «астрономический роман» Б. Красногорского «По волнам эфира» (1913).
      Состоятельные люди организовали клуб «Наука и прогресс», который на собственные средства осуществляет различные смелые проекты. Правда, клуб преследуют неудачи. Астрономическая башня выше Эйфелевой рушится под тяжестью нового рефрактора, гигантский паровой котел взрывается… В этот-то клуб инженер Имеретинский и вносит проект принципиально нового космического аппарата. Аппарат будет иметь огромное зеркало «из чрезвычайно тонких листов гладко отполированного металла» и двигаться с помощью светового давления «по волнам эфира». Чрезвычайно легкой возбудимостью «прогрессисты» весьма напоминают жюль-верновских клубменов. Они немедленно начинают строить аппарат. При всей претензии на серьезную наукообразность в книге масса элементарных промахов. Так, межпланетные путешественники забыли (!), что в день их вылета Земля вошла в поток метеоритов. Все, к счастью, остались живы, так как сбитый корабль упал в Ладожское озеро.
      Впрочем, межпланетный полет все же состоялся, но уже в другом романе «Острова эфирного океана», который Б. Красногорский написал совместно с Д. Святским в 1914 году. Обратив внимание на эту дату, мы не удивимся появлению в романе второго аналогичного корабля, построенного в «соседней стране» по украденным чертежам. Пиратски напав в космосе на мирное русское судно, он вторично сбил его с пути истинного и заставил совершать посадки на различных небесных телах для исправления повреждений. Собственно, книга для того и написана, чтобы изобразить эти небесные тела. Но здесь авторы не стали фантазировать, ничего неожиданного на планетах первопроходцы не открыли, только то, что предполагала тогдашняя наука: например, они застают каменноугольный период на Венере. Так фантастическая книга превратилась в научно-популярную.
      На эти два романа немного похожи тоже два связанных между собой романа В. Семенова — «Царица мира» (1908) и «Цари воздуха» (1909). В произведениях того времени воздухоплавание и самолеты сыграли ту же роль, что в нынешней фантастике космонавтика и звездолеты. Надеюсь, впрочем, что через полвека нынешние рассуждения о межпланетных кораблях не будут читаться с такой улыбкой. Как о фантастической скорости, способной преодолеть ураганы, говорит автор о 30 метрах в секунду, т. е. о ста километрах в час. Захлебываясь от восторга, автор пишет, что воздушный флот сократил путь из Европы на Дальний Восток в 10 раз, т. е. до 5–6 дней вместо 60. И вообще автору представляется, что изобретение летательных аппаратов тяжелее воздуха повернет всю мировую жизнь, поскольку аэропланы представляют собой почти абсолютное оружие, бороться с которыми можно только при помощи такого же флота, но тот, кто первым захватит воздух, может не позволить создать конкурирующую армию.

В СТРАХЕ ПЕРЕД ГРЯДУЩИМИ ПЕРЕМЕНАМИ

      В большинстве же книг, несмотря на использование летательных и иных аппаратов, авторы стремились не к воспеванию научного прогресса. По своему идейному существу многие фантастические книги вовсе не имели безобидного научно-технического характера. Наоборот, их авторы пытались активно вмешаться в политическую и социальную злобу дня.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5