— Она слишком молода, — говорю, — чтоб наложить на себя руки.
Мать сжала руками голову, как при страшной боли.
— Она умрет, вот и всё. Она из берегового народа; когда они видят свою смерть — они умирают. Такова ее судьба.
Я взял ее за руку. Рука стала теплее, и лицо слегка порозовело, потому я не побоялся спросить:
Она сдвинула брови и прикрыла ладонями закрытые глаза, потом опустила руки на колени, но сидела прямо и неподвижно. Дыхание ее стало глубоким и тяжелым, а закрытые глаза казались мертвыми, как мрамор… Я ждал.
Наконец она тяжело вздохнула — так больные вздыхают иногда или раненые, истекающие кровью… Глаза ее открылись и узнали меня, но она покачала головой, как будто не могла удержать ее веса, и сказала только:
— Оставь меня и иди домой. Мне надо поспать.
Я не знал, приходило ли к ней Видение и запомнила ли она его. Она легла — тут же где сидела, на сухие листья, как воин после долгого трудного боя или измученный раб… Я задержался возле нее, — мне не хотелось оставлять ее одну в чаще, — но старуха подошла, укрыла ее плащом, потом повернулась и молча уставилась на меня. Я ушел.
По дороге назад, через лес, я все оглядывался по сторонам: надеялся увидеть ту девушку. Но больше я ее не видел. Никогда.
5
Минуло пять лет…
Всё это время я работал, чтобы сплотить Аттику общим законом. Никогда прежде мне не было так трудно: на войне тебе помогает ярость битвы и надежда на славу; на арене — надежды и клики зрителей и жизнь команды… А эту работу надо было делать одному, медленно и кропотливо. Так вытесывают статую из глыбы мрамора с изъяном: изворачивайся как хочешь, но бог должен выйти богом!..
Я приходил к ним в племена и кланы — ел с их вождями, охотился с их знатью, сидел на собраниях… Иногда, чтобы услышать голос простого люда, я шел один — как заблудившийся путник — и просил крова в хижине рыбака или на бедном хуторе в горах… Делил с ними козий сыр и черствый хлеб, и молол пустую мякину их мелочных каждодневных забот — будь то скряга-хозяин или заболевшая корова… Всегда — пока не стал знаменит и не сотворил свое маленькое чудо — я интересовался алтарем их родового бога или богини и приносил жертвы; это трогало моих хозяев и шло на пользу моему делу.
Эти бедняги, запертые горами и соседями в своих долинах, не знали даже имени богов, не знали, что их чтут повсюду, — не только у них, — называли их разными чужеземными именами, принесенными с древней родины предков… Часто оказывалось даже, что они считают своего Зевса — только своим; причем Зевс соседней долины был его врагом.
Главная беда была здесь в том, что это превращало местного вождя в царя. Конечно же он был верховным жрецом их Бога — или мужем Богини — как мог он присягать на верность слуге чужого бога?!
С трудным вопросом не придумаешь ничего лучше, как пойти с ним к Аполлону. И в ту же ночь он послал мне наставление. Мне снилось, что я играю на лире, которую почти забросил в последнее время, и пою что-то чудесное. Пробудившись, я не смог вспомнить ту песню, но что значит этот сон — понял.
Сначала я попробовал сам. Одетый, как певец бедняков, который поет за ужин и ночлег, я приходил вечером на хутор в долине и выдавал им балладу об Афродите Пелейской. Они там чтили ее под другим именем, но конечно же узнавали в балладе Пенорожденную, с ее голубями и волшебным поясом… А я пел дальше — про то, как Царь построил ей храм в Афинах в благодарность за помощь на Крите, — и уходил, не открывая кто я такой. Похвалы моей музыке были искренни, в них не могло быть лести, — пока они не знали, — и это нравилось мне. Мне давали вина и лучший кусок мяса… И больше того — девушка, с которой я переглядывался пока пел, проскальзывала ко мне ночью, когда дом утихал… Было ясно, что Аполлон благословил мой план.
Тогда я собрал афинских певцов. Их нынешняя работа заставляла их опускаться ниже их положения, но если я это мог — могли и они. А платил я им хорошо; кроме того, они предвидели, насколько возвысятся в Афинах, когда там появятся главные святилища всех богов, и согласились со мной, что нет дела более угодного Бессмертным. И сделали его — отменно.
Что до меня, мне предстояло, уже в моем собственном качестве, объехать всех вождей. Это было утомительно: надо было помнить все подвиги всех их предков, аж до того бога, от которого они вели свою родословную, и замечать в залах фамильные вещи и восхищаться, и терпеливо выслушивать бесконечные и бездарные баллады, которые бренчали их прихлебатели… И — ни взгляда на женщин! Я успел так прославиться любовью к ним, что там, где другой мог увести коня, — как гласит пословица, — мне нельзя было и глянуть на уздечку, чтобы семья не ударилась в панику. Такая жизнь хоть кого доведет до ручки… Я часто мечтал о ком-нибудь, с кем мог бы поделиться своими заботами, но все вокруг погрязли в мелочах, — меня бы посчитали фантазером, — приходилось всё самому.
И вот однажды летом я ехал по Марафонской равнине к своему пастбищу. Это были царские земли. Отец не приводил их в порядок, — они были слишком открыты с моря, и он не хотел снабжать пиратов, — но при мне их расчистили и восстановили каменные стены загонов. Здесь я растил бычка, принесенного телкой старой Гекалины от критского зверя; теперь ему было три года, и он не посрамил своего родителя: уже росли его прошлогодние телята, а еще два десятка коров были стельными… За его темно-красную морду я дал ему имя Ойнопс.
Я ехал сквозь оливковые рощи, когда увидел над деревьями дымы сигнальных костров и услышал звуки рога. Мой колесничий осадил коней, остановились и всадники за нами.
— Пираты, господин мой! — сказал он.
Я понюхал воздух — пахло дымом. Критские капитаны, приходившие на материк за данью, говорили когда-то, что мы платим Криту за подавление пиратов. У них, пожалуй, были основания так говорить: с тех пор как Крит пал — это старое безобразие вновь набирало силу.
Мой колесничий глядел на меня с укоризной: мол, почему ты ездишь с такой слабой охраной; я ж тебе говорил, что твой отец взял бы с собой всю стражу, если бы ехал так далеко.
— Вперед, живей, — приказал я. — Посмотрим, в чем там дело.
Мы поскакали, и вскоре встретили подростка бегущего нам навстречу — сына местного мелкого вождя. Он прижал костяшки пальцев к соломенным волосам, облепившим потный лоб, — мальчишке было лет тринадцать, — и проговорил, задыхаясь:
— Государь, господин мой царь, мы тебя видели с башни… Отец велел сказать — торопись… то есть соблаговоли оказать честь нашему дому, государь, — пираты сходят на берег!
Я протянул руку вниз и поднял его на колесницу.
— Какие паруса у них? Какая эмблема?
Об этом всегда спрашиваешь. Некоторые морские бродяги — это просто банда головорезов, которым достаточно сжечь ближайший к морю крестьянский хутор, забрать с него зимние запасы и продать в рабство хозяев. Но бывают и люди с происхождением, — младшие сыновья, или воины, решившие поправить свои дела, — они могут пренебречь обычной добычей и превратить свой набег в настоящую войну… Так что мы могли бы оказаться и свидетелями подвигов в тот день.
Мальчишки в этом возрасте знают все:
— Три корабля, господин мой, с крылатым конем, красные. Это Пириф-Лапиф.
— Вот как? Этот парень, значит, знаменит?
— Да, государь, он наследник царя Фессалии… Говорят, что он великий разбойник там, на севере; обычно он ходит в конные набеги, но иногда выходит в море. Его зовут Бродяга-Пириф. Мой отец говорит, что он дерется из любви к искусству, — он не стал бы ждать, пока ему нечего будет есть.
— Ну что ж, он может получить это удовольствие, — говорю. — Мы должны попасть к твоему отцу раньше, чем он.
Я ссадил колесничего — он был грузный малый — и тронул коней. Помчались… Мальчик сказал:
— Он пришел за твоим скотом, государь. Он поспорил, что угонит его.
Я спросил, откуда он это знает, — он сослался на парнишку-рыбака с Эвбеи, где корабли запасались водой. Когда я гляжу на глупость мужчин, то часто удивляюсь: куда деваются такие вот мальчишки?..
— Смотри, до чего наглый пес, — сказал я, — считает свою добычу заранее!
Мальчишка изо всех сил держался за поручни, и зубы его клацали, — дорога была неровной, — но тут он поглядел прямо на меня:
— Он хочет испытать тебя ради своей славы, государь, потому что ты — лучший воин на свете.
Если бы это сказал какой-нибудь лизоблюд в Афинах, оно бы ничего не значило; но здесь — здесь это было хорошо. Так же как когда на хуторе в долине кричали: «Спой еще!» Но я ответил: «Похоже, это еще придется доказать».
Мы приближались к деревне. Сигнальный дым становился всё выше, а звуки рога всё громче; люди вдобавок били в тазы, в котлы — во всё металлическое, что только могли найти, — как это бывает, когда начинается тревога, чтобы успокоить свои чувства. В усадьбе вождя вершина башни была забита женщинами, тянувшими шеи, чтобы увидеть что происходит вдали… Слышались крики и мычание скота…
Вождь встретил меня у ворот. Он издали увидел, что со мной мало людей, и боялся теперь, что я заберу тех, что есть у него, — уложу их в схватке, — и оставлю его голым. Я никого не стал брать, но послал конника в разведку. Он вернулся, едва добравшись до пастбища; там было двое раненых, остальные пастухи разбежались… Ворота загона были разбиты, солнечное стадо исчезло, банда пиратов повернула назад к своим кораблям. Мальчишка был прав.
— Времени в обрез, — сказал я. — У вас есть пара свежих лошадей?
Он дал мне двух, единственно годных для колесницы какие у него были. Я видел, что мои всадники далеко за мной не угонятся; крупные фессалийские кони были в то время редки в южных землях, а их маленькие лошадки не могли нести человека подолгу, — но нельзя же было сидеть сложа руки!
Когда мы двинулись вниз по оливковому склону к равнине, я увидел, что сын вождя мчится следом по дороге и машет рукой.
— Государь! Госуда-арь!.. Я видел их, я на сосну лазал… Возьми меня, господин мой, — я покажу, где они!
— Это уже война, — говорю. — Отец тебя отпустил?
Он сглотнул — и твердо ответил: «Да, государь!» В его годы я бы ответил так же. Увидев, что я молчу, он добавил: «Кто-то же должен держать твоих коней, пока ты сражаешься!»
Я рассмеялся и втащил его наверх. Лучше научиться войне слишком рано и от друзей, чем слишком поздно — от врагов.
Поскакал дальше. Всадники начали отставать — махнул им, чтоб возвращались, пока их лошадки не выбились из сил… Вскоре с открытого места на склоне стала видна равнина, мальчик показал рукой.
Возле самого берега изогнутой бухты стояли три длинных пентеконтера со змеиными головами на форштевнях. На каменных якорях стояли, у пиратов это обычно: они просто обрезают их, если надо уходить в спешке. Они оставили сильный экипаж на борту. У пиратов не бывает гребцов, которые не могут быть и копейщиками, а там была примерно половина их: человек восемьдесят. Судя по такой осторожности — остальные затеяли глубокий рейд; обычно-то они не уходят за пределы видимости кораблей.
Послышалось мычание, и со следующего поворота я увидел грабителей. Они гнали стадо как люди, знакомые с этим делом. Но вот произошла какая-то заминка: собрались в кучу, заметались туда-сюда, потом один вылетел и ударился оземь… Это был бык, достойный своих предков. Но силы были неравны, вскоре на него набросили новые путы и погнали копьями дальше. Пересчитав рога, я увидел, что они взяли только критское стадо, притом — его сливки… Они далеко могли уйти, прежде чем пеший смог бы их догнать. Я прикрыл глаза от солнца… Там был человек, — в стороне от остальных, — махавший рукой, отдававший приказы; его шлем полыхал на солнце серебром. «Это Пириф, — подумал я. — Человек, который собирается обойти все эллинские земли, хвастаясь, как он утер нос Тезею!..»
— Здесь ты можешь сойти, — сказал мальчишке. — Я иду на него.
— О нет, господин мой!
— Почему? — удивился я. — Человек должен драться, если его вызывают. Пожалуй, этот малый не рассчитывает, что я появлюсь один; но если он воин и дорожит своей честью — он встретит меня сам, а не натравит свою банду. Если он подонок — мне не повезло; но двум смертям не бывать…
— Да, конечно! Но только не надо меня ссаживать.
— Не тяни время, — говорю. — Ты меня слышал? Слазь!
— Но я теперь твой человек, — он ухватился опять за поручни и покраснел, будто вот-вот заплачет. — Ты взял меня смотреть за лошадьми… Если я не пойду в бой с тобой вместе, то буду обесчещен!
— Ну что ж, тут ты прав, — говорю. — Хотя, если и дальше так, ты до старости не доживешь. Ладно, чему быть того не миновать… Держись крепче!
Мы с грохотом выкатились со склона на равнину — и понеслись.
Легкая колесница моталась из стороны в сторону и подлетала на соленых кочках, ярко сияло солнце… Марафон всегда приносил мне ощущение удачи. Стучали копыта, гремело мое оружие… Щит парусил под ветром — я снял его и отдал мальчику, держать. Он ухватил его, цепляясь за поручни одной рукой, и открытым ртом пил летящий навстречу ветер.
Пираты повернулись поглядеть на шум. Это были здоровенные волосатые мужики, кривоногие, как все лапифы, которых прямо с материнской спины пересаживают на лошадь… Теперь они с криками размахивали руками, показывая на моих коней. Я вспомнил их славу конокрадов и подумал, что будет обидно, если они меня угрохают из-за лошадей. Их крики наполовину застревали в волосах: в море они не бреют, как эллины, верхнюю губу и щеки, а обрастают как медведи, и спереди и сзади… У некоторых были бороды до пупа.
Стадо начало кружить. Лапифы перекликались на своем ублюдочном языке — древнеэллинский пополам с пиратским жаргоном, — но при всем этом шуме их вожак еще не видел меня: нас разделяло стадо. Весело будет, если один из этих обормотов наколет меня на дротик, прежде чем я до него доберусь!.. Вспомнив, что бык знает свое имя, я закричал: «Ойнопс!..» Он встал, как вкопанный, а с ним и всё стадо.
Выбежал предводитель в блестящем шлеме… Очень вовремя: один из пиратов имел лук — и уже приладил стрелу к тетиве… Главарь сшиб его с ног и поманил своего оруженосца, который держал его щит и копье.
Ему было лет двадцать пять, он был повыше остальных и причесан как эллин: щегольская короткая черная бородка и чисто выбритое лицо. Темные брови загибались у висков кверху, как крылья ястреба, а глаза были светло-зеленые, почти желтые, — дикие, яркие, и настороженные как у леопарда. Только звери не смеются. Он взял копье на руку и закричал на хорошем греческом — только с растяжкой, как говорят в горах:
— Эй, осади!.. Ты кто такой?
Одет он был богато, но старомодно: громадные бронзовые бляхи с чеканкой, серебряный полированный шлем, на плечах львиная шкура с зубами и когтями… Вокруг его правой руки извивалась длинная синяя змея, какие накалывают себе фракийцы. Но лапифские князья часто роднились с эллинскими домами, они знают правильные имена богов и знаменитые баллады и законы войны…
Я крикнул:
— Я Тезей! Тот человек, кого ты хотел видеть!..
Он улыбнулся, и кончики его бровей поднялись еще выше.
— Рад тебя видеть, царь Тезей! Тебе не одиноко так далеко от дома?
— С какой стати, — говорю, — раз здесь такая отличная компания? Я пришел за своим стадом. Можете оставить его прямо здесь; поскольку вы чужеземцы — я не стану вас штрафовать.
Пираты взревели и бросились ко мне; но он рявкнул на них, и они осадили, как послушные псы.
— Твой бык, похоже, знает тебя. Вы что, друг без друга не можете?
Он добавил такую шутку, от которой моего парнишку аж повело. По тому, как хохотали его люди, было видно — они души в нем не чают.
— Слушай, Пириф, ты кто? Повелитель людей или похититель коров? Я пришел посмотреть, — сказал я и потянулся за своим щитом.
— Считай меня похитителем коров. Таким, что знает толк и умеет выбрать.
Его яркие большие глаза были дерзки, но ленивы и беззлобны. Как у кошки, пока она не прыгнет.
— Прекрасно, — говорю. — Это мне и говорили про тебя. Ну что ж, придется нам с тобой выяснить — стоит ли выбирать моих.
Я отдал вожжи мальчику, и тот ухватился за них, будто в них была вся его жизнь. А я с оружием спрыгнул с колесницы.
Мы стояли лицом к лицу… И тут я почувствовал, что никогда прежде не видел человека, которого мне так не хотелось бы убивать.
Он тоже не рвался в драку, а стоял, опершись на копье.
— Ты, как видно, любишь неприятности, — говорит. — Что ж, раз ты пришел ко мне — я не могу отказать. Я сделаю собачью радость из тебя, как из любого, кто хорошо попросит. А как будут стонать бабы над твоим телом!.. Я слышал, они тебя любили…
— Не беспокойся, — говорю. — Ни одна зато не будет стонать под твоим. Когда мы с тобой поладим, ты будешь ублажать не женщин, а ворон.
— Ворон? — он снова поднял брови. — Так ты сам не собираешься меня сожрать? Ты, значит, не таков, как я слыхал!
— Тебе бы стоило почаще вылезать из пещеры, чтоб узнать обычаи людей, живущих в домах…
Он рассмеялся, стоя с опущенным щитом, так что правая сторона его тела была открыта; он знал, что я не нападу на него врасплох… Но ни к чему было тянуть, ни к чему жалеть, что мы не встретились как-нибудь по-другому.
— Послушай, Пириф, — сказал я. — Этот мальчик принес мне твой вызов. Он священный вестник, так что если я паду — не искушай судьбу. А теперь давай не будем лаяться, словно бабы у колодца над разбитым кувшином. К бою — и испытаем нашу бронзу!..
Я закрылся щитом. Он постоял, глядя на меня своими зелеными кошачьими глазами… И вдруг — выдернул руку из перевязи своего высокого щита, так что тот со звоном упал наземь, и отбросил в сторону копье.
— Нет, клянусь Аполлоном! Люди мы или бешеные собаки?!.. Если я тебя убью, то тебя ведь не станет, и я уже никогда не смогу тебя узнать… Громы Зевса! Ты пришел ко мне один, с мальчишкой-оруженосцем, веря в мою честь. Это я — твой враг!.. Каков же ты с друзьями?
При этих словах мне почудилось, что бог, следивший сверху, спустился на землю и встал между нами. Камень свалился с сердца — и копье выпало из руки… Нога сама сделала шаг вперед, и я протянул руку. Его — с синей змеей вокруг кисти — потянулась навстречу; и казалось, я всю жизнь знал это пожатие.
— Попробуй, — говорю. — Увидишь.
Лапифы ворчали сквозь свои заросли.
— Слушай, — сказал он. — Давай всё уладим. Я заплачу твой штраф за кражу скота. Поход был удачным, трюмы у меня полны, так что расчет с долгами меня не разорит. Ты царь — ты судишь… Если бы тебе нельзя было верить — ты ни за что не поверил бы мне.
Я рассмеялся:
— По-моему, старина Ойнопс уже свел свои счеты. А меня угостишь когда-нибудь — и будем квиты.
— Идет, я тебя приглашу к себе на свадьбу!
Мы обменялись кинжалами в залог дружбы. На моем была золотая чеканка — царь на колеснице охотится на львов… Его был лапифской работы и очень хороший, — глядя на лапифов, не подумаешь, — рукоять усыпана золотыми зернами, а по клинку бегут серебряные кони.
Когда мы обнялись, скрепляя зарок дружбы, я вспомнил про мальчика, пришедшего со мной смотреть на поединок. Он не казался разочарованным. И даже лапифы, — когда до их тупых голов дошло что к чему, — они тоже разразились радостными кликами и зазвенели щитами.
Я чувствовал — как это бывает иногда, — что встретил демона своей судьбы. Я не знал, что принесет он — добро или зло, — но сам по себе он был хорош. Так лев хорош своей красотой и доблестью, хоть он и пожирает твое стадо; он рычит на копья над оградой, и факелы высекают искры из его золотых глаз, — и ты любишь его, хочешь того или нет.
6
Мы принесли жертвы и славно попировали вместе; для меня было само собой, что он останется погостить в Афинах.
— С радостью, — сказал он, — но только после охоты в Калидоне. Похоже, что я пришел на юг раньше новостей, а у них там объявился один из тех гигантских вепрей, что насылает Бендида.
Это Владычицу Луны так зовут у них в горах; в нем было не меньше лапифского, чем эллинского.
— Как? — Я удивился. — Я же убил ту свинью в Мегаре; я думал, больше таких нет.
— Если вслушаться в легенды кентавров, то раньше они встречались в изобилии…
Его греческий был местами неуклюже-ходульным: слышна была работа его наставника, ведь у них даже при дворе говорили на нем редко. В остальном его язык был прибрежным пиратским жаргоном, и если у него он звучал лучше, чем у его людей, то только потому, что он сам был умнее их.
— … они говорят, их предки уничтожали их отравленными стрелами. Они, понимаешь, не охотятся благородно, они слишком дики…
Я подумал о его банде лапифов и подивился, что это за люди такие, которые даже этим кажутся дикими.
— Они едят мясо сырым, — сказал он, — и если спускаются со своих гор, то только для какой-нибудь пакости. Если бы свиньи перебили их предков, я бы не огорчился. Или если б их отцы устряпали свиней — тоже было б нехудо… Кентавры и сами-то достаточное проклятие, но вот и свиньи тоже появляются иногда.
Я, было, обиделся на него за отказ быть моим гостем, но у него всегда находилось что сказать, так что рассердиться на него было невозможно.
— В Калидоне, — сказал он, — они пожертвовали нескольких девственниц Артемиде. — На этот раз он вспомнил ее эллинское имя. — Трех они сожгли, а трех отправили на корабле на север, в то ее святилище, где девушки приносят в жертву мужчин. Но она послала им знамение, что ей надо вепря. Чем они ей не угодили — не знаю; но она такая богиня, что с ней надо считаться, ее даже кентавры остерегаются… Потому царь объявил охоту и дом открытый для воинов. Этого — прости меня, Тезей, — я пропустить не могу. Дружба дорога, но честь — дороже…
Я почти видел наставника, вдалбливающего в него древние баллады. И тут он добавил:
— Слушай, — говорит, — нам вовсе незачем разбивать компанию, мы поедем вместе!
Я открыл было рот сказать: «У меня много дел…» Но ведь я уже годы пахал как вол — без отдыха, — хорошо было бы прогуляться на запад с Пирифом и его лапифами!.. Это меня искушало, словно нежный взгляд чужой жены.
Он засмеялся:
— Ты сможешь размять ноги на корабле, я ведь оставлял место для твоего стада.
Я был еще молод. Недалеко за спиной был Истмийский поход, когда на заре не знал, что принесет день; был Крит и все его прелести… Мне было знамение от Посейдона: я родился, чтобы быть царем. Пока я шел к этому, всё во мне было подчинено одной цели; теперь эта цель была достигнута, и у царя было много работы… Но был еще и другой Тезей, томящийся в бездействии, — и Пириф понял это сразу. И я сказал:
— А почему бы и нет?
Так я забросил свои дела и подался в Калидон. Я видел, как катили корабли через мирный Истм, видел синь Коринфского залива меж гор и Калидон в его устье… И это была славная охота: великие подвиги, отличная компания, роскошный пир… Кончилось всё это скверно: с той охоты пошла кровавая вражда в их царской семье, и как часто бывает — погиб лучший… Но тогда все неприятности были еще впереди — и был великий победный пир в честь юного Мелеагра и длинноногой охотницы, с которой он поделил приз. Но лица вокруг стола уже потускнели в моей памяти, и оглядываясь назад, я повсюду вижу Пирифа.
Я был любовником многих женщин, но мужчины — никогда. Так же и он, и наша дружба этого не изменила… Но брал ли я копье или лиру, поднимался ли на колесницу, подзывал ли собаку или ловил женский взгляд — я всегда видел перед собой его глаза. В нашей дружбе была примесь соперничества, и даже в нашем доверии — какой-то страх, что ли… С первого дня, как я его встретил, я доверил бы ему любимую женщину или свою спину в битве, — то же и он… Но я сам сомневался в тех своих качествах, за которые он любил меня всего больше; а он умел вызвать их — как птицу из лесу высвистывал.
Возвращаясь из Калидона, я свернул с пути к дому. На север, в Фессалию, погостить у его отца. Мы двигались быстро, напрямик, с теми людьми, что он смог забрать с кораблей, не ослабляя команды. Он говорил, это для скорости; но как я видел — из любви к опасностям. Мы их навидались вдоволь: и волков, и разбойников, и леопардов, и морозов в горах… Однажды, когда тропа завела нас на отвесную стену узкого ущелья, мы попали в ураган. Ущелье пело, как огромная каменная флейта, руки бога ветров тянули и рвали наши щиты — и нас бы сдуло, если б мы не уложили их на тропу и не наполнили доверху камнями. Один лапиф улетел-таки.
Наконец мы увидели сверху долины Фессалии, где плодородные земли лежат отдельными клочками меж длинных хребтов, одетых лесом… Лапифы разбили лагерь у источника и молились богу его реки; потом умылись и причесались, побрили верхнюю губу, поправили бороды… Оказалось, что они приятные и вполне достойные люди, и на три четверти эллины. Когда они зажгли сигнальный дым — дворцовая стража вышла нас встречать. Тогда я впервые увидел подлинное богатство лапифов; оно не растет из земли, а бегает по ней, с громом, милым Посейдону. Фессалия — родина больших коней, тех что могут нести человека.
Они лоснились, как свежеочищенный каштан; гривы их были длинны, словно волосы девушек; и так они были быстры и сильны — я почти поверил Пирифу, когда он сказал, что во время их случки черный северный ветер Фракии слетает по ущельям, крыть кобыл.
Мы поехали на них вниз, к долине реки. Поток там кажется коричневым в тени тополей и серебристых берез, а застывшие горы едва проглядывают издали сквозь нежную листву… Склоны этих гор густо покрывают темные леса. Эти леса Пириф называл кентавровыми.
Лапифы — великие корабелы как раз потому, что у них так много леса. Дома они тоже строят из дерева, с резными наличниками, выкрашенными в красный цвет.
Дворец Лариссы стоит на холме у реки, посреди самой большой равнины. Там, у ворот, и встретил нас отец Пирифа. Меня он приветствовал с величайшей учтивостью, но с сыном был холоден и резок. Каждый раз, как Пириф уходил в свои набеги, старик считал его погибшим; и хотя теперь страхи были позади — воспоминание о них грызло его. А наверху, в покоях Пирифа, я увидел свежую постель и роскошные драпировки — всё содержалось в порядке, пока его не было.
Пока я был там, Пириф показывал мне лапифское искусство верховой езды: на полном скаку попадал копьем в цель, подхватывал кольцо с земли, скакал, стоя на седле, и стрелял из лука… Он мог ехать сразу на двух лошадях, стоя одной ногой на каждой… Его люди клялись, что Зевс принял обличье жеребца, чтобы породить его.
Он уже ездил на больших конях в том возрасте, когда я еще тянулся на цыпочках, чтобы дать им соль с ладошки, — я так и не приобрел его стиля, но ко времени своего отъезда уже мог более или менее тягаться с ним. Не так уж и трудно стоять на лошади, — после быков, — а я скорее сломал бы себе шею, чем дал бы ему меня превзойти.
Однажды его отец отвел меня в сторону поговорить о государственных делах. Мы говорили о наших законах и установлениях, и обо всяких таких вещах, — и вдруг он спросил, не могу ли я повлиять на Пирифа, чтобы тот заинтересовался этим: «Ведь он уже не мальчик, но ведет себя так, будто я буду жить вечно…»
Он всегда двигался медленно, тело его было дряблым, а кожа слишком желтой для мужчины, не достигшего шестидесяти… Позже я сказал Пирифу:
— Твой отец болен, и знает об этом.
Он сдвинул брови.
— Я тоже. Я заметил, как он изменился в мое отсутствие. Нынче утром я снова толковал с врачом. Он все говорит, говорит… — так громко звенят только пустые кувшины. Ничего не поделаешь, придется мне его везти в горы.
Я спросил, что у них там — целебное святилище Аполлона? Он немного смутился, потом сказал:
— Нет, там есть один старый конский лекарь, к которому мы обращаемся, если все остальные не могут помочь. Поезжай тоже, если хочешь, ты ведь хотел увидеть кентавра.
Наверно, я выглядел очень удивленным после этих слов. Он принялся строгать тростинку (мы загорали у реки после купания) и, не глядя на меня, продолжал:
— Нет, на самом деле они владеют магией, надо только найти такого, кто знает.
— В наших краях, — сказал я, — это женское дело.
— Но не среди лошадников. Вы, южане, переняли это у береговых людей, которых покорили. Мы же сохраняем обычаи наших бродячих предков. Думаешь, мой отец не знает, почему я ухожу странствовать? Это у нас в крови, у всех, у него тоже… Если бы не его болезнь — он бы не переживал так. Да, у нас, у лошадников, женщины считаются имуществом, вроде скота… Чем же еще они могут быть, когда народ кочует, — если ты только не хочешь, чтобы и они взялись за оружие? Как эти дикие кошки — амазонки. Я открыл было рот… — но уже достаточно рассказывал я о Бычьем Дворе, так что не хотел повторяться.
— А кентавры — это тоже лошадники, на свой манер, — продолжал он. — Я всю жизнь охочусь в этих горах и лишь однажды увидел спину их женщины; при первом же твоем запахе они скрываются в пещерах. Даже когда я был в школе там, наверху…
— Что?!
Он резко умолк, будто прикусил себе язык, поколебался немного, потом заговорил снова.
— О! Так у нас здесь принято. Перед обрядом посвящения в мужчины. В царских семьях. Другие царские дома тоже чтут эту традицию: во Фтии и в Иолке… Это наше посвящение Посейдону Коней. Он сотворил кентавров; говорят, он сделал их раньше, чем Зевс создал настоящих людей. А иные говорят, что их посадили на коня землерожденные Титаны… Мы, лапифы, хозяева лошадей, а они — они сами лошадиного рода, они живут с ними совсем дико… А бесстыжи с кобылами — не выговоришь!.. Но они, кентавры, полны лошадиной магии, а это стоит больше женских злаковых заклинаний, любых. По крайней мере здесь, в Фессалии.
— Ну а как ты там жил?
— На открытых горах и в пещерах… Юноша должен закалиться, прежде чем назовет себя мужчиной. Когда принимаешь яд со стрел, то лежишь в священной пещере — эту ночь никто не забывает, Зевс свидетель! Видения…
Он прикрыл рот рукой, показывая, что говорить об этом запрещено.
— Яд со стрел? — переспросил я.