Пять ночей мы осторожно пробирались через проливы, цепляясь за прибрежные течения. Сначала через узкую часть, потом через Пропонтиду, где уже не видно дальнего берега… Днями мы останавливались и держались настороже: воды Геллеспонта ничуть не лучше, чем была в свое время суша Истма. Чтобы уберечься от стрел, мы сооружали ограждения из щитов и шкур, как посоветовал Пирифу колхидский капитан Язон; и все-таки один из наших был ранен и вскоре умер. А ведь нам пришлось иметь дело только с вождями, для мелких банд мы были слишком сильны… Этот Язон был стоящим парнем, раз пробился через проливы одним кораблем.
На шестую ночь полоса воды вновь стала такой узкой, что мы слышали лай шакалов и видели, как движутся люди возле своих костров на дальнем берегу… А перед рассветом нам в лицо ударил новый ветер — вольный и соленый, — берега расступились, корабли закачала морская волна… Мы легли в дрейф, а на рассвете увидели огромный сумрачный океан. Это был Эвксин, Радость Моряка. Так его называют, потому что с богами этого моря лучше быть повежливей.
Мы повернули на восток, и когда навстречу нам поднялось солнце — море стало синим, темно-синим как ляпис. Сначала берега были равнинные, потом взгромоздились высокими горами. Горы заросли дремучими лесами или светлыми солнечными рощами, их рассекали ущелья, что прорезали зимние ливни… Мы высадились за водой у ручья. Вода в нем сбегала по валунам, блестевшим как черный мрамор, в бочаги меж замшелых камней, в тени миртов; вокруг щебетали птицы, в лесу было полно дичи… Нам очень хотелось заночевать на берегу, поесть свежего мяса, проснувшись, увидеть солнце сквозь зелень листвы… Но Язон говорил, что лесные люди — свирепые охотники; они подстрелят тебя отравленной стрелой прежде, чем ты заметишь хоть единое движение в чаще… Потому мы выставили посты и остались на кораблях.
Ночная вахта заколола дротиками двоих — подкрадывались, чтобы поджечь нас.
На другой день был мертвый штиль, и дальше на восток мы шли на веслах, но теперь руки гребцов уже окрепли, а певец задал им хороший темп — шли ходко. К вечеру на вершинах гор появились облака, Пириф тотчас скомандовал: «К берегу!» — но мы не успели. Обрушился свирепый, черный северо-восточный шквал; нас отнесло от берега так далеко, что он пропал из виду… Ветер гнал нас, громадные черно-зеленые волны швыряли и захлестывали так, что на черпаках было занято больше людей, чем на веслах… А среди ночи шторм вдруг утих — так же внезапно, как и начался, — и мы остались на спокойной гладкой волне, под небом, полным ярких звезд. До рассвета так и качались на зыби, не двигаясь с места; и я благодарил Синевласого Посейдона, не покидавшего меня, будь то на суше или на море.
Солнце поднялось над зазубренным горизонтом… Это врезались в небо, возвышаясь за прибрежными холмами, громадные, покрытые снегом горы. Раньше, пока мы держались у берега, их не было видно. Когда мы двинулись в ту сторону, Пириф посмотрел на карту и крикнул со своего корабля, что Колхида должна уже быть где-то рядом и нам надо сойти на берег для военного совета.
Вскоре мы увидели ущелье в горах и устье реки. Подошли ближе — оказалось, что возле реки небольшая равнина и на ней городок из деревянных домов, крытых соломой, с царским домом из камня. Мы прошли мимо, — чтоб они думали, что мы поплыли дальше, — и высадились в бухте за мысом.
Наше оружие пострадало от бури: кожаные щиты промокли и потяжелели, все тетивы на луках были испорчены… Но оставались копья, мечи и дротики; и мы решили, что если Язону — с одним кораблем — приходилось добывать свое золото хитростью, подкупать колдунью… нам такая скромность ни к чему: мы дождемся темноты и разграбим город.
Так и сделали. У колхидян была хорошая стража, они заметили нашу высадку, хоть ночь была безлунной; но это не дало им времени убрать свое добро наверх в крепость, так что они много побросали, удирая. Мы дрались на улицах при свете горящих домов; потом, раскидав колхидян, прорвались на горную дорогу за городом и захватили караван мулов с золотом. Там были и богатые горожане, которые перегрузились своим барахлом и не могли бежать достаточно резво… Но матерей с детьми на руках я отпустил. Некоторые из наших, кто хотел женщин после воздержания на море, были этим разочарованы, особенно лапифы. Но Пириф, из дружбы, меня поддержал: мол, если они будут здесь волынить, то упустят столько золота, что на целый год хватит девок покупать.
Чтобы погонщики золотого каравана сказали нам, где находятся их шкуры, мы их застращали. Тут мы обещали больше, чем могли: Пириф, как и я, не выносил пыток, в этом мы были единодушны… Однако они показали нам шкуры в ручье. Их недавно сменили, так что золота на них было немного, но это был красивый трофей. Я не стал вымывать золото из своей, а подвесил ее — как есть — в большом дворцовом зале.
Мы были вполне довольны своей добычей: золотом и добром из домов царя и вождей. Кубки там, украшения, чеканные мечи и кинжалы, тонкоузорчатые ткани… И были готовы возвращаться домой, с чем боги послали, но прежде — потопили все их корабли. У Язона не было такой возможности; оттого, как сказал он Пирифу, и начались потом все его беды.
На рассвете было безветренно. Мы здорово устали, но гребли изо всех сил, чтоб поскорей убраться от колхидских берегов: ведь у царя могли быть соседи-союзники… Вскоре после восхода подул ветер, и гребцам было разрешено спать на скамьях; рулевые, успевшие отдохнуть, пока корабли были у берега, следили за парусами… Мы с Пирифом — каждый на своем корабле — прилегли на корме на соломенных матрацах. Я глядел в синее небо, в котором туго надувался на рее большой парус, украшенный змеей… Скрип мачты и довольство нашей удачей усыпили меня.
Потом — что-то не так; оттого наверно и проснулся. Было уже заполдень. Море — темное, как вино; а солнечное сияние разлилось светлым медом и золотит зеленые склоны холмов, поросшие лесом, всё тихо… Но корабль кренится и качается — это вся команда вскарабкалась на борт, обращенный к берегу, и глазеет на что-то, вытянув шеи… Я вскочил с проклятиями, разогнал их по местам и пошел посмотреть, в чем дело. На самом носу была площадка впередсмотрящего, — с нее подают команды рулевому в извилистом фарватере, — туда я и забрался, ухватившись за гребень бронзового грифона.
Стало ясно, отчего взбесились мои парни: за ближайшим мысом купалась группа девушек. Они не плескались у берега, как женщины, что полощут белье, а заплыли далеко в море… Теперь они, конечно, кинулись к берегу; но рулевые без команды развернули корабли следом, а воины налегли на весла.
Это было безумием: лес спускался к самой воде и мог таить в себе что угодно… Я открыл было рот, чтобы обругать их и приказать лечь на курс, — но слова застряли во мне. Я ведь тоже пробыл в море несколько недель и теперь медлил, чтоб хотя бы посмотреть на них.
Они плыли так быстро, чисто, размашисто, — я принял бы их за мальчишек, если б иные не успели уже выйти из воды. Убегая в чащу, они двигались по гальке легко — было видно, что ноги привычны, — но не похожи были на крестьянок: двигались слишком гордо. У них были длинные стройные ноги, упругие гладкие бедра; маленькие груди безукоризненны, словно чаши, сделанные на круге; тела — сплошь позолочены солнцем, без бледных следов одежды; светло-русые волосы сверкали на смуглой коже как серебро… Все они носили их одинаково: короткий тугой жгут на затылке плясал по плечам при беге. Самые быстрые уже добежали до леса; сквозь листву — там, где она была пореже, — виднелось движение смуглых тел… И я подумал: «Если женщины таковы — каковы же мужчины?! Это раса героев, сомнения нет; когда они придут, то будет битва из тех, что сохраняются в легендах, а кое-кто из нас накормит грифов… Ну ладно, если придут — так тому и быть…»
Махнул боцману и крикнул: «Живей!»
Гребцы с хохотом поднажали… Мы подходили к берегу так быстро, что девушки, заплывшие дальше других, были еще в воде, и одна была прямо перед нами на расстоянии несильного броска. У борта раздался всплеск — это юный Пиленор, знаменитый пловец, взявший много призов, стартовал с корабля за очередным. Он стряхнул с глаз воду и рванулся вперед как копье; ободряющие крики наших болельщиков напомнили мне Крит и рев арены…
Все остальные девушки были уже на берегу и в укрытии. «Это ничего, — думаю, — подъем их задержит, а от голодного пса зайцу не уйти…» Пиленор быстро догонял. Я приказал кому-то быть наготове подать весло: они наверняка схватятся и могут утонуть оба…
Но заросли раздвинулись, на пустынном песчаном пляже вновь появилась одна из них и помчалась, как олень, назад к воде. Моя команда завопила, — каждый выражал свой восторг, как умел, — я к ним не присоединился: она не стала тратить время на одежду, но за плечом у нее был колчан, а в руке — лук.
Это был скифский лук, короткий и тугой. Она вошла в воду почти до колена, сбросила серебряную косу с плеч назад, наложила стрелу на тетиву… А я — я уже был сражен. Линия от груди к выгнутой назад руке, изгиб ее шеи, нежный и сильный, — пробили меня насквозь вспышкой огня. Она стояла, целясь, — золото и серебро, тронутое розовым тоном, — брови сдвинуты, глаза спокойные и ясные… Непристойные крики не касались ее прекрасной чистоты, как дождь скатывается с хрусталя… Оглядела нас вскользь, как охотник, выбирающий себе жаркое из мычащего стада… Никогда прежде не видел я такой безупречной гордости на человеческом лице.
Она была готова, но не стреляла, а крикнула: «Мольпадия!» Голос был холодный, дикий и чистый как у мальчишки… или у птицы… Она показала головой, и я понял, что сейчас будет: подруга, плывшая прямо на нее, была между ней и мужчиной…
«Пиленор!» Мой крик был громок, как боевой клич, но он не услышал: оглох от воды и азарта. Девушка метнулась в сторону, он повернул за ней и открыл свой бок берегу. Стрела свистнула словно прыгнувший дельфин — и это был конец его дельфиньих дней: ему попало под мышку, он дернулся из воды, как загарпуненная рыба, забился — и пошел ко дну.
Теперь мои люди закричали от ярости. Корабль снова закачался, это лучники повскакивали со скамей… Глухо захлопали промокшие тетивы, — но стрелы упали в воду, не долетев… А корабль двигался, хоть весла были брошены; мне казалось, мой взгляд его тянет.
Она стояла в воде и смеялась. У меня внутри всё трепетало, такой это был смех: в нем не было ни стыда, ни бесстыдства, — просто смеялась, радуясь своей победе над незнакомыми чудовищами… Она была как Богиня Луны: смертоносная и невинная, изящная и ужасная, как львица… Она ждала, прикрывая подругу, выходившую на берег.
Корабль чуть покачивался на незаметной волне под легким ветерком с берега, и казалось, я сижу на коне… А кровь во мне — вино и пламя… Я смотрел, как ее рука тянется к колчану, и вполуха слышал голоса за спиной: «Господин мой, спустись!.. Господин, берегись!.. Государь, государь, ты у нее на прицеле!» Лук медленно поднимался, и глаза ее шли следом за стрелой — ближе, ближе к моим… Чтоб встретить ее взгляд, я выдвинулся из-за грифона, держась одной рукой. Глаза ее расширились удивленно, — серые, как весенний дождь, — но тут же сузились снова, и стрела скрылась за наконечником.
Мои кричали друг другу — стащить меня с площадки, — но я знал, что ни один не решится. Мне надо было заговорить, но как она может понять меня? Только разговор львиной пары, — он прячет когти, когда она рычит, — это, пожалуй, понятно… Пусть же узнает меня вот так, теперь или никогда! Я выдвинулся дальше, открывшись целиком, и поднял руку в приветствии.
На миг она замерла — глаза ее и наконечник стрелы… Потом чуть повернулась; стрела воткнулась кому-то в кожу шлема… А она прошла дальше в воду, схватила подругу за руку и вместе с ней убежала в чащу, ни разу не оглянувшись.
Гребцы притабанили, корабль остановился. Я возмущенно оглянулся на капитана: преследовать ее, найти — больше я ни о чем и думать не мог…
— Он утонул где-то здесь, мой господин.
Я ценил парня, но в тот момент забыл о нем совершенно. Его тело темнело расплывчатым пятном; я разделся и нырнул сам, чтобы поднять его. Отчасти, чтобы оказать ему честь, — но я думал и о том, что управлюсь быстрее других.
Даже с ним, даже под водой я думал о ней. Наблюдает она за нами сквозь листву? Что она скажет матери: «Мужчины видели, как я купалась»? Или: «Я видела мужчину».
Кто-то меня окликнул… Это был Пириф, перегнувшийся со своей кормы:
— Эй! Ну как тебе амазонка?
А мне и в голову не пришло!.. Ведь на Крите я видел такие же серебряные волосы, что прыгали по плечам в Бычьей Пляске; но она казалась только собой, единственной, несравненной… Постепенно до меня дошло: здесь не будет мужчин ее племени, чтобы сразиться за нее; я уже встретил того бойца, у которого должен ее отбить. Она со своим оружием, со своей львиной гордостью… а я — с чем я?
Потом подумал: «Она спустилась к воде одна, но остальных задержало что угодно — только не страх. Значит, она им приказала. Она из тех, кому подчиняются…» А вслух говорю:
— Они перед нами в долгу. Посмотрим, чем расплатятся…
Наши закричали: «Даешь!» — но в голосах было меньше пыла, чем прежде. Парни поглядывали на берег — подарок скрытым лучницам — и явно размышляли о своих подмокших тетивах. Они предпочли бы что-нибудь попроще, и охотно уйдут от этих берегов, если я их не задержу.
Кричу Пирифу:
— Слушай! Один из моих людей убит, и мы должны ему устроить достойные похороны. Давай пристанем к ближайшему открытому месту. Заодно и добычу там поделим.
Это дошло до всех. Советую каждому вождю, кто поведет воинов на рискованное дело, — никогда не откладывай дележ трофеев. Если они слишком долго валяются на виду, — ничьи, — люди успевают присмотреть себе, что им нравится, а потом это достается кому-то другому — и начинается базар.
Чуть дальше был скалистый мыс, а возле него отлогий берег. Я отдал распоряжения о могиле и памятнике для Пиленора; а потом отозвал Пирифа в сторону и сказал ему, что собрался делать. Он долго смотрел на меня, не отвечая; наконец я не выдержал:
— Ну что скажешь?
— А надо?.. — говорит. — Нет уж. Я уже успел проглотить всё что должен был сказать. Мы бы поссорились, — а ты всё равно пойдешь, а потом тебя убьют, и я всю жизнь буду жалеть об этой ссоре… Иди, дурень, — буду за тебя молиться… Если смогу, отвезу домой твое тело. Но уж если ты ее достанешь, — будь спокоен, я тебе не соперник.
Мы разделили добычу; я позаботился, чтобы все остались довольны… А потом сказал:
— Этот меч, кубок и браслет я даю из своей доли. Это призы на погребальных Играх — окажем честь мертвому… Однако, кроме погребальных даров мы должны ему нашу месть. Сейчас их дозорные думают, что все мы заняты обрядами; другого такого случая у нас не будет. Кто со мной?
Вперед шагнуло человек двадцать, готовых пропустить Игры из любви к Пиленору, ко мне или к приключениям. День стоял где-то между полуднем и летним закатом; здесь он начинается позже, чем у нас.
Пока остальные расчищали дорожку для бега, мы скользнули в лес; потом обошли подножие холма и вышли к тропинке, по которой девушки спускались к морю. Она повела нас вверх, через открытые поляны, вдоль излучин и перекатов горного ручья… На тропе были следы копыт, а в одном месте — лента, мокрая от морской воды.
Вскоре мы увидели расчистку и деревушку на ней… Но когда подползли, то услышали мужские голоса и плач детей, — это был обычный крестьянский хутор, похожий на все другие. «Так, значит, это не страна женщин, как о ней рассказывают, — подумал я. — Они должны быть чем-то другим, как бы народ в народе…»
Тропа миновала источник, где начинался ручей, — тут они останавливались напиться, — и повела нас дальше, сквозь лес из миртов, каштанов и дубов. Потом деревья поредели, появилась ежевика, уже с ягодами; небо показывалось всё чаще и наконец открылось во всю ширь, — а вокруг березы, земляничник и мелкие горные цветы… Я услышал пение жаворонка и что-то еще, что примешивалось к нему… Жаворонок примолк — это был девичий смех.
Сердце у меня остановилось, а потом как прыгнет — едва не задушило. Знаком приказал тишину, но жаворонку не прикажешь — пришлось переждать его веселье… Наконец он опустился на землю, и я снова уловил тот звук, далеко-далеко.
На открытом склоне перед нами из невысокой нежной травы поднимались изящные осинки… Тропа огибала деревья, и на одном из них был привязан пучок голубой шерсти. «Это место свято и запретно», — думаю… По спине поползли мурашки… Но как при рождении нельзя повернуть вспять, так и я не мог.
Впереди из горы выступал как бы контрфорс, образованный громадными глыбами, каждая с сарай величиной; тропинка огибала его. Голоса доносились оттуда, там конечно должна быть стража… Я подал своим людям знак ждать, а сам спустился в сторону по склону, к зарослям дрока, и уже по ним прополз до гребня и глянул вниз.
Широкий скальный выступ с неглубокой впадиной посредине… Это было похоже на бедра сидящей горы, а ее каменные руки покоились с обеих сторон на коленях. Над ними нависали каменные груди и возвышалась ее огромная голова, а вниз от коленей отвесно падал громадный обрыв. За его кромкой не было видно ничего: только безбрежное пространство и далекое море внизу и парили орлы. У самого края обрыва — алтарь из грубо отесанного камня; рядом с ним коренастый каменный столб, а на столбе какая-то штука, похожая на серп молодой луны. У нее была странная поверхность: неровная, но блестящая, как у пористой лавы… Я однажды видел такую, в другом святилище, но та была меньше кулака, а эта — с человека толщиной… Это был громадный грозовой камень; его прихотливые грани влажно блестели в косых лучах солнца, и казалось — он только что сплавлен ударом молнии и еще светится, раскаленный… С алтаря поднимался дым, в воздухе плыл запах душистой смолы… Я понял, что это святилище принадлежит Ей, на кого нельзя смотреть мужчинам; а те, что на траве в расщелине, — охрана.
Теперь они были одеты. Туники с бахромой по краю и скифские штаны, облегающие ногу, были сшиты из мягкой выделанной кожи глубоких и ярких цветов, какие бывают у ягод и драгоценных камней, и блестели пряжками из золота и серебра… Они выглядели как изящные юные принцы, которые собрались после охоты выпить вина и послушать певца. Беседовали, чинили свое снаряжение, просто отдыхали под лучами заходящего солнца… Иные смазывали луки и дротики; одна оперяла стрелы, и возле нее лежали пучки перьев и тростника; другая, обнаженная по пояс, вышивала свою тунику; а девушка рядом с ней, судя по выразительным движениям ее рук, что-то рассказывала… Позади них, ближе к горе, стояло несколько низких каменных домов, крытых тростником, и деревянная конюшня… Там же был и кухонный очаг; в нем горел огонь, и несколько крестьянских девушек в женских одеждах укрепляли над ним вертел… Я обшарил глазами все вокруг, но напрасно: ее не было.
В открытых дверях домов ничто не двигалось, значит, она и не там… Однако я не раздумывал: «Что теперь?» Моя судьба зажала меня мертвой хваткой и завела так далеко не для того, чтоб теперь отпустить.
Я помахал своим людям — мол, будьте готовы подождать еще — и лег за гребнем грудью на грудь горы. И смотрел сквозь кусты, вдыхая воздух ее дома, слушая его шорохи, его ветер… Одна из девушек заиграла на лире и запела… Это была древняя баллада, которую я слышал дома от арфистов береговых людей. Этот язык я знаю хорошо, некоторые из моих племен говорят на нем… Если она тоже его знает, мы сможем говорить…
Наверху на скале стояла девушка-часовой — черный силуэт на фоне белого облака — с двумя дротиками в руке и полукруглым щитом… Она подняла его, приветствуя кого-то позади себя, и я услышал охотничий рог. Я ждал. Каждый голос птицы, каждая травинка вонзались в меня, как бронза… Послышался стук копыт по камню, потом глухой топот по траве… Я молился — не знаю какому богу… Через дальний гребень скатилась вниз стая оленьих гончих, лохматых, белых как творог; они бросились к девушкам, те ласкали их, со смехом отталкивали прочь… Потом все поднялись на ноги, среди скачущих собак, словно челядь в ожидании хозяина…
По расщелине в дальнем гребне верхом съезжали охотники, и она ехала впереди.
Она была слишком далеко, чтобы можно было разглядеть лицо, но я узнал ее и так: по посадке на маленькой горной лошади, по развороту плеч, по наклону ее легкого копья… Светлые волосы выбились на висках из-под маленькой шапочки, их шевелил вечерний ветерок… Поперек ее лошади висел убитый рогач; уздечка и поводья были увешаны серебряными бляхами, они сверкали и звенели в такт шагу коня… На легкой дороге, при виде своей конюшни, он пошел легким галопом, так что она приближалась — словно летящая птица…
Вот уже стало видно ее чистое, раскрасневшееся лицо; девушки побежали навстречу принять добычу, а другие всадницы подъезжали следом и громко рассказывали что-то — наверно об охоте…
Она спрыгнула с коня и погладила его по непокрытой спине, прежде чем его увели… Девушки принялись свежевать и разделывать оленя, отложив в сторону жертвенную ляжку. Они работали проворно, как молодые сильные мужчины, не морщась от окровавленных внутренностей, и это напомнило мне, что передо мной — воины; но я был готов смотреть на них без конца, не заботясь о жизни или смерти.
Они бросили потроха собакам и вымыли руки в ручье, а потом — пока кухарки нанизывали мясо на вертел — понесли ногу к алтарю.
Приносила жертву — она. Я уже знал, что она их вождь.
Густо клубился дым… Она подошла к самому краю обрыва и молилась, воздев руки к небу… А я смотрел на нее — и мощь моих мышц превращалась в воду, и горло сжималось, будто плачу… Она была так молода, но кто-то из богов коснулся ее: было видно, что ни один человек, ходящий под солнцем, — мужчина то или женщина, — не имеет власти над ней; она одинока перед тем бессмертным, кто может потребовать ответа… «Она больше чем царица, — подумал я, — она знает добровольное самопожертвование… В ее глазах видна судьба царя…»
Всё мое прошлое казалось тенью сна; как то темное утробное преддверие жизни, которое ребенок забывает, едва начинает дышать и видеть свет. «Зачем я пришел сюда? Чтобы перебить ее народ и захватить ее — как обычный военный трофей, руками залитыми их кровью?.. Наверно, Пелида, Владычица Голубей, омрачила мой разум, пока я не видел ее! Нет, я отошлю своих людей домой и никогда не стану мстить за из товарища. Если два-три человека останутся со мной из-за любви ко мне — хорошо; нет — не надо… В этих горах копье меня прокормит охотой; а когда-нибудь я ее встречу, когда она будет одна, — и она должна тогда прийти ко мне, раз бог этого хочет. Ведь я горю, — как лес горит от небесного огня, — разве я мог бы так страдать, не будь на то воли бога?!»
Она закончила свою молитву и отвернулась от света низкого солнца, уходившего в море. Одна из охотниц подошла и заговорила с ней; они говорили, как подруги, вроде как раз эту девушку она спасла от Пиленора… Я слышал на Крите, что амазонки бывают связаны любовью; некоторые говорили даже, что они дают обеты и выбирают на всю жизнь… Но это меня не тревожило: ведь у нас общая судьба — если я для нее родился заново, то и с ней случится то же, для меня…
Солнечный свет стал красным как полированная медь, внизу в долине уже сгустились сумерки… Огонь стал ярче, его отблески плясали на скалах; кто-то принес на алтарь трут, пропитанный смолой, и он вспыхнул ярким пламенем…
Зазвучал нежный перебор цитры; пять или шесть девушек подошли с инструментами и сели на землю. У них были маленькие барабаны, флейты и кимвалы; они начали петь и играть — сначала тихонько, нащупывая общий ритм, — остальные стояли вокруг широким кольцом.
Дробь и пение становились громче… Это была музыка для танца: неистовая, бьющаяся мелодия, которая вновь и вновь гнала себя по бесконечному кругу, каждый раз набирая всё больше огня. Она билась у меня в голове; я чувствовал, что начинается что-то священное, что-то запретное… но лежал на скале и смотрел, схваченный своей судьбой.
Одна из девушек вскочила… Сбросила свою тунику и стояла полунагая в красном свете заката и огня. Она была очень молода, нежный изгиб ее недозревших грудей был гладок как шлифованное золото; а лицо — решительно, почти сурово, но вместе с тем спокойно. Она вытянула руки, и ей вложили в них два кинжала, свеженаточенные лезвия мерцали бликами… Подняла руки с оружием к грозовому камню — и начала танцевать.
Сначала она двигалась медленно, перекрещивая руки мягкими округлыми движениями, потом завертелась быстрее, быстрее и вдруг — резко выбросила руки вперед, повернула клинки на себя — и вонзила их острия себе в грудь.
Я едва не закричал — а лицо девушки почти не изменилось. Чуть нахмурилась, когда металл входил ей в тело, но тотчас стала такой же сурово-спокойной. Выдернула кинжалы… Я ждал потока крови, но тело ее осталось чистым и гладким. В ритме барабанов она взмахивала руками снова и снова и разила себя в торс, в шею, в плечи… Я содрогался от ужаса и грыз себе пальцы, — а ее кожа была чиста, как слоновая кость, и барабаны гремели, и песня звучала все звонче…
Еще одна разделась и впорхнула в круг, рядом с той, подбрасывая охотничье копье. Сделала несколько легких шагов вперед и ударилась о копье грудью над сердцем, потом еще и еще… Но когда она отклонялась назад, ее кожа стягивалась без крови, белая, чистая.
«Тезей, сын Эгея, — думал я, — что ты наделал! Это — таинство, смотреть на него — смерть для мужчин. Беги, скройся в лесах, принеси жертву Аполлону, освобождающему людей от проклятья! Что тебя держит? Чего ты ждешь?» Но уйти я не мог: здесь была вся моя жизнь.
Солнце зашло; облака стали похожи на раскаленные угли, плывущие по прохладной, чистой зелени неба… Танцевали еще две девушки, — одна с охотничьими ножами, другая с мечом… Я посмотрел на остальных, — вокруг них, — она стояла спокойно, не двигаясь, хоть все отбивали ладонями такт. Глаза ее были неподвижны, и мне почудилась в них тревога. Она тоже будет танцевать?.. Я дрожал, и сам не знал от чего — от ужаса или от страсти.
Мольпадия уже танцевала, это она была с мечом. Вертела его вокруг себя, вонзала себе в горло… Но вот она вытянула руку, закричала и показала вверх: в блекнущей глубине неба показался призрачный серп молодой луны. Звонко ударили кимвалы, и песня взорвалась ликующим криком; музыка закрутилась словно огненное колесо, сверкали клинки, — и зрительницы одна за другой включались в танец, призывая своего вождя. Она подняла к полумесяцу глаза, широкие и мечтательные в тот миг, потом сбросила свою шапочку, встряхнула распущенными волосами, словно плотным покрывалом, тканным из лунного света… Песня стала пронзительной, как крики орлов…
И тут в нее вмешался звук, который вырвал меня из этого сна, как поток ледяной воды: это был лай сторожевой собаки — «Воры!»
С тех пор как собак накормили, я о них не вспоминал. Они были привязаны или заперты, как это делается и у нас когда начинаются танцы… Одна, наверно, вырвалась и наткнулась на наши следы; а когда зашумела — кто-то выпустил всю стаю…
В сумерках на меня накатывалась белая лавина. Я вскочил, отбиваясь от них копьем и щитом; и тут, — когда увидел, что вокруг меня бьются все мои люди, — тут понял: им надоело ждать в неведении, они догадались что я забыл о них, им тоже хотелось увидеть… Но собака их учуяла.
Я проклинал и людей и собак. Нас не изорвали в клочья, мы отбились от стаи и ранили нескольких псов, так что теперь все они лаяли на нас издали, прыгая вокруг туда-сюда, — но сквозь этот шум я слышал, как нестройно оборвалась музыка, а потом протрубил боевой рог. Этот звук привел меня в чувство.
— Берегитесь! — закричал я своим. — Это Лунные Девы Артемиды! Я видел святилище… Кто может спрятаться или бежать — не смейте драться; насилие над ними — смертный грех! Царица…
Договорить я не успел. Они мчались на нас с гребня, едва касаясь земли, стремительно, как падает сокол; обнаженные по пояс, с тем же оружием, с каким танцевали, с глазами, застывшими в священном экстазе, — казалось, они все еще танцуют.
Я что-то крикнул им, — не знаю что, — как кричишь морю, когда оно грохочет о скалы… Но девушка с кинжалом уже кинулась на меня. Я хотел оттолкнуть ее щитом, она поднырнула под него, словно дикая кошка, ее клинки клыками нацелились мне в грудь… Любовь к жизни, которая родится вместе с нами, сработала тут за меня сама. Копье вскинулось, ударило ее в грудь, и она умерла с пробитым сердцем, — но из смертельной раны кровь почти не текла, а лицо застыло в улыбке.
Схватка рассеялась по всему склону, теряясь в сумерках меж скал; собаки дрались тоже… Это было как кошмарный сон, от которого не можешь пробудиться. Потом послышался стук копыт — и показалась она.
Это были остальные амазонки, поднятые тревогой. Они неслись к нам галопом или бежали, держась за коней всадниц… На плечах у них были полумесяцы-щиты, а в руках боевые копья.
На западе в потускневшем небе догорало последнее облако; его красноватый отсвет окрашивал гору, так что ее красная одежда смотрелась темно-пурпурной… И она мчалась сквозь это красное сияние, в бледно-розовом шлеме распущенных волос, с открытой шеей, как приготовилась к танцу… В руках у нее был серповидный священный топор Лунных Дев, она крутила над головой тонкое топорище, — на нем сверкала серебряная насечка, — а ее чистый, холодный, юный голос пел боевой клич.
Я подумал было: «Если это смерть — ее послал бог…» Но даже в тот момент не мог забыть, что моя судьба — это судьба моего народа, судьба его богов. И решил: «Ну нет! Я буду жить. Но она будет моей. Мне это нужно больше жизни, и я это сделаю».
И стоило лишь вручить себя судьбе — душа моя окрепла, а мысли стали прозрачным потоком, полным быстро-стремительных рыб. Я шагнул навстречу и на языке береговых людей крикнул клич вестника. Он священен во всем известном мире, и стоило попытаться даже здесь, на краю Земли.
Она осадила коня. Если б вы видели ее откинутую голову на фоне неба, как тогда!.. Движением щита остановила отряд, шедший за ней… Стало слышно яростное рычание собаки, оборванное ударом копья, предсмертный хрип мужчины… Потом на горе всё стихло.
Я пошел ей навстречу. Она была сильна и изящна, как творение дикой природы — пантера, или сокол, или косуля… На убитую танцовщицу посмотрела печально, но гордо; ей приходилось видеть такое и раньше. Ни вздоха, ни жалобы — да, она не для труса!..