Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Александр Македонский - Тезей

ModernLib.Net / Исторические приключения / Рено Мэри / Тезей - Чтение (стр. 35)
Автор: Рено Мэри
Жанры: Исторические приключения,
Историческая проза
Серия: Александр Македонский

 

 


— Это твоя работа, — говорю. — Слышишь ты, щенок, всезнайка самодовольный? Нравится тебе всё это?

Ну и — дал ему по башке.

Он только посмотрел на меня — и ушел. Наверное, снова вспомнил своего отца. Иногда я задумывался, сколько хороших качеств было примешано к его самомнению; быть может, и он, как кентавр, мог бы измениться, если бы постарался чуть больше? Впрочем, вряд ли: уж такой у него был характер — он не в состоянии был поверить, что может ошибаться. Но тогда, во всяком случае, я об этом не думал; я вышел из себя и мне было не до того, чтобы нянчиться с ним. И он ушел со своими мыслями, о которых не стал мне говорить… А потом — когда я узнал о них — было уже слишком поздно.

<p>6</p>

Пока нас не было, за нашим мальчиком ухаживала Хриза, и ему было хорошо; даже за этот короткий срок он успел подрасти. Дворянство и простой народ не забыли о Крите, как я надеялся, — но это было мелочью рядом с тем, что рассказал мне Пириф в Фессалии и что я должен был носить в себе.

Далеко на севере, за Эвксином и Истром, шло великое движение народов. Бескрайняя равнина, за спиной северного ветра, расположена так далеко от моря, что если принести туда весло — люди принимают его за опахало веялки… Однако там бушевали свои бури; и народы шли ко дну, как корабли на рифах. Южные фракийцы слышали это от северных, а те от южных скифов, а те — от скифов с севера… Из великих северо-восточных степей выходил народ, который называли Черные Плащи, и выедал равнины перед собой как саранча. Пириф не знал, что они из себя представляют; знал только, что у них нет других богов, кроме дня и ночи, и что страх летит перед их пиками как холодный ветер перед дождем.

Пириф не думал, что они дойдут до эллинских земель; они были слишком далеко и двигались медленно из-за своих огромных стад…

— Ho, — сказал он, — если они пойдут на юго-запад, то выдавят скифов на юг, и те навалятся сюда. Лишенные своей земли, голодные… Как, говорят, пришли когда-то и наши предки… Будем надеяться, мы сможем держаться лучше береговых людей, что были здесь до нас. Если Черные Плащи пойдут каким-то другим путем, то ничего может и не случится. Но смотри, Тезей, если они все-таки придут — у меня руки будут связаны. И если тебе могут понадобиться добрые друзья в худое время, то стоило бы снова подумать о Крите… Ты знаешь, у меня и в мыслях нет унижать твою госпожу; она умнее всех женщин, каких я знаю; готов клясться чем угодно, что она никогда не помыслила ничего тебе во вред… Но как раз поэтому она должна всё понять не хуже меня.

Это он сказал мне. Говорил ли он что-нибудь ей — не знаю. Но однажды, уже в Афинах, — когда я лежал без сна, размышляя обо всем этом, — она положила руку мне на грудь и сказала:

— Тезей, мы это мы. Но ты должен жениться на критянке.

— Мы это мы, — повторил я. — Но если я отдам ей то, что по праву принадлежит тебе, — ты этого уже не получишь.

— Я воин, — сказала она, — а ты мой царь. Моя честь — в служении твоей. Клятва моя у меня в сердце, и ничто меня от нее не освобождало, — не делай из меня предателя.

— А малыш? В Доме Миноса скверная кровь. Мне привить черенок на тот ствол — и обделить его?

Она помолчала немного, потом сказала:

— Он в руке какого-то бога, Тезей. Я чувствовала это, уже когда носила его: он казался сильнее меня… Он наверно и сам это чувствует; иногда я вижу, как он прислушивается…

Мы заговорили о мальчике, но она прервала это и снова повторила:

— Женись на критянке, Тезей. Со времени вашей помолвки ты ни разу там не был. Можешь ты навсегда доверить страну своему наместнику и критским вельможам?.. Конечно же нет. И это не выходит у тебя из головы.

Она всегда знала о чем я думаю, хоть и не спрашивала.

Она заснула наконец, а я не спал. Когда подали голос первые птицы и небо посветлело, я уже знал, что делать.

Я созвал дворян и объявил им, что решил отплыть на Крит. Обдумав их совет и интересы государства, — решил отплыть на Крит и взять в жены дочь Миноса. Но чтобы поддержать спокойствие в стране, я должен уважать ее древний закон, происходящий еще от их прежней религии: наследование происходит по материнской линии; и женщина, которая выходит за чужеземца, теряет право на наследство, если покидает страну вместе с ним. Поэтому я оставлю ее на Крите — в подобающих ее рангу условиях, с надлежащей охраной — и буду навещать ее, приезжая туда по делам государства… Таким образом, порядок и безопасность будут надежно обеспечены в обеих частях объединенного царства.

Они были рады — аж не выговоришь. Я хорошо сделал, напомнив им, что та царица тоже, быть может, служит Богине. Они едва не вслух благодарили меня за то, что я ее не привезу сюда.

В тот год я отменил дань с Крита и приказал лишь построить дом для невесты — и для меня, когда я буду с ней. Я выбрал старый форт у южной реки, возле святилища Святой Троицы. Его в любом случае следовало укрепить, но и уютным сделать было нетрудно. Ни за что в мире не стал бы я отстраивать Лабиринт, даже прах его был пропитан гневом богов… Правда, Девкалион кое-как залатал западное крыло, — это на здоровье, но без меня.

Так прошел еще год, пока строился дом. Мальчик всё рос и рос… Как только глаза его очистились от первой дымки, они стали точь-в-точь материнскими — серыми, как безоблачный рассвет, — и серебристые волосы, с которыми он родился, почти не темнели; она любила их блеск и не хотела завивать. Кожа его, как и волосы, была светлой; но чуть обожженная солнцем — румянилась, как золотистый плод… Он был резвым и сильным, и лазал повсюду… Когда ему было три года, его нашли в соломе возле кобылы, в обнимку с новорожденным жеребенком… Он хотел сесть на него верхом; а когда оба младенца упали — лошадь наклонилась и стала облизывать обоих. Видно, сказала его мать, что в нем кровь Посейдона… Когда я на другую весну собрался на Крит — расставаться было тяжело.

На великом острове снова цвела жизнь, как это всегда бывает пока продолжают жить люди… И если держаться в стороне от разрушенных крепостей (некоторые из них я сам спалил во время войны), то трудно было заметить следы прошедших бедствий. Поля были вспаханы, зеленели виноградники, у разрушенных стен цвели миндальные рощи… Строились новые дома — не такие роскошные, как прежде, но светлые и уютные… Гончары — те, что остались, — снова взялись за свое ремесло и даже изобрели новую моду; на этот раз на птиц.

Коренные критяне приветствовали меня так же шумно, как в день восстания, когда я повел их на Лабиринт. Их радовало, что я устраиваю свой брачный пир здесь, среди них, — как их собственный царь, не как захватчик… Иные из эллинских дворян, получивших здесь власть от меня, — те, что обнаглели в мое отсутствие и начали притеснять народ, — эти были не так довольны. Самым лучшим, самым надежным из моих можно было доверять и сейчас, — но я хорошо сделал, что выбрался сюда: откладывать на больший срок было бы опасно. Покончив с самыми срочными делами, я поехал в дом Девкалиона: встретить свою нареченную.

Что бы он ни думал, — но приветствовал меня чрезвычайно учтиво. После моей женитьбы его трон будет еще больше зависеть от меня, он это знал; он и был-то царем лишь по названию, — а сейчас почти ничего не останется, — но он дорожил этой видимостью или, быть может, жена его?.. Она выплыла ко мне, окутанная драгоценным платьем и облаком египетских духов, покривлялась немножко и, играя томными глазами, удалилась за принцессой. Всё это долгое время я представлял себе ребенка, — девочку, влюбленную в бычьего плясуна, — ту, что улыбалась сквозь слезы, в детской, разрисованной цветами и обезьянами… Теперь ко мне выводили за руки маленькую критскую даму, точь-в-точь как на портрете. Ее волосы потемнели и были завиты прядями, которые змеились с головы… Брови и ресницы зачернены, веки окрашены ляписной пастой, груди напудрены толченым кораллом; открытый корсаж плотно облегал тело над тугим золотым поясом, а длинная юбка с семью оборками открывала лишь кончики пальцев…

Она опустила глаза, маленькими тонкими пальцами коснулась лба… Когда я взял ее за руку — эти пальцы не дрогнули. Я поцеловал ее в губы, — это принято на Крите, — губы были свежими и теплыми под помадой; но так же неподвижны.

Весь день тянулись брачные церемонии: жертвоприношения в храмах, подарки родне, поездка в позолоченной карете перед закатом… А вечером был пир — яркий и жаркий, как полдень, из-за тысячи ламп с ароматным маслом, горевших на крашеных подставках… С песнями женщины повели ее в брачный покой и делали там что-то, на что у женщин всегда уходит не меньше часа; потом юноши с факелам, и тоже с песнями, отвели меня к ней… Потом эти толпы ушли, двери закрылись, лампы были притушены — наступила неожиданная тишина; только нежные звуки арф доносились из-за дверей.

Я лег рядом с ней, взял ее за подбородок и повернул к себе ее лицо. Она смотрела вверх молчаливыми темными глазами… С нее сняли дневной грим и наложили ночной; цвета были мягче, но все-таки прятали ее лицо.

— Посмотри, Федра, — показал ей старый шрам на груди. — На мне осталась отметина Бычьего Двора. А ты помнишь, как тебе сказали, что я убит?

— Нет, сын Эгея.

Она ответила чопорно, будто мы были в приемном зале, и хотела, чтобы глаза ее при этом ничего не выражали… Но она была молода, и они сказали мне много: и то, что она дочь Миноса, и то что она все знает.

— Я всё тот же Тезей, — сказал я. — Я обещал тебе тогда, что если быки меня не убьют, я стану царем — и вернусь, чтобы жениться на тебе… И вот я здесь. Но судьба никогда не приходит такой, как ждут ее люди; чего только нам не пришлось пережить с тех пор — война, восстание, землетрясение, и еще много всего, что посылает жизнь людям… Но я никогда не забывал, как ты оплакивала меня.

Она не ответила. Но я перестал бы себя уважать, если бы пролежал всю ночь с женщиной, не сумев ее разогреть. Еще не было сына или дочери в Доме Миноса, в ком не горел бы огонь Гелиоса, от которого они ведут свой род… И я служил своему государству… Если бы я не слишком старался исправить наши отношения и оставил бы тот огонь неразбуженным, — быть может, изменился бы облик грядущего… Но мне было жаль ее: ведь судьба над ней властвовала, как и надо мной; и потом, это у меня в крови — добиваться победы в этом, как и во всем остальном… И никому не уйти от предначертанной судьбы, с первого дня жизни мы связаны своей нитью.

Дни мои были заполнены делами, много всего накопилось за эти годы… Когда я встречал ее, она была спокойна и сдержанна; с превосходными манерами, каким обучают на Крите благородных дам и которые одинаковы для всех окружающих… Она редко поднимала на меня глаза, при свете дня мы не говорили о ночах и не обменивались тайными знаками любовников… Но у ночи свои законы; и когда настало время уезжать — мне было бы грустно покидать ее, если бы я не возвращался домой.

<p>7</p>

Эллинские земли были в порядке. Чтобы народу не было обидно, что свадебные празднества прошли мимо него, я превратил в великий праздник Истмийские Игры, которым подошел срок в то время. Этот праздник я посвятил Посейдону, принеся ему в жертву черных быков, и объявил, что отныне он должен проводиться каждый второй год и учреждается навсегда. Так что я дал им зрелище, не связав его со своей свадьбой: это было бы оскорбительно для Ипполиты и нашего сына.

Мы с ней очень гордились тем, что он ничего не боится; но когда он чуть подрос — его бесстрашие даже нас лишало покоя. В пять лет он выскользнул из Дворца и отправился лазать по отвесным скалам под ним. В шесть — утащил рысенка из логова в расщелине; а когда услышал жалобный вой и плач матери — полез вниз, чтобы отнести его обратно. Счастье, что кто-то поймал его и спас от верной смерти. А когда рысенок умер, он плакал безутешно; хоть мог разбиться в сплошной синяк, не проронив и слезинки.

Вскоре после того его не нашли, когда пора было идти спать. Поначалу нянька пыталась скрыть это от матери, а та — от меня… Когда стало совсем поздно, я поднял гвардию и послал их обшарить Скалу. При луне было светло как днем, но они не нашли и следа. Ипполита расхаживала, скрестив руки на груди, ухватившись за свою косу, и шептала лунные заклинания Понта… Вдруг, взглянув вверх, она схватила меня за руку и показала: малыш был там, на крыше Дворца. Сидел между двумя зубцами, свесив ноги над пропастью и подняв лицо к небу, неподвижный как камень. Мы вбежали наверх, но там остановились, боясь напугать его; Ипполита сделала мне знак молчать и тихонько свистнула. При этом звуке он сдвинулся внутрь и пошел к нам удивительно легкой походкой, словно ничего не весил, как во сне… Страх во мне сменился гневом, но в той тишине я не мог повысить голоса, глядя на его спокойное лицо и широко распахнутые глаза. А он посмотрел на нас обоих и говорит:

— Ну что с вами? Мне ничто не грозило, я был с Владычицей.

Я дал матери увести его, она его понимала лучше… Но кое-кто из дворцовой челяди поднялся за нами на крышу, они слышали, — и начали расползаться слухи, что мальчика учат ставить Богиню превыше богов.

Очень неподходящее время было для таких слухов: у Федры родился сын.

Я ездил на Крит посмотреть на него. Крошечный, очень живой малыш с копной черных волос, которые — няньки сказали мне — со временем выпадут… Пока что они делали его до невозможности критянином. Федра была довольна и им, и собой и казалась более удовлетворенной… Но мне теперь добавилось, о чем подумать. Мы назвали его Акамом; это было старинное царское имя, и было очевидно, что он должен унаследовать трон на Крите. Но материковые царства я уже отдал, в душе, Ипполиту, даже если это означало раздел империи.

Я был уверен, что люди в конце концов примут его с большей охотой, чем чужеземца, если только он хоть чуть-чуть постарается понравиться им. Он выглядел безупречным эллином, уже шла молва о его храбрости, а на своей маленькой кентаврской лошадке он сидел не хуже мальчишек Старины… О делах он ничего еще не знал и еще меньше ими интересовался; но у него было собственное чутье во всем, касавшемся взрослых, и лжеца он определял сразу, хоть не понимал самой лжи; я знал, что надо быть настороже со всяким, кто ему не нравится… Однако на него часто находила, как облако, эта его непонятная странность.

Однажды ночью я заговорил с его матерью:

— Конечно, он должен чтить Артемиду, — говорю. — Я бы даже сердился на него иначе, ведь он твой сын… Но перед народом мы должны следить, чтобы он отдавал ей не больше, чем должно, и проявлял почтение к Олимпийцам. Ты же знаешь, что от этого зависит.

— Тезей, — сказала она, — я знаю, что говорят люди: что я учу его тайному культу. Но ведь ты знаешь лучше их, что Таинство — оно не для мужчин. Что бы ни было в нем — это его собственное…

— Все дети рассказывают себе сказки. Надеюсь, он из этого вырастет, но это меня тревожит…

— Вот я когда была маленькой — придумывала себе подружку для игры… Но я была одинока. А он, когда совсем один, может петь от радости, ему хорошо; и дружит со всеми, везде… Но потом начинается это — и с него как будто спадает всё. Я видела, как это начинается: он долго смотрит на что-нибудь: на цветок, на птицу, на огонь… Как будто душа его уходит из тела на чей-то зов.

Я сделал в темноте знак против дурного глаза.

— Так это колдовство? Нам надо его обнаружить!..

— Если б колдовство — он бы чах у нас, болел… А он сильнее и выше всех своих сверстников. Я тебе уже говорила — с ним бог.

— Он сказал «Владычица». А ты — жрица. Можешь ты получить знамение, какой-нибудь знак?..

— Я была девой, Тезей. Теперь она не станет говорить со мной. Иногда во время танца приходило Видение, — но это осталось на Девичьем Утесе.

Вскоре после того разговора я услышал какое-то смятение за стенами Дворца, но приглушенное, словно люди старались говорить потише. Послал узнать в чем дело… Вошел один из дворцовых старейшин и привел с собой слугу жреца, из храма Зевса. У того кровоточила порезанная рука. Мой придворный состроил грустную мину, — но глаза у него были очень довольные, когда он объяснял мне, что это сделал мой сын. Мальчик, как видно, нашел козленка, привязанного для жертвы, и начал его ласкать. Когда человек пришел, чтобы вести козленка к алтарю, малыш стал защищать его. Слуга выполнял свой долг — иначе он не мог — и стал отбирать козленка силой; тогда Ипполит в ярости выхватил свой игрушечный кинжал и напал на него. «Какое счастье, — он говорил это, словно смаковал, — какое счастье, что это был всего лишь слуга, а не сам жрец!»

Да, хорошо, что не жрец. Конечно, это была мелочь, — но все же святотатство; и все это знали. Всякое святотатство может навлечь беду; но оскорбить Царя Зевса — хуже он ничего не мог бы натворить. Я должен был наказать его публично не только ради почтения к богу, но и ради безопасности его матери.

Он вошел весь красный, взъерошенный, еще со слезами ярости на глазах… но, увидев меня, немного успокоился. Я сказал, должно быть стыдно бить слугу, который ничего не может ему сделать… Наверно, лучше было бы начать с Царя Зевса; но, впрочем, он сам же требует, чтобы цари были порядочными людьми. Малый понял меня, это было видно. Но ответил так:

— Да, отец, я знаю. Но ведь козленок тоже ничего не мог сделать. Как же с ним?

— Но это же животное!.. Без знания, без понятия смерти… И ради него ты грабишь Царя Небес?

Малыш посмотрел на меня материнскими глазами.

— Он знал. Он смотрел на меня.

Ради него самого я не мог быть мягок.

— Ипполит, — говорю. — Ты прожил семь лет, и за все это время я ни разу не поднял на тебя руку. Потому что люблю тебя. И потому же, что я тебя люблю, теперь я тебя побью. — Он не испугался, но изучал мое лицо, стараясь понять. — Ты рассердил бога — кто-то должен за это пострадать. Будешь это ты, виновный, или ты предпочтешь уйти свободно, чтобы он проклял наш народ?

— Если кто-то должен быть наказан — пусть это буду я.

Я кивнул.

— Молодец, — говорю…

— Но почему Зевс проклянет людей, раз они ничего не сделали плохого? Ты так не стал бы.

Неожиданно для себя я ответил ему, как взрослому.

— Я не знаю, — говорю. — Такова природа Необходимости. Я видел, как Посейдон, Сотрясатель Земли, сокрушил Лабиринт, истребив правых вместе с виноватыми… Законы богов выше нашего понимания. Люди — всего лишь люди. Иди сюда, давай покончим с этим.

Мне было тяжко, но я знал — должен. Я должен был показать всем, что я справедлив.

Он ни разу не ойкнул. Когда всё было позади, я сказал:

— Ты перенес это по-царски, и Царю Зевсу это понравится. Но не забывай об этом и почитай богов.

Он сглотнул и сказал:

— Теперь он уже не поразит народ, — значит, мне можно взять козленка?

Я сдержался и отослал его к матери. Конечно же, целый месяц только об этом и говорили, не забыли этого случая и потом… Она была слугой Артемиды, — а Артемида любит молодых зверят, — потому это был подарок ее врагам, которые по большей части были моими врагами. Она была их оружием в борьбе против меня. Эти престарелые владыки, которых я ограничил в их власти над крепостными и рабами, — они ненавидели перемены, они завидовали новым пришельцам из Бычьего Двора: их юности, веселью, их непривычному жизненному укладу… А те со своей стороны скоро почувствовали это — ребята были умные — и дали понять, что они на стороне амазонки. Так что теперь — вместо личного соперничества прежних времен, — теперь во Дворце возникла борьба двух партий.

Я знал, что Ипполите все время приходится иметь дело с тайными подвохами: так ведут себя те, кто не решается на открытую вражду. Теперь речь шла не о рабынях, от которых можно избавиться в любой момент, — зато и она ничего от меня теперь не скрывала. Она уже не была той прежней дикаркой, разбиралась во всех делах не хуже любого мужчины — и была озабочена ими, ради меня и ради нашего сына.

За ней посылали шпионов, когда она ездила в горы, в надежде выследить ее тайные обряды… Это я предполагаю. А что пытались использовать малыша — это знаю наверняка: не понимая, что это значило, он бесхитростно рассказывал нам, кто о чем его расспрашивал… Хотя его матери нечего было скрывать, в его невинности таилась опасность: ее друзья любили посмеяться и могли в шутку сказать что-нибудь такое, что в серьезной трактовке могло бы звучать совсем по-другому… Да и его собственные причуды могли быть извращены коварными устами… Но я не стал предупреждать его. Он был чист как вода, и всякая перемена в нем была бы заметна и возбудила бы лишние подозрения; я больше верил в его собственное нежелание говорить с людьми, которые ему не нравились.

Как ни был я зол — я был вдвойне осторожен, разбираясь с этими людьми: надо было уберечь ее от нападок, но при этом никого из них ни в чем не обвинить. Меня тошнило от этого, — я привык сражаться лицом к лицу при ясном свете дня, — но с севера сочились слухи. В основном искаженные, глупые, однако за ними ощущалась грозная правда… А когда надвигается шторм — не время разгонять команду.

И скоро стало ясно, что он действительно надвигается. Пириф прислал ко мне не кого-нибудь, а брата своей жены; письмо, скрепленное царской печатью, он отдал мне, когда мы остались одни. Оно гласило: «Черные Плащи повернули прямо на юг. Племена к востоку от Эвксина пришли в движение. Они идут к Геллеспонту, и я не думаю, что проливы смогут их задержать. Если так — они будут во Фракии в этом году. Не рассчитывай, что зима их задержит, голод и холод могут погнать их быстрее. Остальное Каун тебе расскажет».

Я повернулся к лапифу. Он ждал этого и сразу ответил:

— Пириф решил, что этого лучше не писать. Предупреди свою госпожу, что вместе со своими мужчинами идут воительницы Сарматии, которые служат Богине, и что их ведут Лунные Девы.

<p>8</p>

Я ничего не стал говорить ей, думал, у нас еще хватит времени для тревог. Сказал, как и всем остальным, что Каун путешествует — и вот заехал по пути в гости… Но едва мы легли в тот вечер: «Говори, что случилось?» Она всегда чуяла мои мысли и вытянула из меня все.

Когда я рассказал, она долго лежала молча, потом сказала:

— Наверно, опять появилась длинноволосая звезда.

— Как? — спрашиваю. — Разве Лунные Девы уходили от своих святилищ?

— Говорят так. Говорят, что очень давно — с тех пор дубы успели вырасти и умереть — народ Понта жил за горами, на берегу другого моря. Потом появилась эта звезда с огненными волосами, которые струились через все небо, и потянула все народы, как приливную волну. Жрицы той поры прочли знамения и увидели, что их страну нельзя отстоять от киммерийских орд; тогда они ушли оттуда с нашим народом, сражаясь впереди всех. А когда дошли до Понта — часть звезды упала на землю. Потому они взяли ее, ту землю, и удержали ее.

Я вспомнил тот громовой камень, но она не хотела говорить с мужчиной об этих священных тайнах, даже со мной.

— Перейти Геллеспонт целому народу — это не шутка, — сказал я. — Потом перед ними будет Фракия — обширная страна, полная свирепых воинов… Где-то к северу от Олимпа их остановят, мы их вообще не увидим.

Она молчала, — но лежала слишком легко для спящей; а я чувствовал ее сокровенные мысли так же, как она мои.

— Что с тобой? — спрашиваю. — Чего ты боишься, тигренок?.. Я люблю тебя, твоя честь для меня — как моя; я никогда не позову тебя биться с твоими прежними товарищами, даже если они пойдут на штурм Скалы. Если дойдет до этого, придет твое время стать женщиной: ты будешь с ребенком, или заболеешь, или получишь знамение не принимать участия в битве, ни на одной из сторон… Оставь это всё мне.

Она прильнула ко мне:

— Ты думаешь, я смогу глядеть на тебя со стены и не спрыгнуть вниз? Ты же знаешь: мы — это мы.

При свете звезд я видел ее глаза, горевшие как в лихорадке. Я погладил ее, сказал, чтоб успокоилась, этого никогда, мол, не случится… Наконец она заснула, но вздрагивала, вздыхала во сне и вдруг — в сонном полуудушье — издала боевой клич Лунных Дев, как я его запомнил с Девичьего Утеса. Я разбудил ее — и ласкал, пока не уснула снова… Но на другой день, не сказав ей ничего, послал в Дельфы: спросить у бога, что делать.

Тем временем народ во Дворце всё ссорился, а малыш всё рос. Он мог ускакать в горы и потерять там своего конюха; а потом его находили на вершине или возле ручья — он разговаривал сам с собой или пристально глядел в одну точку… Однако в нем не было признаков безумия: он отлично, быстро соображал, — а писал и считал, сказать по правде, лучше меня, — и ничего не вытворял после той истории с козленком, и был мягок со всеми окружающими… Но однажды один из придворных подошел ко мне и, притворяясь, что узнал об этом случайно, рассказал: мальчик сделал себе святилище Богини в пещере среди скал.

Я отшутился как-то, но когда упали сумерки, — сам полез вниз, посмотреть. Тропа была крута и опасна — для горных коз тропа, а не для людей, — но я наконец добрался до маленькой площадки, обращенной к морю, на которую выходило устье пещеры, приваленное камнями. Там на Скале был высечен глаз. Настолько он был древний, так стерся, — я его едва разглядел. Святилище было давно покинуто, но на каменистой площадке перед ним лежали цветы, ракушки и яркие камушки.

Я ничего не сказал мальчику, но спросил у его матери, знает ли она, — она покачала головой. Позже, сумев поговорить с ним, она сказала мне:

— Тезей, он даже не видел знака; ты сам говоришь, он стерся. Он, оказывается, даже не знает, что значит этот глаз. И откуда бы ему знать? — это женское дело… Однако, он говорит, что Владычица приходит туда…

Меня зазнобило. Но я улыбнулся и говорю:

— Он видит богов в твоем обличье, вот и всё. Мне ли порицать его за это?..

Мне хотелось ее успокоить, ей и так доставалось от зависти дворянства и невежества крестьян.

Вскоре дошли до нас новости с севера. За Геллеспонтом шли яростные войны, и люди там заперлись в крепостях.

Рассказывали, что они выжгли свои нивы, не успев собрать урожай, — и сами остались на всю зиму, как птицы, — лишь бы изгнать орду со своих земель. И без оракулов было ясно, к чему это приведет… Но вернулся и мой посол из Дельф, увенчанный гирляндой добрых вестей: бог сказал, что Скала падет не раньше, чем отживет столько же поколений, сколько было до сих пор. Буря разобьется об нее, но стихнет лишь после назначенной жертвы… Посол спросил, что это за жертва; но оракул ответил, что божество, которое ее требует, — само и выберет.

Я обдумал это… На другой день мне привели в крепость по нескольку всех животных, угодных богам, и я бросил жребий среди них. Жребий пал на козу, и я принес ее в жертву Артемиде; так что предсказание как будто было выполнено — но скотина пыталась удрать с алтаря, дралась за жизнь… Это худо, когда жертва не идет добровольно, но я сделал, что было предписано.

В тот год осень была ранняя и холодная. Я послал на Аргос три корабля за зерном и спрятал его в подвалах под Скалой… И предупредил всех, чтобы не устраивали пышных пиров в честь урожая, а берегли продовольствие. Слухи были повсюду, было уже слишком поздно для молчания: от него всем стало бы еще страшней.

А через месяц после самой длинной ночи пришла весть, что орда перешла Геллеспонт. Они это сделали без кораблей; сама зима построила им мост: в большие морозы из Эвксина приплыли громадные глыбы льда, забили узкие места и смерзлись в проливах. Они перешли, не замочив ног, — за одну ночь и день, — и теперь опустошали Фракию, словно голодные волки.

Стало ясно, что они дойдут и до Аттики. Я созвал вождей на совет и приказал, чтобы все крепости были обеспечены продовольствием и оружием. Урожай, по счастью, был хороший. На Эвбее, где проливы служили защитой, по моему приказу построили лагерь для женщин, детей и стариков, — и громадные загоны для скота… Морозы миновали, на фиговых деревьях уже появились первые твердые почки — в это время можно было не опасаться льда. Если у кого было золото, я позволил сдать его на хранение на Скале и проследил, чтобы все получили соответствующие бирки… Потом принес жертвы Посейдону и Афине — богам Города — и всем мертвым царям на их могилах… Помня Эдипа и его благословение, я съездил и в Колон и ему отвез подарок… Все дела были сделаны — осталось только ждать.

Всю зиму орда продвигалась на юг, выедая деревни и хутора. Несколько мелких крепостей пало; но крупные, где собралось много народу с припасами, — те держались, так что орде нечем было поживиться. Они жили на колосках, на диких кореньях, на дичи; ели старых лошадей и больной скот, который не стоило беречь; и лишь иногда удавалось им разграбить одинокий хутор, потом они его сжигали. Когда они дошли до Фессалии — Пириф известил меня, прежде чем закрылись ворота его крепостей. Я знал теперь, что скоро наша очередь.

Итак, на Эвбею был переправлен скот со всей Аттики, а затем и всё население, неспособное сражаться. Это был день плача. Чтобы внушить людям надежду, я принес жертвы Гере, Богине Очага. Но Ипполита я туда не послал. Не хотел выпускать его из-под надзора — туда, где этим могли воспользоваться враги его матери. Я послал его за море в другую страну: в Трезену, к Питфею, деду моему. Он и моя мать поймут его, если на это вообще кто-нибудь способен; и он там будет в безопасности — как был я, когда мой отец воевал за царство… Сначала он прощался с матерью, уже потом со мной. Он был тих и бледен, но не просился остаться; я догадался, что это уже было — при прощании с ней… Под конец он даже ухитрился улыбнуться. Каждый должен улыбаться воину перед битвой, но не каждый может; так что в нем уже были видны задатки царя… Однако он был слишком мал, чтобы можно было сказать ему, что ему я оставлю эту страну — если погибну — и что ему придется драться за нее. Старик в Трезене знал мои мечты; но он, наверно, совсем уже сдал, ему недолго оставаться на земле… Так что богам поручил я сына — и долго смотрел на его яркую светлую голову в ярком солнечном свете, пока корабль не отошел так далеко, что ее уже было не различить.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42