В конце первой недели я убил собак. Поначалу они сами добывали себе пропитание и перестали заглядывать нам в глаза, когда подходило время кормления. Но теперь, когда на рынке начали торговать крысами по драхме за штуку, у них вылезли наружу ребра; и отец сказал, что если ждать дальше, то на них вообще не останется мяса. Когда я начал точить охотничий нож, две из них подошли ко мне, виляя хвостами, - думали, что мы собираемся поохотиться на зайца. Я намеревался начать с самого маленького песика, которого любил больше других, - чтобы он, будучи первым, не чуял страха. Но он забился в темный угол и начал скулить, глядя оттуда на меня. Впрочем, и на самой большой собаке мало нашлось мяса на засолку. Остальные же, когда я их ободрал, годились только на жаркое, но все же мы кормились ими три дня.
Еще до этого мы продали Кидиллу. Отец купил ее для моей матери, когда они поженились; мы думали освободить ее, когда не сможем больше кормить, но теперь это означало обречь девушку на голодную смерть. Ее купил печник, за четверть того, что она стоила, когда мы покупали ее совсем зеленой и необученной. Она плакала - и не только из-за себя, но и из-за моей матери, которую вынуждена была покинуть за месяц или два до ее срока.
И все это время приходилось нести караул на стенах, иначе спартанцы, потеряв терпение, попытались бы захватить нас врасплох. Как-то в таком карауле один из людей Лисия обвинил другого, что тот крадет пищу, - и оба выхватили мечи. Лисий, прибежавший разнимать их, получил удар в верхнюю часть бедра, почти до кости. Я ходил его проведывать - и каждый раз он говорил, что ему уже лучше, и ничуть не болит, и завтра он начнет ходить. Он больше не получал арендной платы за отцовский дом, который находился за городской стеной; теперь он потерял и воинское жалованье, и мне казалось, что выглядит он больным. Но он говорил, что успел продать большую брошь Агамемнона, пока из-под рынка не вылетело дно, и что зять прислал ему что-то, и что маленькая Талия оказалась отличной хозяйкой, в общем, живут они не хуже любого другого.
Единственное, в чем Город не испытывал недостатка - это граждане; между выходами в караул у нас было полно свободного времени. Однажды я застал мою сестренку, Хариту за игрой: она рассадила вокруг себя кукол и кормила их камешками и бусинками.
– Будь хорошей девочкой, - говорила она, - и съешь весь свой суп, иначе не получишь ни жареной козлятины, ни медовых оладий.
В восемь лет дети растут быстро; в ней как будто ничего не осталось, кроме ног да глаз…
На следующее утро я сказал отцу:
– Я собираюсь поискать работу.
Мы в это время завтракали, на столе было с полкотиле вина, смешанного с четырьмя частями воды. Он поставил кубок и переспросил:
– Работу? Какую работу?
– Любую работу. Дубить кожу, мешать известь - мне все равно.
Утро было морозное, и выдержка мне изменяла.
– Что ты такое говоришь! - воскликнул он. - Эвпатрид, из семени Эрехтея и Иона, аполлонова сына
, будет обивать пороги у ремесленников, как жалкий метек, выпрашивая работу? Да еще день не кончится, а какой-нибудь доносчик начнет шептать, что мы не граждане, так всегда бывает. Давай по крайней мере сохраним хоть немного достоинства.
– Ну, отец, если уж наш род так хорош, то давай лучше позаботимся, чтобы он на нас не кончился, - ответил я.
В конце концов он дал мне позволение. Говорят, хорошее начало половина дела. Но в большинстве мастерских, куда я приходил, мне даже и спрашивать не пришлось. Перед каждой ждала кучка людей, которые сами были мастерами у себя в Сесте или Византии, а теперь соглашались, если не получат работы по своему ремеслу, хоть полы мести. Они стояли, сгорбившись от холода, притопывая ногами и охлопывая себя руками, и дожидались, пока мастерская откроется; гневно поглядывали друг на друга - но не на меня: меня они принимали за покупателя.
На улице Панцирщиков в каждой мастерской, где был раздут горн, толпились беженцы, забредшие в поисках тепла, их приходилось разгонять, чтобы освободить место для работы. Каждый горшечник обзавелся художником, мастером по росписи ваз, который месил ему глину. Ремесленники, лишившиеся всех рабов, теперь имели сколько угодно рабочих рук - только у них не было работы.
Я прошел всю улицу, где работали мастера, высекающие из камня гермы, чувствовал я себя усталым и раздраженным, но все же домой не спешил. Дальше я оказался в квартале скульпторов и, проходя мимо тихих мастерских, догадывался, как много из них не работает. Но вот, уловив стук деревянного молотка по долоту, я вошел посмотреть - и передохнуть от холодного ветра.
Это была мастерская Поликлета-младшего, обычно по утрам полная людей. Сейчас же здесь находился лишь сам Поликлет да ученик, высекающий надпись на пьедестале. Поликлет устанавливал на деревянной колоде внутреннее крепление для стоящей фигуры - сейчас он его выгибал. Я поздоровался с ним и поздравил с тем, что он все еще в состоянии работать в бронзе. У человека дела должны идти хорошо, если он позволяет себе покупать топливо для литья.
За работой он никогда не отличался разговорчивостью, потому я удивился, что он как будто обрадовался мне.
– Даже в эти дни, - отвечал он, - люди, которые пообещали что-нибудь богу, знают, что своих обетов лучше не забывать. Вот это будет приз для хорега
: Гермес, изобретающий лиру.
Он отложил пруток в сторону, взял свою рисовальную доску и уголь.
– Как бы ты стал, Алексий, чтобы натянуть струны на лиру?
– Я бы сел, как любой другой. Но бог, полагаю, может сделать как угодно.
На стене висела лира; я снял ее и, чтобы чем-то заняться, начал настраивать.
– Может, сядешь? - Он набросил одеяло на куб из паросского мрамора, чтобы не холодно было сидеть. - Если хочешь сыграть что-нибудь, это доставит мне удовольствие.
Я сыграл пару учебных мелодий, но ничего хорошего у меня не вышло слишком замерзли пальцы. Подняв взгляд, я увидел, что он вовсю орудует своим углем. Когда тебя раздевают глазами, сразу чувствуешь.
– Ну нет, в такую погоду я ни для кого не стану раздеваться, - сказал я со смехом. - Дождись своего натурщика, которому ты за это деньги платишь.
Он кашлянул и принялся заострять свой уголь.
– Сейчас с этим трудно. Неделю-другую назад я мог найти хоть полдюжины натурщиков с таким сложением, как мне нужно. Но сегодня… - Он пожал плечами. - Правильная анатомия - традиция этой мастерской. Мой отец сделал себе имя на олимпийских победителях. Мне не по нутру работать, не имея перед глазами живого тела. Но сейчас, расхаживая по улицам, ничего не сыщешь, в эти дни только развитые долгими упражнениями мускулы сохраняют форму; а когда зайдет человек благородный, так я опасаюсь предложить ему соглашение - чтобы не обидеть.
Я чуть не расхохотался в голос. Думаю, дело было в том, что я обычно заходил сюда посмотреть на работу вместе с Ксенофонтом или еще кем-нибудь состоятельным. Я избавил его от опасений, стараясь не проявить, однако, слишком большой охоты.
– Самое большее, что сегодня можно предложить, - это немного гостеприимства, - сказал он.
Но это была совсем не плохая сделка: он собирался платить мне едой, которая стоила дороже денег. Это означало, что, пока длится работа, я не буду ничего брать из дома. Скоро я узнал, что каждый еще работающий скульптор поступал так же, чтобы его натурщик не худел слишком быстро.
Поликлет обошелся со мной очень хорошо. Даже внес небольшой противень с углями, чтобы согреть меня. Но в конце концов мне пришлось стоять, перенеся вес тела на одну ногу с выпяченным наружу бедром - поза эта только-только вошла в моду и была предметом всеобщего увлечения. Я стоял, держа в вытянутой руке какую-то штуковину, изображающую собой корпус лиры, а другой рукой показывал на нее; жеманная поза, как я и сейчас думаю: хоть и просто ремесленник, он был вполне благородным человеком - но не настоящим художником, как его отец.
Поза эта смотрелась со стороны легкой и непринужденной, но поддерживать ее оказалось тяжелой работой, особенно в первый день, ибо вчерашний ужин мой составлял суп из собачьего хвоста да несколько оливок. Под конец у меня возникло сосущее ощущение в желудке и перед глазами завертелась черная паутина, но тут Поликлет устроил передышку, и мне стало легче. Ужин оказался обильнее, чем у нас дома. Я думал, что улучу момент припрятать что-нибудь, но он, хоть и вел благопристойную беседу, не спускал с меня глаз.
Я надеялся, что Сократ не зайдет поглядеть на его работу. Ему нравилось, чтобы статуя, будь то изображение человека или бога, твердо стояла на обеих ногах, как делали в его времена. Отец мой воспринял мою работу очень спокойно. Сам он переносил все тяготы без жалоб - ему пришлось повидать кое-что похуже. Он даже не похудел до такой степени, как при возвращении с Сицилии.
Время шло, а от Ферамена не было никаких вестей. Когда закончился месяц, мы подали знак спартанцам и спросили, не умер ли он. Но они ответили, что условия мира все еще обсуждаются. Масла купить уже больше нельзя было, только выменять на что-нибудь. Зерна выдавали по полкотиле на голову, если ты приходил рано. Я устроил так, чтобы получать порцию за Лисия, пока он лежал. Больше я ничего не мог для него сделать - только избавить от необходимости ковылять через город темной зимней ночью; если бы его рана омертвела, ему пришел бы конец. Когда мы с отцом возвращались домой, мать разводила небольшой огонь и давала нам вина с горячей водой, чтобы мы чуть отогрелись. А потом я стоял в карауле на стене или позировал для Поликлета.
Глиняная модель Гермеса заняла у него три недели. И все еще никаких вестей от Ферамена. Когда работа была окончена и готова для отливки, Поликлет дал мне сыру сверх обычного ужина и распрощался со мной. Я надеялся, что кто-то даст ему очередной заказ, но, конечно, таких не нашлось. Я был уже в дверях, и тут он окликнул меня:
– О тебе на днях спрашивал Хремон. По-моему, он еще работает.
Говорил он, не глядя на меня. Он догадывался, что я слышал разговоры об этой мастерской.
– Да, я знаю. Работа дневная и ночная. Нет, благодарю тебя, Поликлет, - сказал я.
– Извини. Но порой люди рады узнать…
На следующее утро я ушел, не сказав дома, что моя работа окончена. Я думал, что если обшарю Город, то наверняка найду где заработать несколько оболов. Теперь уже и последний из наших арендаторов перестал платить, и кладовая почти опустела. Кое-что и сейчас можно было купить за деньги: оливки, дикую птицу, куницу или даже рыбу, если дойдешь до Пирея. Мясо тоже было, но стоило оно целый статер за мину. Иногда я мог прийти домой и сказать, что поел в Городе, но не часто - это уничтожило бы мои шансы на работу у скульпторов. Я еще был в такой форме, что Поликлет меня вовсю расхваливал, даже под конец.
Я не особенно обращал внимание на людей вокруг, и не знаю, что заставило меня поднять глаза на проходившую мимо женщину. Случилось это на одной из улиц, где Керамик выходит на Агору. Сначала я не был уверен, потому что она выросла на добрых полпяди после свадьбы - скоро станет совсем высокой. А потом подумал: "Она слишком молода и сама не понимает, что затеяла. Кто-то должен объяснить ей". И вот я остановил ее и, говоря ласково, чтобы не встревожить, спросил:
– Жена Лисия, ты вышла одна?
У нее перехватило дыхание, будто от удара ножом. Она перепугалась до полусмерти. Я сказал:
– Не бойся, жена Лисия. Разве ты забыла Алексия, который был дружкой жениха на вашей свадьбе? Ты ведь знаешь, что со мной тебе ничто не угрожает. Но ты не должна поступать так; он будет тревожиться, если узнает.
Она не отвечала. Я слышал, как у нее стучат зубы - как у моего отца во время приступа лихорадки.
– Улицы небезопасны для одинокой женщины, - продолжал я. - Сейчас не обязательно выглядеть как гетера, чтобы к тебе начали приставать. Слишком многие женщины на все готовы ради горсти ячменной муки.
К ней наконец вернулась речь.
– Нам не по средствам нанять девушку, чтоб ходила на рынок. Мы посылали мальчика. Никто не думает об условностях сейчас.
– Женщины ходят вместе, по двое, по трое - посмотри, сама увидишь. С тех пор, как мы продали нашу рабыню, моя мать всегда так делает. В следующий раз можешь пойти с ней вместе. Но одна ты выходить не должна, не то начнутся пересуды. Идем, я пойду с тобой и провожу до дома. Если ты прикроешься покрывалом, никто ничего не узнает.
– Нет, я не хочу идти с мужчиной по Городу.
Я заговорил было, потом увидел ее глаза: словно у проигравшегося игрока, делающего последний бросок.
– Жена Лисия, что случилось? Мне ты можешь сказать - я его друг.
Она посмотрела на меня снизу вверх мрачно, безнадежно.
– Скажи мне, и я что-нибудь сделаю. - И потом, чувствуя собственную глупость, добавил: - Ему я ничего не скажу. Даю слово благородного человека.
Она обеими руками прижала покрывало к лицу и заплакала. Мимо проходили люди, иные задевали нас, но никто не обращал внимания. Плачущая женщина не была сейчас редкостью в Городе. Неподалеку находилось открытое место, заваленное камнями. Я отвел ее туда, и мы сели на камень с надписью: "Здесь стоял дом предателя Архестрата".
Она, съежившись на камне, говорила:
– Если ты ему друг, отпусти меня, Алексий. Он умрет, если не будет есть.
Я молча сидел, глядя себе под ноги, на битый камень, и думал: "Зачем я заговорил с ней? Это бывало и прежде - обязательно ли мне знать обо всем?" Наконец я выдавил из себя:
– Это… первый раз?
Она кивнула, не отнимая от лица сложенных ладоней.
– У него теперь горячка каждую ночь, и рана не заживает. Я перевязываю ее по три раза в день, но одни перевязки без пищи не помогают, а он не прикоснется к еде, если не увидит сперва, что я поела. Он даже следит, чтобы я проглатывала. А когда я сказала, что не буду есть, он встал и попытался выйти. Он думает, что может все. Он думает, что может жить на одной воде. - И снова заплакала.
Я пробормотал:
– Я не могу ничего взять из дому. Моя мать на восьмом месяце. Но мы найдем какой-нибудь выход.
Она продолжала плакать. На покрывале проступили большие пятна от слез.
– Пришла одна старая женщина, - говорила она, - та, что продает глиняные светильники. И сказала, что какой-то богатый молодой человек увидел меня и влюбился… и если я встречусь с ним у нее в доме, он мне что-нибудь подарит. Я рассердилась и прогнала ее, а потом…
– Ну да, всегда у них богатый молодой человек. А потом им окажется старый обтрепанный сирийский торговец сластями. Он будет ждать, что ты сделаешь это за ужин и еще поблагодаришь его. - Я чувствовал в себе жестокость, как потерпевший поражение. - Если ты сейчас же не отправишься обратно к Лисию, то я сам пойду к нему.
– Ты дал мне слово!
Она подняла голову, вуаль соскользнула, и я увидел лицо дочери Тимасия и сестры его сыновей.
– Прикрой лицо. Ты что хочешь, чтобы весь Город тебя видел? Он все равно потом узнает, и что тогда?..
– Если он будет жив, чтобы узнать потом, - проговорила она, - значит, моя жизнь длилась достаточно долго.
– Талия…
Она оглянулась на меня - как ребенок, когда наказание розгами закончилось. Я взял ее за руку; пальцы были молодые, холодные и огрубевшие от работы.
– Иди домой, к Лисию, и оставь все заботы мне. Помни, он доверил тебе свою честь. Как ты думаешь, он продал бы ее за хлеб? Значит, и ты не должна. Иди домой, дай мне слово не думать больше об этом, а я пришлю вам что-нибудь сегодня вечером. Сегодня вечером - или завтра с самого утра. Даешь ли ты мне слово?
– Но как ты сможешь, Алексий? Ты не имеешь права отбирать хоть крошку у своей матери.
– Мне этого не нужно. Найдется дюжина дел, к которым мужчина может приложить руки. С женщиной обстоит по-иному. Но ты должна пообещать мне.
Она поклялась, держа свою руку в моей, и я проводил ее до конца их улицы.
А потом пошел через Город, по Улице Панцирщиков, потом Медников, потом Гермщиков, где под каждой мастерской выстроилась очередь ремесленников, дожидающихся возможности выполнять рабскую работу. Вскоре я добрался до квартала скульпторов и нашел мастерскую Хремона. Дверь была приоткрыта, и я вошел.
Он только что закончил мраморную статую и наблюдал, как художник раскрашивает ее; она изображала Аполлона с длинными волосами, собранными по-женски в узел, играющего со змеей, выполненной из покрытой эмалью бронзы. Хремон сделал себе громкое имя среди самых новомодных школ. Именно о нем можно было сказать "его мрамор дышит". Да я бы поклялся, что если этого Аполлона ущипнуть сзади, он подпрыгнет.
Полка вдоль стены была заполнена пробными изображениями в воске и глине; если Хремон продавал столько же бронзовых изделий, то дела у него должны были идти очень хорошо. Все эти изваяния изображали молодых людей или юношей на пороге мужеского возраста: вытянувшихся, присевших на корточки, лежащих - разве что не стоящих на голове.
Он полуоглянулся через плечо и бросил:
– Не сегодня.
– Ладно, - сказал я, - это все, что мне нужно знать.
При этих словах он резко развернулся, и я добавил:
– Я зашел лишь потому, что обещал тебе первому.
– Подожди, - сказал он.
Это был бледный полный муж, с лысой головой, рыжеватой бородой и приплюснутыми на концах пальцами. На нем все еще хватало лишнего жира. Я порадовался, увидев, что он пока что может себе позволить хорошо питаться.
– Я принял тебя за другого. Входи, - пригласил он. А потом бросил художнику: - Иди, можешь закончить завтра.
Я шагнул внутрь, он обошел меня вокруг два-три раза.
– Разденься, я на тебя погляжу.
Я сбросил одежду, он снова обошел вокруг.
– Хм-м, да. Ну-ка прими позу. Присядь на корточки и протяни руки вперед, как будто выпускаешь петуха для боя. Нет-нет, дорогой мой. Вот так.
Он взял меня за талию пухлыми ладонями. Я дал ему подержаться немного, потом сообщил:
– Я беру две драхмы в день.
Он отскочил от меня с криком:
– Да ты с ума сошел! Две драхмы! Брось, брось. Хороший ужин за моим собственным столом, больше никто не платит. - И добавил: - Я даю своим натурщикам вино.
– Это хорошо. Но я беру две драхмы. - Я оглянулся через плечо. - Никто пока не жаловался.
Он покачал головой, поцокал языком.
– До чего нынче дошли молодые люди! Никаких чувств, никакого понятия об изяществе манер… Лодыжки как у крылоногого Гермеса, лицо Гиакинта, тело Гиласа в пруду…
и тут же - "Я беру две драхмы", как удар молотка… Жуткая штука эта война; ничто уже теперь не станет прежним. Ладно, ладно, согласен. Но тебе придется поработать за это. Вот, держи горшок - это будет твой бойцовый петух. Опусти левое колено, коснись им пола и чуть выверни наружу. Да нет, нет, вот так…
Через некоторое время он взял с полки комок пчелиного воска и начал разминать его своими плоскими пальцами. Рядом со мной розовощекий Аполлон, Двуязычный, криво усмехался своей толстой зеленой змее.
Глава двадцать пятая
Второй месяц перешел в третий, а Ферамен все не возвращался.
Хремон сделал с меня шесть набросков: держащим бойцового петуха; подвязывающим сандалию; завязывающим волосы лентой; в виде Гиласа, наклонившегося над прудом; в виде Гиакинта, сраженного диском и, наконец, в виде спящего Диониса. Диониса он сделал очень быстро, без моего ведома. Свое слово насчет вина он держал, мы его пили каждый вечер смешанным с водой в равных частях или даже крепче. Говорят, в любой ситуации, если подумать, можно найти светлые стороны; так и с вином: в те дни хватало совсем немного, чтобы опьянеть.
Думаю, он держал меня дольше, чем кого-либо другого, ибо я не смог насчитать на полке больше четырех набросков с любого одного натурщика. Он кормил меня лучше, чем Поликлет, и каждый день выплачивал две драхмы. Я обычно встречался с Талией у развалин дома предателя и отдавал ей то, что мог добыть за деньги, причем велел не каждый раз говорить Лисию, что это от меня, иначе он задумался бы, как я это все достаю. Когда я заходил проведать его, он выглядел уже лучше, но как-то все же странно - глубоко запавшие глаза и очень прозрачная кожа, как у мальчика. Думаю, это объяснялось тем, что он пил очень много воды, чтобы заглушить голод; один лекарь говорил мне когда-то, что это полезно для незажившей раны, ибо вымывает из тела дурные соки; полагаю, только это и держало его в живых.
Мне было нелегко объяснять дома, где я пропадаю допоздна, когда масло стало такой редкостью, что, пользуйся им какой-то человек для освещения, его дом забросали бы камнями. Если я отсутствовал всю ночь, то говорил, что стоял в карауле. Иногда я замечал на себе взгляд отца. Но в шкафу для съестного у нас оставалось совсем мало, а мать приближалась к сроку; и если он думал, что лучше не спрашивать, то не мне его винить.
Мать, когда носила ребенка, всегда выглядела неважно; сейчас она двигалась по дому совсем медленно - а обычно порхала как птичка. Маленькая Харита помогала ей, и однажды, придя домой на рассвете, я увидел, что отец подметает двор - да так ловко, словно занимался этим долгие годы. Потом я вспомнил. Забрал у него метлу, он промолчал.
Когда было время, я уходил на открытые места, собирая траву и всякую зелень для супа. Есть особый вид сосны, зернышки которой пригодны в пищу. Пифагорейцы, которые никогда не едят мяса, очень хорошо разбираются в таких делах, и если видишь, что они что-то собирают, так можешь быть уверен, что это безопасно.
Иногда Хремон не был настроен работать, и я ему не был нужен до вечера, а домой показаться не мог. Такие дни я, как правило, проводил с Федоном - валялся на подстилке в его комнате и читал, пока он пишет, или слушал, как он дает уроки. Он оказался хорошим учителем: строгим, иногда даже суровым, но всегда хладнокровным и уравновешенным. Свет из маленького окошка у него над плечом падал на его золотые волосы и красиво очерченную скулу; худоба выявляла в нем породу, но разум - еще больше. Он уже выглядел философом, чистым, словно жрец из храма Аполлона. Я никогда не рассказывал ему всего, но однажды он заметил:
– В нынешние времена легче быть одиноким.
Все это время Сократ расхаживал по Городу, как и прежде, босоногий в любой холод, в своем старом плаще, беседуя с людьми и задавая вопросы. Однажды я встретил его у Лисия. Они беседовали о Гомере. Мне всегда казалось, что именно после этого Лисий пошел на поправку, хотя, полагаю, помогли сушеные фиги и вино, которые прислал ему на следующий день Платон. Сократ всегда знал, кто в состоянии поделиться, пусть немногим, и кто в самой большой нужде, и как свести их вместе.
Но в колоннаду я ходил за ним нечасто. Почти всегда рядом с ним был Платон - и лишь изредка один. Если человеком овладевает Афродита Агоры, зима и голод достаточно быстро охладят пыл, и красавец, лишающий его сна, не особенно разогреет, когда дует ветер. Но с этой любовью все было иначе.
Его невинный взгляд смотрел прямо в душу; а моя душа, казалось мне, вся исписана уроками мастерской Хремона. Итак, я держался в сторонке и благодарил бога, который пристроил его туда, где о нем могли позаботиться. Глаза его, казалось, стали больше, но оставались яркими и чистыми; на щеках, хоть и запавших немного, светился свежий румянец - от счастья, думаю, такого, над которым не властны ни время, ни перемены; и в лице его по-прежнему видна была музыка.
В конце концов Хремон решил делать статую с поверженного Гиакинта. Меня это порадовало: Гиакинт лежал ничком, вытянутая вперед рука прикрывала лицо. А какое-то время Хремон был просто захвачен Дионисом, который лежал лицом кверху.
Подходил к концу третий месяц, и на фиговом дереве уже можно было видеть, где распустятся бутоны. И вот однажды утром, когда наш отряд стоял в карауле на стене, перед Дипилонскими воротами прозвучала труба, и пронеслась весть, что вернулся Ферамен.
Вскоре раздался призыв на Собрание. Стены нельзя было бросить без охраны, так что нам оставалось только ждать. Наконец пришла смена. Мы вглядывались в их лица и медлили, не решаясь спросить о новостях. Старший, который принимал у меня караул, поймал мой взгляд и бросил:
– Ничего.
Я вытаращил глаза и спросил:
– Так что, Ферамен не вернулся, значит?
– Да нет, вернулся и прекрасно выглядит. Он был на Саламине у Лисандра.
– Ну, так какие же условия?
– Никаких. Лисандр сообщает, что не в его власти вести переговоры, ни во власти царей, это могут только эфоры в Спарте.
– После трех месяцев? Все ли с тобой в порядке, Миртилл? (Его единственный сын умер днем раньше.).
– Я полагаю, для человека из Афин даже черная спартанская похлебка хороша на вкус. Он не мог заставить их облегчить условия, вот он и ждал.
– О Геракл, но чего же?
– Пока Городу понравится запах черной похлебки. Олигархи богаты, они могут выдержать еще какое-то время, а демократы умирают каждый день, скоро не останется ни одного. И те, что выживут, упитанные и красивые, смогут открыть ворота своим друзьям на любых условиях, какие те назначат.
Когда мы спускались со стены, никто не раскрыл рта. Представив себе лица моих домашних, я не набрался отваги и пошел прямо к Хремону. Он был весел и предложил мне вина, хоть еще не настал полдень.
– Теперь уже недолго, - произнес он.
Должно быть, он все это время с нетерпением дожидался дня сдачи - не потому, что был олигархом, но потому, что любил удобную жизнь, а остальное его не волновало. Я принял вино, ибо уже достаточно намерзся, хоть и не раздевался еще. В мастерской было маленькое окно высоко вверху, откуда открывался вид на Верхний город; на копье Афины сверкал свет. Я перевел взгляд на Хремона, который растирал руки над угольями, разогревая их для работы. Столько перенести и выстрадать - а под конец еще и это…
Придя домой вечером, я увидел, что мать и сестра сидят одни.
– Отец уехал в Спарту, - сказала Харита.
Я не был настроен на шутки и ответил что-то резкое, но это оказалось правдой. Ферамена снова отправили послом, наделив всеми полномочиями для переговоров. С ним были отправлены еще девять представителей. Поскольку спартанцы не стали бы разговаривать с демократами, а Город не доверял олигархам, эти девятеро были выбраны из числа сторонников Ферамена, бывших умеренных, притом самых бедных, у которых имелись все основания поскорее положить конец осаде. Эти три месяца научили граждан уму-разуму.
– У отца не было времени разыскивать тебя по всему Городу, - сказала мать. Я подумал, что он и не рвался бегать слишком далеко. - Но он передает тебе свое благословение.
– Ты забыла, матушка, - вмешалась Харита. - Он так сказал: "Передай Алексию, что я поручаю тебя его заботам". Алексий, а спартанцы поделятся с отцом своим обедом?
Я поглядел на своих подопечных, жмущихся к маленькому огоньку из сосновых шишек и дров, которые берегли целый день, чтобы растопить вечером: девочка со старой куклой на коленях - она ее вытаскивала, когда заканчивала домашнюю работу, - и мать, сидящая в своем кресле неловко, как все женщины с раздутым перед родами животом… маленькая тонкая головка над бесформенным телом, темные ресницы, лежащие на щеках цвета слоновой кости, испещренных мелкими морщинками - я разглядел их при свете от огня.
Я попытался передать им веселое настроение Хремона, повторив его слова:
– Теперь уже недолго.
Когда они ушли спать, я сел над теплой белой золой, думая: "Что, если ее время наступит ночью, а у нас даже не будет масла посветить повитухе?"
На следующий день люди заходили к Хремону чаще обычного - поглядеть на его работу. Некоторые из них меня знали. Они со мной поздоровались, но, кажется, переглянулись между собой. Был и кое-кто из друзей Хремона - с теми он отходил в угол посплетничать. Я слышал, как один из них сказал со смехом: "Ладно, когда покончишь с ним, пошли его ко мне". Я знал имя этого человека - он не был скульптором. Они ушли, и Хремон подошел ко мне раньше, чем я успел приготовиться; поскольку при позировании моя рука частично прикрывала лицо, я не всегда следил за его выражением так тщательно, как следовало бы. Я знал, что его расстроило увиденное - он был из тех людей, кому нравится убеждать себя, что все вокруг идет так, как ему хочется. Будь он Царем Царей, он бы не щадил гонцов, приносящих дурные вести.
Городская житница уже опустела, так что больше не нужно было ходить за зерном. Но несколько дней спустя, проснувшись, я увидел на фиговом дереве голубя - он поймался на птичий клей; это была жирная птица, снаружи, из-за стен. Я влез на дерево, скрутил ему шею и подумал: "День будет удачный". Когда я внес его в дом, щупая, сколько на нем мяса, и торопясь поделиться своей новостью, меня встретила в дверях Харита со словами:
– Ох, Алексий, беги скорее. Матери плохо, ребенок идет.
Я побежал домой к повивальной бабке, которая принялась бурчать, что надо выходить на холод, и спросила, чем я заплачу. Я пообещал ей кувшин вина, наш последний, опасаясь, что она потребует пищу. Наконец она двинулась в путь, бормоча под нос жалобы.
В портике нас встретила Харита, заламывая руки и крича:
– Скорее, скорее!
Вводя повитуху в комнату, я услышал, как стонет мать - звук был глухой, она сунула что-то себе в рот, чтобы ребенок не слышал.
Я отправил Хариту в кухню, а сам остался ждать у двери. Настало время идти к Хремону, но мне было наплевать. Я вышагивал по двору - и тут услышал изнутри пронзительный вскрик и голос матери, зовущей: "Алексий!" Я бросился к двери и распахнул ее. Повитуха сердито заорала, но я видел только лицо матери, повернутое ко мне, и беззвучно шевелящиеся белые губы. Я опустился на колени и обеими руками взял ее за плечи. Но едва успел я прикоснуться к ней, как глаза закатились и душа покинула ее.
Я посмотрел в мертвое лицо и закрыл ей глаза. Уснула. А я думал:
"Она родила одного ребенка прежде, потом у нее был выкидыш, но она не умерла. Ее убил голод. Если бы я приносил домой то, что зарабатывал у Хремона, может, она осталась бы жива.