Я задохнулся. Я почему-то надеялся, что так оно и есть; злость во мне билась, как дикий зверь в клетке.
— Вот как, — говорю, — ну что ж. Значит, у меня есть подарок от живого отца. Первый за семнадцать лет. Но он заставил меня его заработать…
— Тому была причина, — она взяла со столика гребень и начесала себе волосы вперед, закрыла лицо. — Он сказал мне: «Если у него не будет мускулов, то понадобится ум. Если не будет ни того ни другого — он все равно может быть тебе хорошим сыном в Трезене. Ты и оставь его здесь. Зачем посылать его в Афины на смерть?»
— В Афины? — Я удивился. Для меня тогда это было всего лишь название.
Она заговорила чуть нетерпеливо, словно я должен был все это знать:
— У его деда было слишком много сыновей, а у него ни одного. И потому в его царстве и года спокойного не было; ни у него, ни у его отца.
Она посмотрела мне в лицо, потом на волосы свои…
— Слушай, Тезей. По-твоему, вожди и дворяне так носят мечи?
В ее голосе появилась резкость, как у юной девушки, которая стыдится и хочет это скрыть. «А что тут удивляться? — думаю. — Ей тридцать три, и вот уже восемнадцать лет она одна…» И до того обидно стало за нее — больше, чем за себя перед тем.
— Как его зовут? — спрашиваю. — Я должен был слышать имя… но не помню…
— Эгей, — она будто прислушалась к себе, — Эгей, сын Пандиона сына Кекропа. Они из рода Гефеста, владыки Земного Огня, который женился на Матери.
— С каких это пор, — говорю, — род Гефеста выше рода Зевса?
Я вспомнил о всех тех трудах и муках, какие принял на себя ради этого человека, полагая, что делаю это для бога.
— С него, — говорю, — вполне бы хватило, если бы я был только твоим сыном. Почему он оставил тебя здесь?
— Тому была причина. Мы должны снарядить корабль, чтоб отправить тебя в Афины…
— В Афины? — говорю. — Ну нет, мать. Это слишком далеко. Восемнадцать лет после того ночного развлечения — и он ни разу не оглянулся посмотреть, что из этого получилось…
— Довольно! — в ее голосе еще была та застенчивая грубость, но это был крик принцессы и жрицы. Мне стало стыдно. Я подошел к ее креслу, поцеловал ей лоб…
— Прости меня, мама, — говорю. — Не сердись. Я знаю, как это бывает; я и сам уложил несколько девушек, которые совсем этого не хотели, и если кто-нибудь после того стал думать о них хуже — только не я. Но если царю Эгею нужен еще один копейщик, пусть он поищет у себя дома. Пусть он не остался с тобой, но он дал тебе сына, который тебя не оставит.
Она закусила губу, а потом вдруг почти рассмеялась:
— Бедный малыш, не твоя вина, что ты ничего не знаешь!.. Поговори со своим дедом. Он тебе всё объяснит лучше меня.
Я подобрал прядь ее свежерасчесанных волос, намотал конец себе на пальцы… Я хотел ей сказать, что мог бы простить человека, которого она сама выбрала, сама захотела, но не того, который взял ее, а потом ушел. Ничего этого я не сказал. Сказал только:
— Хорошо, я пойду к нему. Сейчас уже не так рано.
Я все-таки задержался переодеться. Был настолько зол, что вспомнил о своем достоинстве принца. Лучший мой костюм был из темно-красной оленьей кожи: куртка с золотыми бляшками, штаны с бахромой и сапоги такие же… Я и меч прицепил было, но вовремя вспомнил, что к царю никто с оружием не входит.
На верху узкой лестницы я услышал его голос:
— Это ты? Входи.
Он простудился перед тем и потому так поздно был еще в своих покоях. Сидел, завернувшись в одеяло, а в чаше на подставке возле кресла еще оставался отвар на донышке. Лицо пожелтело, и стало видно, что он уже стареет, но в тот момент это меня не тронуло. Слишком я был зол, чтобы пожалеть его, и стоял перед ним молча, даже не поздоровался. Он посмотрел мне в глаза старым, бледным взглядом, и я понял, что он всё знает. Он коротко кивнул мне и показал на скамеечку для ног:
— Можешь сесть, мой мальчик.
По привычке я пододвинул ее и сел. Он давно был царем и знал свое дело: его пальцы извлекали из людей повиновение, как пальцы арфиста музыку из струн… Только оказавшись на своем детском сиденьице, — ноги на старой медвежьей шкуре, руки на коленях, — только тут я понял, как он меня облапошил. У моего лица была чаша с лекарством; пахло ячменем и медом, яйцами и вином… Пахло старостью — и детством; и я почувствовал, как моя мужская ярость превращается в детскую обиду. И его водянистые глаза теперь мигали на меня сверху, и в них была капля злости, какую всегда испытывают обессилевшие старики к молодым мужчинам…
— Ну, Тезей, твоя мать сказала тебе, кто ты?
— Да.
Я сидел перед ним скорчившись, будто пленник в оковах, и чувствовал себя — хуже некуда.
— И ты хочешь что-нибудь у меня спросить?
Я молчал.
— Можешь спросить у отца, если хочешь…
Я молчал. Дед дедом, но он был Царь, а на учтивость я настроен не был.
— Он признает тебя своим наследником, если ты покажешь ему меч.
Тут я заговорил от удивления.
— Почему, государь? Я полагаю, у него есть сыновья в его собственном доме.
— Законных нет. А что до прочего — ты помни, что хотя он и Эрехтид, — это не мало, — но мы из рода Пелопа, нас породил Зевс-Олимпиец!
«Как меня Посейдон?» — этот вопрос у меня на языке вертелся, но я не спросил. Сам не знаю почему; не потому что это был мой Дед. Просто не решился, и все тут…
Он посмотрел мне в лицо, потом закутался поплотнее — и раздраженно так:
— Ты что, никогда не закрываешь дверей за собой? Здесь сквозит, как на гумне.
Я поднялся, подошел закрыть дверь…
— Прежде чем отозваться непочтительно об отце, позволь сказать тебе, что если бы не он, ты мог бы быть сыном крестьянина или рыбака… Даже сыном раба, коль на то пошло.
Хорошо, что я уже не сидел у его ног.
— Ее отец, — говорю, — может сказать мне это и остаться живым!
— Язык твой грабит твои уши, — дед был спокоен. — Угомонись, малыш, и слушай, что я тебе говорю.
Он смотрел на меня и ждал молча. Я постоял еще у двери, потом подошел к нему, снова сел на скамеечку.
— За год до твоего рождения, Тезей, когда твоей матери было пятнадцать, у нас за всё лето не было ни одного дождя. Зерно в колосьях было крошечное, виноград — как ягоды можжевельника; повсюду было по щиколотку пыли… Только мухам было хорошо. И вместе с засухой пришел мор — стариков он щадил, но уносил детей, молодых мужчин и женщин. Сначала у них отнималась рука или хромать начинали, а потом они падали, и сила уходила из ребер, так что человек не мог вдохнуть воздуха. Те кто выжил — остались калеками по сей день, как Фиест с короткой ногой. Но большинство умерло.
Я искал, какого бога прогневали мы. Пошел сначала к Аполлону, Владыке Лука. Он показал по внутренностям жертвы, что не стрелял в нас, но больше не сказал ничего. Зевс тоже промолчал, и Посейдон не послал никакого знака… Было примерно то время года, когда народ выгоняет козла отпущения. Нашли какого-то косого, говорили что у него дурной глаз… Били его так, что когда дошло до костра — жечь было уже некого. Но дождя не было, и дети умирали…
Я потерял тогда во дворце троих сыновей. Двух мальчиков своей жены — и еще одного, который, сознаюсь, был мне еще дороже тех. Он долго умирал, он уже лежал как мертвый — только глаза жили, умоляли дать ему воздуха… Когда его похоронили, я сказал себе: «Ясно, пришел срок моей мойры. Скоро бог пошлет мне знак». Я привел в порядок свои дела и за ужином оценивал своих сыновей, сидевших за столом, — кого назвать наследником… Но знака не было.
А на следующий день в Трезену приехал твой отец. Он возвращался из Дельф в Афины и должен был сесть у нас на корабль: морское путешествие избавляло от Истмийской дороги. Мне никого не хотелось видеть, но гость страны — священен; поэтому я встретил его, как мог, и вскоре рад был что он у меня. Он был моложе меня, но несчастья его закалили, он понимал людей. После ужина мы стали делиться своими бедами. Ему никогда не доводилось пережить того, что мне в тот день. Первая его жена была бесплодной, вторая умерла при родах, и девочка родилась мертвой… Он пошел к оракулу, но ответ был темен и загадочен, даже жрица не смогла его разъяснить; и теперь он возвращался в свое тревожное царство, и у него не было наследника… Вот так мы встретились — два человека в горе; мы понимали друг друга. Я услал арфиста, велел принести сюда кресло для него… И возле этого очага, где мы с тобой сейчас, сидели мы с ним и говорили о горе.
Когда мы остались наедине, он рассказал мне, как его братья, домогаясь трона, опустились до того, что опозорили собственную мать — достойнейшую женщину, — объявив его незаконнорожденным. Тут мне показалось, что его несчастья не меньше моих. Мы сидели, говорили, и в это время внизу в Зале начался какой-то переполох: крики, вопли… Я пошел узнать, в чем дело.
Это была жрица Богини, сестра моего отца, а с ней целая толпа женщин — плакали, кричали, били себя в грудь и раздирали ногтями щеки… Я вышел на лестницу, спросил, что случилось, — и вот как она ответила:
— Царь Питфей, — говорит, — ты взвалил на свой народ бремя горестей. Ты приносишь дары Небесным Богам, которые и так уже сыты, а алтарь возле самого очага своего подвергаешь забвению! Вот уже вторую ночь подряд Змей Рода отвергает пищу и молоко, что я приношу ему к Пупковому Камню. Неужели ты хочешь дождаться часа, когда каждое чрево в Трезене потеряет плод трудов и мук своих? Принеси жертву — это Мать разгневана!
Я приказал тотчас же сжечь свинью и простить себе не мог, что сам не догадался: ведь когда Аполлон промолчал — ясно было, что наши беды не от неба. Утром мы кололи свиней у Пупкового Камня. Весь дом был полон их визгом, а в воздухе до самого вечера висел запах требухи… Когда кровь впиталась в землю, мы увидели на западе тучи. Тяжелые, серые, они дошли до нас и висели в небе… А дождя все не было.
Жрица пришла ко мне, и повела к Пупковому Камню, и показала там извилистый след Змея в пыли, по которому читала волю Богини… И так объяснила:
— Теперь он сказал мне, чем разгневана Богиня. Вот уже двадцать лет, не меньше, как ни одна девушка из этого дома не снимала пояса в ее честь. Вот уже два года, как твоя дочь Эфра стала зрелой женщиной, но отдала она Богине свою девственность? Отошли ее в Миртовый Дом, и пусть она не откажет первому же встречному, кто бы он ни был, — матрос, или раб, или убийца в крови собственного отца… Первому встречному, царь Питфей! Иначе Великая Мать оставит землю твою бездетной.
Дед посмотрел на меня.
— Ну как, упрямая голова? Начинаешь понимать?
Я кивнул. Говорить я не мог.
— Ну так слушай дальше. Уходил я оттуда с облегчением. Любой бы на моем месте был благодарен, узнав что только в этом все дело. Но мне было жаль девочку. Не потому, что она что-то потеряла бы в глазах народа, — нет… Крестьяне, перемешавшие свою кровь с береговыми людьми, всасывали эти обычаи с материнским молоком. Что ж, я никогда их не запрещал. Но и не поддерживал тоже, так что твоя мать не была готова к такому делу, ее не так воспитывали… Жрица была рада, и это меня злило. Она рано овдовела, и с тех пор никто на нее не позарился, так что она не любила красивых девушек… А девочка была горда и стыдлива; я боялся, что она попадется какому-нибудь подонку, который из простого скотства — или из злобы к тем кто выше его — возьмет ее грубо, как шлюху… И еще больше боялся, что это может внести в наш род струю низкой крови. Если родится ребенок — его нельзя оставить жить!.. Но этого я не собирался ей говорить в тот день, и без того было слишком много.
Я нашел ее в женских покоях. Она выслушала меня спокойно, не жаловалась, не противилась… Сказала — это мелочь в сравнении со смертью детей… Но я взял ее за руки — холодные были руки, мертвые.
А гость мой тем временем был один, без внимания, и я вернулся к нему. Он меня встретил, говорит:
— Друг мой, у тебя какое-то новое горе.
— Это горе легче тех, что были, — так я ему ответил и рассказал всё. Я не хотел казаться тряпкой и постарался сделать вид, что все легко и просто; но твой отец понимал людей, я уже говорил тебе.
— Я ее видел, — говорит. — Она должна вынашивать царей… И она скромна… Это тяжко для нее и для тебя тоже.
Вон тот стол стоял тогда между нами. И вдруг он как стукнет по нему кулаком…
— Послушай, Питфей! Клянусь, кто-то из богов позаботился обо мне. Скажи, в какое время девушки уходят в рощу?
— На закате, — говорю, — или чуть раньше.
— По обычаю? Или есть какой-то священный закон?
— Ни о каком таком законе я не знаю, — говорю. Тут я начал понимать, к чему он клонит.
— Тогда скажи жрице, что девочка пойдет завтра. И если она будет там перед рассветом — кто об этом узнает, кроме нас с тобой? И мы выиграем все трое: у меня будет наследник, если небо смилостивилось ко мне; у тебя будет внук достойный крови с обеих сторон; а дочь твоя — что же, две невесты пришли ко мне девственными, и я немножко знаю женщин. Что ты на это скажешь, друг мой?
— Во имя богов! — сказал я. — Сегодня они вспомнили мой дом…
— Тогда, — говорит, — остается только сказать девочке. Ей будет не так страшно, если это будет мужчина, которого она уже видела, и знает, что он не обидит ее.
Я кивнул. Потом подумал…
— Нет, — говорю. — Она царского рода, она должна идти с готовностью на жертву, иначе это потеряет смысл. Пусть это останется между нами.
Когда прошла первая четверть ночи, я пошел будить ее. Но она не спала, и лампа горела возле постели… И так сказал я ей:
— Дитя мое, я видел сон. Не сомневаюсь, что его послал кто-то из богов. Будто ты пошла в рощу перед рассветом, чтобы выполнить свой долг перед Богиней с первым человеком наступившего дня. Так что вставай и приготовься.
Она посмотрела на меня открыто, спокойно…
— Что ж, — говорит, — чем скорей с этим покончить, тем лучше. И детишкам лучше, ведь им так трудно дышать.
Вскоре она сошла вниз. Ночь была холодная, поэтому она надела свой лисий плащ… Ее старой няне я ничего не сказал, но она пошла провожать нас, и до самого берега держала ее за руку, и стрекотала, как сверчок, рассказывая бабушкины сказки, про то как к девушкам в таких же вот случаях приходили боги… Она усадила твою мать в лодку, и я сам перевез ее на другую сторону.
Я пристал к берегу там, где травянистый луг спускается к самой воде. В небе громоздились тяжелые облака, луна проглядывала меж них и освещала глянцевые миртовые листья и кедровый дом на скале у воды… Когда мы подошли к нему, луна спряталась. Она сказала:
— Гроза начинается. Но это ничего — у меня лампа с собой и трут тоже…
Она все время несла их с собой, под плащом прятала.
— Этого не должно быть, — говорю. — Я помню, мой сон запрещал это. — И забрал у нее лампу. Трудно было, но я боялся, что какой-нибудь ночной вор увидит издали свет. Поцеловал ее и сказал:
— Люди нашего рода рождаются для жертвы. Это наша мойра. Но если мы верны, то боги нас не оставляют.
С тем мы расстались. Она не заплакала, не пыталась меня задержать… И когда она уходила от меня в черноту пустого дома, вот такая, готовая, — Зевс загрохотал в небе, и на землю пали первые капли дождя.
Ливень налетел сразу. Я с детства не брался за весла, и теперь пришлось потрудиться, чтобы вернуться назад… Когда я добрался туда, уже промокший насквозь, я стал искать твоего отца, чтобы отдать ему лодку. И тут услышал старушечий смех из домика возле пристани, а при свете молнии увидел няню; она спряталась там от дождя.
— Не ищи жениха, царь Питфей, он нетерпелив… Хи-хи, кровь-то молодая! Вон у меня его одежка, от дождя храню. Сегодня-то ночью она ему не понадобится!..
— Ты что, — говорю, — мелешь, старая дура? — От этой переправы под дождем я добрее не стал. — Где он?
— Как же! Теперь-то, наверно, уж и вовсе там… Дай ему Богиня Всеблагая радости нынче ночью-то… Он сказал, мол, в море вода теплее чем дождь, а мол девочку нельзя оставлять одну в такую-то ночь… А мужчина хоть куда! Разденется — ну что твой бог!.. Мне ли не знать? Не я ль ему в бане прислуживала с первого дня, как он у нас?.. Не-е, народ не врет, когда зовет тебя Питфей Мудрый!
Вот так, Тезей, отец твой пришел к твоей матери. Она мне потом рассказывала, что ей страшно было входить в темный Миртовый Дом и она стояла на пороге. Блеснула молния — она увидела Трезену за проливом и лодку, уже далеко… А после вспышки глаза вообще ничего не видели в темноте… И вдруг громыхнуло совсем рядом — звук и вспышка одновременно, — и перед ней на скальной плите перед входом стоял царственно обнаженный мужчина, блестевший, сверкавший в ярком голубом свете… С волос и бороды текла вода, а на плече лежала лента водорослей. То священное место, ее священный долг, напряжение ее, те сказки няни по дороге… — она в тот миг не сомневалась, что сам Владыка Посейдон пришел потребовать ее. И когда сверкнула следующая молния — твой отец увидел ее перед собой на коленях: она сложила руки, как в молитве, и была готова отдаться богу. Он поднял ее, поцеловал ее, сказал ей кто он… А потом в доме она укрыла его своим лисьим плащом, и так начался ты.
Дед замолчал.
— А этот плащ до сих пор у нее, — сказал я. — Совсем изношенный, и мех вылезает… Я как-то ее спрашивал, почему она его не выбросит… А как вы это скрыли от меня?
— Я взял с няни такую клятву, что даже ее она заставила молчать. После грозы твой отец вернулся тем же путем, что пришел; а я привел туда жрицу, чтобы засвидетельствовала происшедшее… Но ни жрица, ни кто другой — никто не знал, с кем она была. Твой отец просил меня об этом: он сказал, твоя жизнь будет в опасности даже в Трезене, если искатели трона в Аттике узнают, чей ты сын. Я воспользовался фантазией твоей матери и выдал ее за правду. А когда стало известно, что думаю я, — люди, имевшие свои мнения, оставили их при себе.
Он помолчал. На золотой край чаши села муха, поползла вниз сосать остатки лекарства, утонула… Дед пробормотал что-то насчет ленивых слуг, оттолкнул чашу прочь… И задумался, глядя в окно на море. Потом вдруг сказал:
— Но я все думаю, с тех самых пор… Что заставило твоего отца, здравого человека за тридцать, плыть через пролив словно мальчишка?.. Почему он был так уверен, что у него будет сын? — ведь он дважды был женат, а детей не имел… Кто проследит пути Бессмертных, когда нога их ступает по земле? И я не раз спрашивал себя: быть может не я, а твоя мать увидела правду?.. Лишь шагнув навстречу своей судьбе, мы можем увидеть знаменье божье.
5
Дней через семь после того в Трезену зашел корабль, направлявшийся в Афины. Дворцовый управляющий занял мне место на нем и собирал меня в путь; но я никогда не бывал в море, так что не мог дождаться дня отплытия и пошел вниз в гавань, посмотреть. Корабль стоял у мола, что называют Трезенской Бородой. Темный парус на мачте, длинные змеи нарисованы по бортам, а на носу — орел с откинутыми назад крыльями и с бычьей головой… Критский корабль.
Корабли с Крита заходили к нам редко, если не считать сборщиков дани, — на Бороде царило оживление, народ устроил там базар. Горшечники и кузнецы, ткачихи и резчики, крестьяне с сырами, с цыплятами, с фруктами и горшками меда — все расположились на камнях, разложив вокруг свои товары; даже ювелир, обычно выносивший в гавань только дешевку, на этот раз предлагал золото. На Бороде было полно критян; одни что-то покупали, другие просто глазели по сторонам.
Небольшого роста смуглые моряки работали нагишом, если не считать небольшого кожаного стручка, какой носят на Крите. Они не снимают его и тогда, когда надевают свои юбчонки; и для каждого эллина это выглядит потешно — было б что там прятать!.. Некоторых из них, гулявших по базару, можно было принять за девушек; и на первый взгляд казалось, что вся команда состоит лишь из седых стариков и безбородых юнцов. В Трезене, как и в большинстве эллинских городов, был обычай: если человек совершал что-то из ряда вон позорное, ему брили половину лица, чтобы не слишком быстро забывал свою вину. Но чтобы мужчина по доброй воле сбрил себе всю бороду — я с трудом в это верил, даже когда сам видел. Свою бородку я все время чувствовал, но она была еще слишком светлая — не видна.
Они расхаживали вокруг изящной, не нашей, походкой; в ярко вышитых юбочках, талии затянуты, будто осиные; некоторые со свежими цветами в длинных волосах… На запястьях у них висели резные печатки на золотых браслетах или бусы, а от их странных благовоний кружилась голова.
Я шел по базару, здоровался с ремесленниками и крестьянами вокруг… Хоть критяне не могли принять меня за деревенского мальчишку, но внимание обращали не больше, чем на бредущую мимо собаку. Кроме тех нескольких, которые рассматривали вообще всех. А те — те вели себя так, будто мимы и акробаты специально для них разыгрывали здесь представление: показывали пальцами на вещи и на людей, чему-то смеялись… Один набрал себе в плащ редиски и лука, подошел к горшечнику и сказал на своем мягком критском диалекте:
— Мне нужен горшок, чтобы ссыпать все это. Вот этот подойдет.
Горшечник начал объяснять, что это его лучший кувшин, что он для стола, не для чулана… «Прекрасно, он как раз мне подходит», — только и ответил критянин, заплатил без звука и ссыпал в кувшин свои овощи.
Как раз в этот миг я услышал сердитый крик женщины. Это была молодая жена маслобоя; она всегда торговала на базаре одна, муж тем временем работал на прессе… Критянин обсыпал ее деньгами, но было видно, что ему не масла надо, — он тискал ее за грудь. Несколько деревенских подались в ту сторону, назревала свалка. Я подошел к критянину и похлопал его по плечу.
— Послушай, чужеземец, — говорю, — я не знаю, какие обычаи у вас в стране, но здесь у нас достойные жены и к ним не пристают. Если тебе нужна женщина, вон там ты найдешь дом с крашеной дверью.
Он повернулся, посмотрел на меня… Желтый, хилый малый с ожерельем фальшивого золота, из-под которого просвечивало стекло… Потом вдруг подмигнул:
— И много тебе платят в том доме, паренек, а?
У меня на миг дыхание перехватило. Он, видимо, что-то почувствовал и отскочил, но мне и не хотелось пачкать об него руки.
— Благодари своих богов, — говорю, — что ты гость в нашей стране. И убирайся, чтоб я тебя не видел!
Когда он исчез, подошел пожилой бородатый критянин:
— Сударь, я прошу у вас прощения за этого негодяя. Это ничтожество не может отличить благородного человека.
— Похоже, он даже шлюху отличить не может, — говорю. Отвернулся от него и пошел. Из-за показной учтивости этого человека проглядывало снисходительное пренебрежение: он испытывал удовольствие от своей вежливости по отношению к низшему… Дед был прав: любой из нас ничего не значил для этих людей.
Я собирался уходить, но задержался, услышав громкий голос. Это хозяин корабля взобрался на каменную тумбу и закричал:
— Кому в Афины? Вам на редкость повезло, люди добрые, как раз сейчас погода устойчива! Если вы никогда не пересекали моря, не бойтесь — «Морской Орел» доставит вас. Гладко, как на носилках, надежно, как дома! Вам не придется рисковать своей шеей на Истмийской дороге и подставлять горло под кинжалы разбойников.
На нашем пути пиратов нет. За это вы платите налоги царю Миносу — так пользуйтесь случаем, берите то, за что уплачено! Плавание на «Морском Орле» ускорит ваше путешествие и доставит удовольствие. А если вы не знаете, какой корабль выбрать, — я скажу вам, что собственный внук вашего царя записан к нам пассажиром на этот рейс!
До сих пор я слушал, стоя позади толпы, но тут крикнул:
— Ну уж нет!
Все трезенцы обернулись на мой голос, и он запнулся.
— А кто ты такой? — спрашивает. Потом глянул на меня и добавил: — Господин.
— Я внук царя Питфея, — говорю, — и я передумал. Твой корабль не подойдет, я привык к настоящим кораблям.
Трезенцы шумно обрадовались. Можно было подумать, что они в это поверили.
Хозяин посмотрел на меня озадаченно.
— Разумеется, господин мой, вы вольны выбирать. Но корабля лучше этого вы не найдете ближе, чем в Коринфе. В эти маленькие порты они не заходят.
Я разозлился, но не хотел устраивать сцен перед людьми. И уж так я старался говорить спокойно — сам удивился, услышав, что говорю:
— А мне и не нужен корабль, — говорю. — Я еду по Истмийской дороге.
Повернулся на каблуках и. пошел в город. За спиной взволнованно переговаривались трезенцы, что-то тараторили критяне… По дороге я еще раз увидел того малого с ожерельем, что принял меня за сводника; жаль было оставлять его шкуру целой, но я тотчас же забыл о нем и не вспоминал много лет… Но сейчас, оглядываясь назад, я вижу, что это из-за него пролилось столько крови, словно он был большим полководцем. Кровь вождей и принцев, кровь царя… Быть может, если бы все стало известно — оказалось бы, что именно из-за таких вот людей рушатся дворцы и царства; а они уходят в свои безвестные могилы, даже не узнав об этом.
6
Вот так я двинулся в Афины по сухопутью. Дед считал, что я вел себя по-дурацки, и беспокоился за меня, — но не мог же он просить меня отказаться от слов, сказанных перед народом, и опозорить наш дом. Мать пошла к Родовому Змею узнать мою судьбу; увидела опасности на моем пути, хоть смерти не увидела… Но сказала, плача, что опасности очень велики и что она не уверена, уцелею ли. И заставила меня поклясться, что я произнесу имя отца не раньше, чем приду к нему: боялась, что попаду в руки его врагов. Чтобы успокоить ее, я пообещал. Спросил, не хочет ли она ему что-нибудь послать, — она покачала головой. Сказала, что ее послание — я сам, а все остальное было слишком давно.
Через два дня моя пара была запряжена, и я со своим возничим поднялся на колесницу. Думал ехать один, но Дексий упросил взять его с собой. Его вскормила кобылица, как пословица гласит, лучшего колесничего нельзя было б найти, да и друга тоже.
Колесница гулко загрохотала под большими воротами Трезены… Ворота построили гиганты, а мой прадед установил на них герб нашего рода: громовой камень на колонне и орлы по обе стороны… Дед мой, дядья и много молодежи провожали нас до берега, где дорога сворачивает на север; там они повернули назад — началось наше путешествие. Первую ночь мы провели в Эпидавре, в храме Аполлона-Целителя; вторую — в Кенхреях… А вечером, перед тем, мы увидели над равниной круглую Коринфскую гору, и поняли что назавтра нам предстоит пересекать Истм.
На это ушел всего один день. Да, всего один день, а все остальное — небылицы арфистов… Теперь я отрицаю только те басни, в которые не поверит ни один взрослый человек в здравом уме, а остальные — пусть их; они дороги людям, а мне не мешают.
Не встречал я никаких чудовищ, и великана дубинкой не убивал — это же дурацкое оружие, если у тебя есть копье и меч… У меня они были, и я их уберег; хоть не раз хотели отобрать. Да, а с теми людьми, что я там повидал, — с теми людьми никакие чудовища уже и не нужны.
Это скалистая страна, дорога там извилиста — никогда не видишь, что впереди… А в придорожных скалах прятались бандиты.
Пока я разбирался со встречными, Дексий присматривал за колесницей. Подменных коней у нас не было, так что мы не могли рисковать своими; и Дексию приходилось быть все время наготове, чтобы рвануть в нужный момент. Это была его работа, и он с ней управлялся отлично. Сколько уже лет прошло — все эти стычки перепутались в памяти, только последнюю я помню четко.
Истм остался в памяти синим и черным. Синее небо над головой с редким-редким облачком кое-где, и от того еще синее; а справа — черные скалы, уходящие в синее море… А между синим и синим — розовая пыльная дорога перед нами, кустарник и темные сосны. Море было неподвижно; глянешь вниз — будто еще одно небо, только еще синее, синее ляписа или сапфира, синее самого синего цветка… а в темной чистой тени меж скал переливалось оно зеленью и виноградным пурпуром, словно шея голубя… Я, наверно, не много смотрел на всю эту красоту: надо было смотреть по сторонам — и внимательно!.. Но эту синеву я помню.
Помню синеву — и чувство, что едешь по стране, в которой нет закона. Путник на Истмийской дороге, увидев на обочине раненого, — в луже крови, черной от мух, с пересохшим от жажды ртом, — путник нахлестывает своего осла и спешит убраться подальше от того места. Впрочем, когда находишь такого, ему уже немногим можно помочь. Помню одного — я смог только прикончить его; как добиваешь собаку, изуродованную кабаном. Я сделал это быстро, пока он пил; он ничего и не почувствовал, кроме вкуса воды.
В полдень мы укрылись в тени, в ущелье у речки. Речушка пересохла и спряталась, но мы нашли-таки струйку, где можно было напоить коней. Распрягли, поели… Дексий отошел в сторону, в скалы, — и мне вдруг показалось, что его что-то долго нет. Я позвал — ответа нет… Пошел посмотреть. Скалы круто поднимались вверх, и я оставил копье на привале, чтобы подниматься легче было. Трудно поверить, что был когда-то таким зеленым!
Увидел я его скоро, едва поднявшись из ущелья. Он лежал у ног широкоплечего детины, а тот стаскивал с него браслеты. Наверно, его ударили сзади — он даже не крикнул, возле грабителя на земле лежала дубинка. Дексий чуть шевельнулся, он был еще жив. Я вспомнил, как спасал его от быка, и теперь опять из-за меня он попал в беду!.. Я собирался спуститься за копьем, — но детина взял уже все, что ему было надо, и покатил Дексия к утесу. Кромка дороги там совсем рядом.
Я закричал:
— Стой! Оставь его!
Человек поднял голову. Он был широк и красен, с толстой шеей, а борода лопатой… Увидел меня — захохотал и пнул Дексия ногой. Я карабкался по скалам, как мог, но идти по ним было трудно, медленно получалось… «Оставь его в покое!» — кричу опять; и слышу — голос сорвался, как в детстве бывало, когда ломался голос… Детина упер руки в боки и заревел от восторга:
— Откуда вы взялись, кудряшки золотые? Ты кто — подружка его, что ли? Или, может, он тебе вместо подружки?.. — Он добавил еще какую-то грязь; довольный стоит, хохочет… и посреди этого смеха — толкает Дексия с утеса ногой. Я слышал, как он закричал — и смолк.
Ненависть и ярость!..
Я больше ничего не весил; ненависть и ярость наполнили все мое тело, несли меня, будто крылья, там где я только что не смог бы пройти… Наверно, даже волосы стояли на мне дыбом, как грива Царя Коней, когда тот шел в бой… Я несся к нему, не чуя земли под собой, а он стоял там и ждал, из его открытой пасти все еще хлестал тот хохот… Когда я был совсем уже близко — тогда только он замолчал.