— Пусть Зевс меня судит, — ответил я, — он видит всё.
И ушел от нее.
На другой день я первым делом потребовал перо и египетской бумаги. С тех пор как я в последний раз писал, прошло уже много времени, — год, а то и два, — потому я попробовал сперва на воске: не разучился ли, не забыл ли какие буквы. В письме не было никаких секретов, но я хотел, чтоб мое первое письмо отцу было моим собственным; чтоб я сам его написал, а не писец. Оказалось, что сноровка возвращается быстро, и я еще могу писать тем красивым почерком, который вколотил в меня мой воспитатель. Я подписался — «Керкион», — запечатал письмо царским перстнем — и сидел слушал, как затихает на Афинской дороге стук копыт моего гонца.
Верхом там всего два часа езды, так что весь тот день я ждал его назад. У отца не было никаких оснований спешить; но я, по молодости, извелся от нетерпения и без конца придумывал всякие причины, почему бы задержался гонец. А он вернулся лишь на другой день после полудня.
На нижней террасе была черная базальтовая скамья, среди колонн увитых желтым жасмином. Я ушел туда и вскрыл письмо. Оно было короче моего, написано четкой рукой писца. Отец приглашал меня быть гостем в Афинах, упоминал мои победы и соглашался очистить меня.
Чуть погодя я приказал кому-то прислать гонца ко мне. Пожалуй, мне хотелось спросить у него, что за человек царь Эгей? С тех пор как я приехал в Элевсин, у меня часто появлялось это желание: спросить у кого-нибудь, кто его видел. Но и раньше и сейчас в этом было что-то недостойное; потому я просто спросил о новостях. Гонцов ведь всегда спрашивают.
Он рассказал мне много всякой всячины, — не помню уже, мелочи, — а под конец сказал:
— А еще все говорят, что жрица скоро станет царицей.
Я поднялся на ноги.
— Как это? — спрашиваю.
— Видишь ли, господин мой, проклятие давит его. Родственники требуют царство, ни от одной жены нет сына, а критяне не отказываются от дани, как он их ни упрашивает.
— Что это за дань?
— Четырнадцать бычьих плясунов, господин мой, в будущем году. А они забирают самых лучших… И жрица в храме сказала ему… — Он умолк, будто что-то застряло в горле.
— А эта жрица, она из Элевсина?
— Она служила здесь в святилище, мой господин, но к нам пришла из какого-то северного храма, где-то за Геллеспонтом. Говорят, она видит далеко и может вызывать ветер; простой народ в Афинах зовет ее Коварной, а еще — Скифской Ведьмой. Он когда-то давно лег с ней перед богиней, чтобы отвратить от царства какую-то беду; ей было знамение такое. Говорят, теперь он должен возвысить ее и поставить рядом с собой и вернуть старые законы… — Теперь я понял, чего это он так странно смотрел на меня все это время! А он, быстро так: — Но это ничего, господин мой! Ведь все знают, что за болтуны эти афиняне!.. Скорее дело в том, что у нее два сына от него, а наследника у него нет.
— Можешь идти.
Он исчез, а я принялся шагать взад-вперед по террасе, под желтым осенним солнцем. Никто меня не тревожил — люди подходили, но уходили назад, даже не обратившись ко мне. Однако вскоре я немного успокоился. Даже пожалел, что так сухо отпустил гонца. Надо было его наградить; ведь своевременное предупреждение — это всё равно что дар божий… А что до отца — какое у меня право сердиться на него? Эти восемнадцать лет он не женился — ради меня и ради моей матери; я должен был появиться раньше, если бы сумел поднять камень вовремя… Солнце было еще высоко, тень передо мной совсем короткая… «Тот, кто спит, получив предупреждение, — тот недостоин его. — Так я подумал. — Так зачем ждать до завтра? Поеду сразу».
Я вернулся во Дворец, позвал женщин одеть меня. Красный кожаный костюм, что я привез из Трезены, был эллинский, и почти новый… Опоясался змеиным мечом Эрехтидов и, чтобы спрятать его до времени, надел короткий синий плащ с пряжкой на плече; такой, что можно не снимать, входя в дом.
Сопровождать меня я взял лишь двоих слуг. Просителю не пристало брать с собой охрану; и потом мне хотелось, чтобы он видел, что я пришел с доверием, как друг… Никого больше я брать не собирался, но когда уже уходил — Филона со слезами ухватилась за мой плащ, зашептала: — все женщины, мол, говорят, царица убьет ее стоит лишь мне отвернуться… Я поцеловал ее, сказал, что дворцовые сплетни везде одинаковы… Но она глядела на меня так — такие глаза у загнанного зайца, когда он смотрит на копье. Да и я, подумав, усомнился в царице. И велел одному из слуг посадить ее на круп его мула, хоть это было и не совсем удобно.
Мне привели коня; я послал сказать царице, что готов и хочу попрощаться с ней, — она ответила, что больна и ни с кем говорить не может. Я видел, что она ходит по своей террасе, — ну и ладно, меня никто ни в чем не упрекнет.
Прыгнул в седло — поехали. Во дворе Товарищи меня приветствовали, но уже не совсем так, как раньше: теперь я был военный Вождь и принадлежал не только им одним. В другое время это бы меня расстроило, но в тот момент я весело им отсалютовал и почти сразу забыл о них: в лицо мне дул ветер с гор Аттики.
Дорога сначала шла вдоль берега, а потом сворачивала в глубь страны. Вокруг была высохшая желтая осенняя трава, и олеандры покрыты пылью… У пограничной сторожевой башни мне пришлось говорить афинянам, кто я такой: они не ждали меня в тот день. Я почувствовал, что зря так спешу, — не солидно вроде получается, по-детски, — они могут худо обо мне подумать… Но стражники были предельно учтивы, и когда я поехал дальше — один из них обогнал меня и поскакал в Афины.
Город я увидел внезапно. С поворота дороги меж низких зеленых холмов. Передо мной вздымалась громадная плоская скала — словно Титаны воздвигли эту чудовищную платформу, чтобы с нее штурмовать богов. Наверху на ней, ярко горя в свете заходящего солнца, стоял царский Дворец: кирпично-красные колонны, розовые стены в голубых и белых квадратах… Он был так высоко, что часовые на стенах смотрелись будто изделия златокузнеца, а их копья казались не толще волоса. У меня дух захватило, ничего подобного я не ожидал.
Передо мной, на равнине, дорога вела к городской стене, к воротной башне. На крыше ее стояли лучники и копейщики, а их щиты висели на зубцах словно фриз. Здесь никто не спрашивал, кто я; проскрипел в пазах массивный засов, распахнулись высокие ворота на каменных шарнирах, отсалютовала стража… За воротами открылась базарная площадь и множество маленьких домиков, что сгрудились под скалой и по пологому склону ее подножия… Начальник стражи выделил двух человек — они пошли передо мной проводить меня к замку.
Скала всюду была отвесна. Только с западной стороны по крутому склону вилась серпантином дорога, которая с боков защищалась каменной стеной. Дорога была очень неровной, неудобной для пешего хода, но настолько крута, что ехать верхом стало невозможно, и моего коня повели в поводу. Наверху стена упиралась в караульную башню; стража приложила древки копий ко лбу и пропустила меня. Далеко внизу были улицы и городские стены, и Аттическая равнина простиралась от моря до гор; на вершинах гор уже лежала лиловая вечерняя дымка, будто пурпурно-золотая корона… А передо мной были верхние ворота крепости. Каменный свод над воротами расписан белыми и алыми лентами, а посреди них — царский герб: змея дважды обвилась вокруг оливы… Последние лучи солнца светились будто желтый хрусталь — чисто и ярко.
Место ошеломило меня. Я, конечно, слышал о нем, но представлял себе гору как гору, как обычно устроены замки царей и вождей; мне и во сне не снилось, что мой отец — хозяин такой мощной крепости. Теперь я понял, как он смог так долго продержаться против всех своих врагов: такая крепость может выстоять против всего мира!.. И понял, почему в легендах говорилось, что с тех пор, как Зевс сотворил людей, на Афинском Акрополе всегда жил какой-нибудь царь. И даже до людей там тоже была крепость — в ней жили гиганты, у которых было по четыре руки, и они могли на них бегать… И сейчас видны огромные камни, которые они сложили в давнишние времена.
Через внутренние ворота я прошел на плато. По двору расхаживали часовые — теперь они уже не казались игрушечными, — а передо мной высился Дворец, с террасой, выходящей на север. Если отец был на террасе — он, наверно, видел меня на дороге… Сердце у меня заколотилось и пересохли губы.
По дороге были еще дома придворных и дворцовой челяди, и росли неприхотливые деревья — сосны и кипарисы, — специально посаженные там для тени и для защиты от ветра. А под царской колонной главного входа стоял царедворец с чашей приветствия в руках. После долгой скачки и подъема вино показалось таким вкусным — никогда такого не пробовал. И, допивая его, я подумал: «Теперь наконец я у цели; с этим глотком я уже гость отца».
Коня моего увели, а меня повели через внутренний двор в покои для гостей. Женщины уже наполнили ванну, и вся комната была мягкой от ароматного пара… Пока чистили мою одежду, я нежился в воде и оглядывался вокруг. По дороге я был ослеплен величием крепости; но внутри ее было видно, что царство истощено войной. Все содержалось в идеальном порядке, стенная роспись была свежа, купальные принадлежности отполированы, и масла смешаны отлично… Но женщин было мало, а какие были — не первой молодости и не так чтоб красавицы; и на мебели виднелись дырочки от заклепок, где когда-то было золото… «Да, — думаю, — слишком долго он вез этот воз в одиночку. Но теперь-то он ни в чем не будет нуждаться!»
И вот я обсушен, натерт маслом, одет и причесан, и возле двери меня ждут — проводить в зал. Изразцовый пол галереи разрисован собачьими зубами и волнами; слева — колонны резного кедра; справа — фриз с грифонами, охотятся на оленей… Из боковых дверей выглядывали любопытные слуги, шептались… А от моих сапог разносилось эхо, и бряцание меча по заклепкам пояса казалось очень громким… Потом спереди стали различимы звуки в Зале: стучала посуда, двигали по камню столы и скамьи, кто-то настраивал лиру, кто-то бранил раба…
В дальнем конце Зала было возвышение — помост между двух колонн, — там сидел царь. Его стол только что внесли наверх и устанавливали перед ним. От входа я смог разглядеть только, что он темноволос. Так я и думал, раз мать приняла его за Посейдона… Подойдя ближе, увидел, что в темных волосах много седины, и вообще заботы наложили на него свою печать: вокруг глаз были темные круги, а морщины возле рта глубоки, как шрамы. Подбородок закрывала борода, но на бритых губах была видна привычная усталость; и осторожность была видна в нем — этого надо было ожидать… Я почему-то думал, что лица у нас будут похожими, но у него было более продолговатое; и глаза карие, а не голубые, и глубже посажены, хоть не так широко; и нос с горбинкой; и волосы не шли от висков назад, как у меня, а свисали книзу, сужая лоб… На каком бы месте он ни сидел в Зале — любой бы сразу понял, что это Царь; но что этот человек почувствовал дыхание Посейдона и плыл через бурный пролив к Миртовому Дому — этого я не видел в нем. Однако это был он…
Я шел к нему, не оглядываясь по сторонам; хоть чувствовал, как весь Зал меня рассматривает. По правую руку от него стояло пустое кресло, увенчанное двумя ястребами, а слева сидела женщина. Когда я подошел — он поднялся приветствовать меня и вышел навстречу. Я был счастлив: я совсем не был уверен, что он примет меня как царя. Он оказался чуть выше меня, пальца на два.
Он сказал что полагается в таких случаях: мол, рад меня видеть и просит к столу, мол, мне надо сначала подкрепиться, а уж потом утруждать себя разговором… Я поблагодарил и улыбнулся — он тоже улыбнулся в ответ, но чуть-чуть: не то чтобы угрюмо, но скованно как-то, будто отвык.
Я сел, мне поднесли стол, он показал резчику лучшие куски, чтобы тот положил мне… Хоть я и был голоден, но боялся, что не смогу съесть всего, что нагрузили на мой поднос. А сам он взял лишь немного печенья, да и то незаметно отдал белой гончей, почти всё. По дороге сюда у меня была заячья мысль: сразу же при народе сказать ему, что я его сын. Но теперь, увидев его, я понял, что это было бы неудобно. И кроме того, мне хотелось сначала узнать его поближе, как бы со стороны.
Во время еды я видел краем глаза, что женщина из-за его плеча приглядывается ко мне. Я поклонился ей, прежде чем сесть, и успел разглядеть ее лицо. Она была не эллинка и не из береговых людей: широкое лицо, чуть плосковатый нос, глаза узкие и раскосые… Маленький изящный рот был изогнут, словно прятал тайную улыбку… Лоб ее, низкий и очень белый, был увенчан короной из золотых листьев и цветов, и золотые бутоны на золотых цепочках сверкали в густых прядях пышных черных волос.
Виночерпий начал обходить второй круг. Я был еще не готов, но царь уже осушил свой кубок и махнул рукой, чтоб налили снова. И вот, когда он поднял руку, я увидел их рядом: руки, его и свою. Форма руки, пальцы, даже ногти — как две капли воды!.. У меня захватило дыхание; я думал, он тоже заметит это, но та женщина что-то говорила ему в этот момент, и он не увидел.
Я все-таки управился со своим блюдом, но показал, что больше уже не могу. И тогда он заговорил:
— Мой царственный гость, по обличью ты эллин. И кажется мне, что до прихода в Элевсинский Дворец ты не был чужим в каком-то из царских домов.
Я улыбнулся.
— Это верно, государь. И нет человека, которому я открыл бы свое происхождение с большей охотой, чем тебе. Но позволь мне пока не говорить об этом — я объясню причину позже… А с какой просьбой я пришел к тебе, ты знаешь. Что до того человека — я убил его в честном бою, хоть он и пытался меня погубить… — И рассказал ему всё, как было. А под конец добавил:
— Мне бы хотелось, чтобы ты знал: я не из тех, кто бьет из-за угла.
Он смотрел на свой кубок, что держал в руках.
— Сначала ты должен принести жертвы Дочерям Ночи. Госпожа Медея исполнит всё что нужно.
Женщина посмотрела на меня своими раскосыми глазами.
Я чуть подумал…
— Всегда нужно ублаготворять Великую Мать, — говорю, — она принимает убитых в лоно свое. Но, государь, я эллин, как и ты; первым делом я должен пойти к Аполлону, Убийце Тьмы.
Она посмотрела на него, но он этого не заметил.
— Как хочешь, так и будет, — говорит. — Но становится прохладно; пойдем наверх, выпьем вина у огня в моих покоях. Там нам будет удобнее.
Мы поднялись по лестнице, что была за его помостом, и белый пес пошел за нами. Комната выходила на северную террасу. Была уже почти ночь, поднималась ущербная осенняя луна… Город далеко внизу был уже не виден — только горы вокруг на фоне неба. На круглом очаге горели пахучие поленья, перед ним стояли два стула, а в стороне — третий, перед вышивальным станком. На резной подставке горела малахитовая лампа, а по стенам шла роспись: охота на оленя, с великим множеством всадников… И еще там была кедровая кровать, затянутая красным.
Мы сели. Слуга поставил между нами винный столик, но вина не принес. Царь наклонился вперед, поднес руки к огню… Я увидел, что руки у него дрожат, и решил — он уже достаточно выпил в Зале и теперь хочет повременить…
Вот теперь мне надо было заговорить, но у меня язык будто прилип к гортани — я не знал, как начать. «Он что-нибудь скажет такое, — думаю, — что мне поможет, чтобы к слову получилось…» И начал расхваливать его крепость. Он сказал, что никогда ни один враг ее не взял.
— И никогда не возьмет, — говорю, — пока ее обороняют люди, которые ее знают.
Я успел заметить пару слабых мест, где войска, привыкшие к горам, могли бы пройти на Скалу, — и сейчас выдал это. Он быстро глянул на меня, и я подумал, что гостю не стоило бы так внимательно изучать его стены, зря это я… И был очень рад, что он заговорил об Истмийской войне. Заодно уж я рассказал ему и обо всех прочих своих победах. Каждый по молодости сделал бы то же самое, а мне еще хотелось, чтобы он знал, что ему не придется за меня краснеть…
— Да, — говорит, — так что теперь ты царь Элевсина не только по названию, но и по сути. И всё — за одно только лето!
— Я не для того пересекал Истм, — говорю. — Это случайно получилось по пути, если такие вещи бывают случайны.
Он испытующе посмотрел на меня из-под бровей.
— Так, значит, место твоей мойры не в Элевсине? Ты смотришь дальше?
Я улыбнулся.
— Да! — говорю.
«Вот сейчас скажу,» — думаю… Но в этот момент он резко встал и отошел к окну. Высокая собака поднялась и пошла следом; чтобы не сидеть, когда он стоит, я тоже вышел к нему на неосвещенную террасу. Земля была залита лунным светом, и далеко внизу на бледных полях лежала громадная тень Скалы.
— Горы сейчас иссохли, — сказал я. — Хотелось бы увидеть их весной. И зимой, белыми от снега… А какой прозрачный воздух у вас — видно тень старой луны!… В Афинах всегда так ясно?
— Да, воздух здесь прозрачный.
— Когда поднимаешься по вашей Скале — она словно встречает тебя, будто помогает идти. Певцы зовут ее Твердыней Эрехтидов; воистину они могли бы звать ее Твердыней Богов.
Он повернулся и вошел внутрь. Когда я зашел следом, он стоял спиной к лампе, так что лица его я не видел.
— Сколько тебе лет?
— Девятнадцать. — Я так часто повторял эту ложь, что она прилипла ко мне. Я тут же вспомнил, с кем говорю, рассмеялся…
— Ты о чем? — спрашивает.
— О!.. — начал я, но тут отворилась дверь и вошла Медея, а за ней слуга с инкрустированным подносом. На подносе было два кубка, уже полных; вино было подогрето, с пряностями, и аромат его наполнил всю комнату.
Она вошла кротко, потупив глаза, и встала рядом с ним.
— Мы после выпьем, — сказал он, — поставь пока на стол.
Слуга поставил, но она говорит:
— Надо пить, пока горячее, — и подает ему кубок…
Он взял, второй она протягивает мне… Я хорошо его помню: отогнутые ручки с голубями на них, а по чаше чеканка: львы идут сквозь заросли.
Запах у вина был чудесный, но я не мог пить, пока он сам мне не предложит. А он стоял со своим кубком и молчал, сам не пил. Медея ждала рядом, тоже молчала… Вдруг он поворачивается к ней и спрашивает:
— Где то письмо, что Керкион прислал мне?
Она удивленно посмотрела на него, но без звука пошла к шкатулке из слоновой кости, что была на подставке в углу, и вернулась с моим письмом.
Тут он мне говорит:
— Ты не прочтешь мне его?
Я поставил свой кубок, взял у нее письмо… У него был строгий взгляд, и мне стало странно — неужели он плохо видит? Прочитал письмо вслух…
— Спасибо, — говорит. — Я в основном его прочел, но не был уверен в нескольких местах.
Я удивился:
— Мне казалось, что написано разборчиво.
— Да, да, написано разборчиво… — Он говорил рассеянно, словно думал о чем-то другом. — У твоего писца прекрасный почерк, но правописание варварское.
Я бросил письмо на стол, будто оно меня укусило. Не только лицо — даже живот у меня наверно покраснел; стало жарко так, что я откинул плащ с плеч за спину… И не задумываясь, — чтоб не стоять перед ним дурак дураком, чтобы спрятать лицо, — схватил я кубок и поднес ко рту, пить.
Я едва успел коснуться его губами — он вылетел у меня из рук. Горячее вино плеснуло в лицо, залило одежду… Золотой кубок со звоном покатился по цветным плитам пола, оставляя за собой пахучий дымящийся ручей; и густой осадок стекал с его краев, еще темнее чем само вино.
Я вытирал лицо и изумленно смотрел на царя. Что это он?.. Что с ним?.. Бледнее мертвеца, и на меня смотрит такими глазами, будто увидел саму смерть… Тут я сообразил, что меч-то уже не спрятан под плащом. «Надо было сказать раньше, — думаю, — это он от волнения так… До чего ж нехорошо у меня получилось!» Я взял его за руку…
— Сядь, государь, — говорю, — и прости меня. Я как раз собирался всё тебе рассказать.
Подвел его к креслу… Он ухватился руками за спинку и остановился, едва дыша. Я обнял его за плечи… «Что бы ему такое сказать, — думаю, — что бы?..» И в этот момент белый пес прошел к нам с балкона и лизнул вино из лужи.
Он кинулся вперед, схватил пса за ошейник, оттащил… Послышался звон женских украшений: жрица Медея — я совсем забыл о ней, так она была незаметна в своей неподвижности, — Медея укоризненно качала ему головой. Тогда до меня дошло.
Вот болиголов-трава — холодеешь от нее; а крапива — жжет… Так я похолодел, так меня обожгло внутри, когда я понял… — только гораздо сильней. Я стоял как каменный. Женщина повела собаку к двери и выскользнула вместе с ней — я пальцем не шевельнул. Царь повис на спинке кресла, если б ее не было — упал бы… Наконец я услышал его голос, тихий, хриплый — словно предсмертный стон:
— Ты сказал — девятнадцать… Ты сказал, тебе девятнадцать?
Это привело меня в чувство. Я поднял кубок, понюхал, поставил его перед царем.
— Это неважно, — говорю. — Достаточно того, что я был твоим гостем. А всё прочее нас с тобой больше не касается.
Он прополз вокруг кресла, сел, закрыл лицо руками… Я отстегнул меч, положил его рядом с кубком.
— Если ты знаешь этот меч, — говорю, — если знаешь — возьми его, быть может пригодится. Это не мой. Я нашел его под камнем.
Ногти его впились в лоб, до крови. И он не застонал, не захрипел… — а такой звук, как бывает, когда из смертельной раны выдергивают копье: человек зубы стиснул, изо всех сил держится — а все равно… Он плакал, словно душу ему из тела вырвали; а я стоял, как свинцом налитый, и хотелось мне сквозь землю провалиться или раствориться в воздухе… — исчезнуть в общем.
Пока он не заплакал, до меня не доходило, что это мой отец; а теперь я это почувствовал. И так мне было стыдно, будто это я совершил преступление. Пол был затоптан винными следами, приторно пахла гуща в кубке… Я заметил какое-то движение: на другом конце комнаты тяжело дышал слуга. Глянул на него — он, казалось, готов был в стену влезть. «Царь тебя отпускает», — говорю. Он тотчас исчез.
На очаге обрушились головни, взметнулось пламя… Жар от огня, и пальцы царя, рвущие его седые волосы, и моя немота — худо мне было от всего этого; я вышел на балкон. А там — тишина, покой, громадный простор, залитый лунным светом… Призрачные горы стали ближе, светились будто сумрачный янтарь… Внизу на стене встретились двое часовых, их копья скрестились… Издалека слабо доносились песня и аккорды лиры… Крепость парила между землей и небом в прозрачном сиянии, которое, казалось, ниоткуда не шло, существовало само по себе; а под ней уходили к равнине громадные черные скалы.
Я положил руки на балюстраду и смотрел на стены, что сливались основанием с самой Скалой, и вот тут — когда я так стоял — всё это стало вливаться в меня, словно морской прилив; с пением прибоя заполнило мне сердце и замерло в нем, как затихшее море. И я подумал: «Вот это — моя мойра».
Моя мойра… Душа рвалась охватить ее; всё остальное в тот миг стало как облачко пыли или летний дождь… К чему мое негодование? Тысячу царей знала эта Скала; кто скажет — сколько из них ненавидели своих отцов или сыновей, или любили не тех женщин, или плакали из-за чего?.. Всё это умерло вместе с ними и истлело в их могилах. Осталось только — что они были царями Афин. Устанавливали законы, расширяли границы, укрепляли стены… Высокий град, чьи камни излучают свет! Твой демон вел меня сюда, а не желание мое; так ощути же руку мою, узнай мою поступь — прими меня! И я пойду, куда поведут меня твои боги, и по знаку их я уйду… Я пришел к тебе ребенком, Твердыня Эрехтея, но ты — ты сделаешь меня царем!..
Так я стоял там. Потом вокруг меня что-то изменилось: тишина стала другой. Все так же доносилась издалека песня… Потом я понял: отец затих, не плачет. Я представил себе, как он стоит на этом самом месте и оглядывает крепость, осажденную врагами; или видит поля, посеревшие от засухи, или — или слышит, что на границе появился новый царь, которому мало Элевсина… Ведь я стоял там в эту ночь только потому, что он хорошо удерживал Скалу — всё время, до того самого дня. И всё время — жестокая борьба, бесконечные хитрости… А теперь вот надежда на меня обернулась для него таким ударом… Горечь и злость ушли; я почувствовал сострадание, понял его боль.
Вошел к нему. Он сидел у стола, подперев голову руками, и неподвижно смотрел на меня. Я встал возле него на колени и позвал:
— Отец…
Он протер глаза, словно не веря себе.
— Отец, — повторил я, — посмотри, до чего верно говорят, что судьба всегда приходит не в том облике, в каком ее ждешь. Боги сделали это, чтобы напомнить нам, что мы смертные. Хватит горевать, давай начнем сначала.
Он вытер глаза ладонью, долго смотрел на меня молча… Потом сказал:
— Кто может знать, что сделали боги и зачем? Но в тебе очень много не от меня…
Он убрал волосы с лица и вроде подвинулся ко мне — но тотчас отпрянул. Я понимал, что после всего, что случилось, он не может обнять меня первый, — я должен это сделать… Так я и сделал, хоть неловко было; и еще я боялся, что он снова заплачет. Но он уже держал себя в руках, и, мне кажется, мы оба почувствовали, что в следующий раз это получится легче.
Отпустив меня, он подошел к двери, хлопнул в ладоши и сказал кому-то снаружи:
— Возьми четырех человек и приведи сюда госпожу Медею, захочет она или нет.
Тот ушел.
— Вы ее не найдете, — сказал я.
— Ворота заперты на ночь, — говорит, — и боковой вход тоже. Если она не умеет летать — она здесь. — Потом спрашивает: А как тебя зовут?
Я глянул на него — потом вспомнил, и мы оба почти улыбнулись. Сказал ему…
— Это имя мы выбрали с твоей матерью, — говорит. — Почему же ты не подписал им свое письмо?
Я рассказал про свое обещание матери; он спросил про нее, про деда… Но сам все время прислушивался, не идет ли стража. Вскоре послышались шаги, он отодвинулся от меня, сел, задумавшись, — подбородок на кулаке, — и говорит: «Не удивляйся ничему, что услышишь, и соглашайся со мной».
Когда ее ввели, вид у нее был такой, словно она хочет знать, по какому праву с ней так обращаются. Но глаза были насторожены.
Отец начал так:
— Медея, мне был знак с неба, что Элевсинский царь должен стать моим другом. Его враги — мои враги. Ты поняла?
Она вскинула свои черные брови.
— Ты царь; как ты решил, так тому и быть. Но ты притащил меня сюда, как преступницу, только для того, чтобы известить об этом?
— Нет, — говорит. — Мой друг царь, прежде чем попал в Элевсин, плавал на север, за Геллеспонт, в Колхиду, откуда ты родом. Он говорит, что на тебе кровавое проклятие: ты убила собственного брата. Что ты скажешь на это?
Теперь ее удивление было искренним. Она повернулась ко мне разъяренная, но я уже понял, что задумал отец.
— Все знают, — говорю, — что ты бежала на юг от мести.
— Какая ложь!.. — кричит…
Но я следил за ее глазами — в них мелькнул испуг. Что-то она там натворила.
А отец дальше:
— Он рассказал мне всё и подтвердил свои слова клятвой…
И тут она не выдержала:
— Раз так, то он — клятвопреступник! За всю свою жизнь он не покидал ни на шаг остров Пелопа. До нынешней весны!
Отец посмотрел ей в глаза.
— Откуда ты это знаешь?
Лицо у нее застыло глиняной маской.
— Ты мудрая женщина, Медея, — говорит, — тебя правильно прозвали. Ты гадаешь по камушкам, по воде и по руке человеческой; ты знаешь звезды, ты можешь создавать дым, что приносит истинные сны… Быть может, ты знаешь, кто его отец?!
— Этого я не видела, — говорит, — это было в тумане… — Но в голосе слышался страх. Да, мой отец был опытный судья и знал свое дело; мне было чему у него поучиться.
Он повернулся ко мне.
— Я не был уверен, — говорит. — Она могла сделать это по ошибке, от неверно понятого знамения. — Потом офицера стражи спрашивает: — Где вы ее нашли?
— На южной стене, государь. Сыновья ее были там же. Она хотела заставить их спускаться вместе с собой, но Скала крута, и мальчики боялись.
— Всё ясно, — сказал отец. — Тезей, я отдаю ее в твои руки. Делай с ней все, что сочтешь нужным.
Я подумал… Ведь пока она жива, где-то кому-то будет от этого плохо, это уж точно. И спрашиваю у отца:
— Какую смерть вы даете своим?
Вдруг она, словно змея, скользнула между стражниками — я видел, что они ее боятся, — и встала перед ним. И на их лицах была невольная близость, какая связывает мужчину и женщину, что делили одну постель. Она заговорила тихо:
— А ты не раскаешься в том, что делаешь сейчас?
— Нет, — больше он ничего не сказал.
— Подумай, Эгей! Пятьдесят лет ты прожил под проклятием Элевсина и знаешь тяжесть его. Ты уверен в выборе своем?
— Я выбирал с богами, — сказал он.
Она собиралась еще что-то сказать, но он закричал:
— Уберите ее отсюда!
Стража бросилась к ней; она повернулась к тому, что боялся ее больше остальных — видно было, — и плюнула ему на руку. С грохотом упало его копье, он схватился за кисть, побледнел как мертвый… Остальные сгрудились вокруг, вроде хватали ее, но прикоснуться боялись, а она тем временем кричала:
— Ты всегда был скупым, Эгей! А на что ты рассчитывал, заключая сделку с нами? Освободиться от проклятья — и заплатить за это жизнью чужого бродяги?!.. Золото за навоз — так ты думал?!..
Я не сразу сообразил, отчего у отца такой вид: словно извиняется передо мной за то что я это слышу. Потом понял: как раз этого он ждал, когда крикнул «уберите!..», этого не хотел. Я почувствовал холод в груди. Так вот оно что!.. Перламутровая птица, расписные стены…
Сколько раз я ласкал ее с тех пор, как она решила меня убить?
Отец взмахнул рукой, — приказать, — я остановил его:
— Подожди.
Стало тихо. Только стучали зубы у того, кто уронил копье.
— Медея, — спрашиваю, — а царица Элевсинская тоже знала, чей я сын?
Она пыталась угадать, какого ответа я жду, — по глазам было видно, — но я повзрослел за этот час и сумел себя не выдать.
— Сначала она просто хотела избавиться от тебя, как от кусачей собаки! — Ух, до чего злой стал у нее голос!.. — А когда у ее брата не получилось, она прислала мне кое-что про тебя, и я смотрела в чернильной чаше…
— Твоя жена предупредила меня, будто ты поклялся править в Афинах, — сказал отец. — Я бы рассказал тебе, только позже. Ты молод, и быть может любишь ее… — Я не ответил. Думал. — Она бы освободила меня от вины деда, заставив убить сына. Великодушной повелительнице вы служите, госпожа!