И все же, странно, мне не приходилось силой пробуждать в себе мужество: я был в таком состоянии духа, что мог сейчас кричать вслух или петь. А правда, думаю, заключалась в том, что я чувствовал, будто исполняю сцену наподобие тех, о каких мечтает каждый школьник, когда впервые слышит балладу о Астрогитоне и Гармодии. Голова моя была полна высоких слов; как мальчишка, я видел наши тела рядом на похоронной колеснице для героев, но вовсе не думал, что сейчас умру. Я стоял, ощущая спину Лисия, и выглядел, не сомневаюсь, будто позировал для статуи Освободителя. Меня несло - и я во все горло заорал:
– Смерть тиранам!
В следующий миг я почувствовал, что Лисий принял толчок, как будто кто-то на него прыгнул, и увидел, что двое из молодых надвигаются на меня. Тут уж вся героика из меня вылетела; снова была война и необходимость встретить врага - спешенным и без копья. В царившем вокруг шуме прозвучал чей-то голос, кричащий: "Смерть тиранам!", но я видел только тех двоих, с которыми бился, пока одного не оттащили от меня, захватив сзади. Натиск возобновился; конечности трупа цепляли меня за ноги, я выругался, не прекращая боя. Я услышал голос Лисия; мы развернулись плечом к плечу и попятились вверх по ступеням, пока не уперлись спинами в основание статуи. Теперь мы видели, что вокруг все дерутся. Лисий поднял голову и закричал:
– "Сирена"! "Сирена"!
А в ответ с другого конца площади до нас донесся афинский пеан и голоса, кричащие:
– "Парал"!
Моряки мчались к нам через площадь, и олигархи рассеялись. Некоторые робкие граждане удрали по домам, но большинство осталось, приветствуя нас с Лисием как вождей, потому что видели нас на ступенях. Это выглядело вполне счастливым окончанием моих мечтаний. Самосцы вокруг все еще подхватывали крик "Смерть тиранам!", но теперь я слышал в нем иные нотки. В углу площади сгрудились люди; у меня на глазах из этого клубка поднялось вверх чье-то лицо - в крови, с широко раскрытыми глазами, мечущимися по сторонам. Там убивала кого-то толпа. Вот такого на войне не увидишь; в мое ликование шлепнулся комок грязи.
Я потянул Лисия за руку и показал туда. Он увидел и, призвав к тишине, произнес речь. Он говорил, что наступил решительный день для Самоса, потому что враги города заявили о себе открыто. Но труды только начались; мы должны выступить с подобающей дисциплиной и захватить оружейные склады. Когда безопасность города будет обеспечена, все предатели предстанут перед судом, а до тех пор мы должны нападать лишь на тех, кто оказывает сопротивление, ибо не вправе мы допустить несправедливость, творя ее своими руками. Затем он сказал, что афиняне и самосцы, пока они верны справедливости, будут друзьями; при этих словах толпа взорвалась приветственными криками.
Это была просто прекрасная речь для человека, который едва успел перевести дух после схватки. Самосцы подхватили его на руки и пронесли какое-то расстояние на высоте плеч; и, без всякой причины, как свойственно толпе, поступили так же и со мной. Сверху я мог видеть дальше и вытянул шею, чтобы посмотреть, поднялся ли на ноги человек, которого била толпа. Но он все еще лежал на том же месте.
Вот таким было начало драки на Самосе, таким мы его видели. Но были, однако, и другие начала, ибо олигархи ударили одновременно по всему городу, выбрав в качестве первых жертв таких людей, как Гипербол, - всеми нелюбимых или презираемых, за кого, как они полагали, никто не нанесет ответного удара, так что они смогут хорошо продвинуться с самого начала под предлогом очищения города. Кое-где эта тактика принесла успех, но в других местах люди быстро поняли, на что она нацелена, и битва заполыхала повсюду, как пожар в тростниковых зарослях при сильном ветре.
Как всем известно, олигархов разгромили повсюду и хозяевами города остались демократы.
В ту ночь, покинув наших товарищей, мы с Лисием сидели вдвоем в маленькой камышовой хижине у берега. Мы устали после битвы, но были все еще слишком возбуждены, чтобы уснуть; перевязали наши раны - ничего серьезного, впрочем, - и поели, потому что раньше на это времени не было и мы изрядно проголодались. Начисто вытерли деревянный стол и уселись на табуретах перед чашами вина. Море шумело о берег; снаружи мерцали вверху звезды, а внизу сторожевые костры и огни гавани; на столе между нами стояла неглубокая глиняная лампада, только что зажженная. Лисий сидел, оперши подбородок на кулак и глядя в огонь. Наконец он спросил:
– Почему ты - демократ, Алексий?
Если бы сейчас вместо юнца, сидевшего тогда за столом, пришлось отвечать мне, теперешнему, я, наверное, сказал бы правдиво: "Из-за своего отца, из-за Родоски. Из-за того, что я люблю тебя". Но тогда я, конечно, ответил, что считаю демократию более справедливой.
– Не обманывай себя, милый, - проговорил он, - демократия может быть так же несправедлива, как любой другой строй. Возьми, к примеру, Алкивиада - кстати говоря, я думаю, он скоро будет командовать нами.
Я уставился на него - только теперь эта мысль дошла до меня в первый раз.
– Привыкай, - сказал Лисий. - Он может показаться подгнившим товаром что ж, такой он и есть; но можно поспорить, насколько большой верностью человек обязан Городу, который поставил его вне закона несправедливо. Что бы он ни наделал в свое время, но гермы он разбивал не больше, чем мы с тобой… Так вот скажи мне, как лучше - чтобы все граждане были несправедливы, или только немногие?
– Немногие, конечно.
– Что лучше - страдать от зла или творить его?
– Сократ говорит, что творить его - хуже.
– Тогда несправедливая демократия должна быть хуже, чем несправедливая олигархия, не правда ли?
Я задумался.
– Так что же такое демократия, Лисий?
– То, что и означает слово: власть народа. Она ровно настолько хороша, насколько хорош народ, - или настолько же плоха.
Он повертел чашу в руке. Зрачки его глаз, широко раскрытых, стали совсем маленькими от того, что он смотрел на огонь, а радужная оболочка казалась уложенной в мелкую складку, словно серо-коричневый шелк, отражающий свет.
– В первый год войны провели в Афинах эпитафий в честь павших, рассказывал он. - Их прах и жертвы богам торжественно везли по Священной дороге, а для тех, чьи тела были утеряны, ехали пустые похоронные колесницы. Это было всего за несколько месяцев до твоего рождения; может быть, твоя мать несла тебя, шагая в процессии. Мне тогда было семь лет. Я стоял вместе с отцом на Улице Надгробий; было холодно, мне хотелось сбежать оттуда и поиграть. Я во все глаза смотрел на высокую деревянную трибуну, выстроенную для Перикла, дожидаясь, когда же он заберется наверх, - мне казалось, это будет что-то вроде представления. Когда он появился, его достоинство и его красивый шлем мне очень понравились; и первый звук его голоса породил трепетный звон у меня в ушах. Но вскоре мне надоело стоять там с замерзшими руками и ногами и ничего не делать; я думал, эти речи никогда не кончатся; женские рыдания расстроили меня, а теперь люди слушали в таком глубоком молчании, что оно просто давило. Я стоял, уставившись на могильный камень, где был вырезан мальчик со своей лошадью - по сей день вижу его перед глазами. Я обрадовался, когда все наконец кончилось, и если бы годом позже ты попросил меня пересказать речь Перикла, сомневаюсь, смог бы я выудить из памяти хоть дюжину слов. И вот перед отъездом я просмотрел ее в хранилище. Там оказались мысли, которые я считал чисто своими собственными. Я читал - и все равно память не подсказывала, что я слышал, как Перикл говорил все это. А душа моя, казалось, вспомнила сама - Сократ говорит, мы помним так музыку и математику с тех дней, когда были еще нерожденными и чистыми.
Я сказал ему, что слышал об этой речи, но никогда не читал ее, и он начал пересказывать, что помнил. С тех пор я перечитывал эту речь много раз. Но, поскольку я не знал Перикла, для меня это всегда были слова, произнесенные Лисием; я видел не надгробья и трибуну, а огни Самоса за открытой дверью, тень моего друга, такую большую на стене, сложенные доспехи, поблескивающие возле наших лож, черную глянцевитую винную чашу и его руку со старым кольцом из перевитой золотой проволоки на пальце, касающуюся основания чаши.
– Люди не рождаются равными сами по себе, - говорил он теперь, потому я думаю, что это ниже человеческого достоинства - постулировать, что они равны. Если я буду считать, что ничем не хуже Сократа, значит, я дурак; и если, не веря на самом деле, я попрошу тебя уверять меня в этом, лишь бы сделать мне приятное, ты станешь презирать меня - и с полным правом. Так почему же я должен оскорблять моих сограждан, считая их дураками и трусами? Человек, который считает себя ничем не хуже любого иного, не станет утруждаться, чтобы стать лучше. С другой стороны, я могу считать себя столь же хорошим, как Сократ, и даже уговорю других дураков согласиться со мной; но при демократии Сократ будет здесь же, на Агоре, и докажет мою неправоту. Мне нужен такой Город, где я могу найти равных себе и уважать лучших, чем я, и где никто не заставит меня проглотить ложь, потому что это выгодно или потому, что так хочется кому-то другому.
Наконец усталость долгого дня одолела нас, и мы заснули. На следующий день "Парал" отплыл, чтобы доставить добрые вести в Афины; нос его был увешан гирляндами, а гребцы пели, налегая на весла. Когда мы проводили корабль, я отправился в храм и принес козленка в жертву Зевсу, чтобы спас моего отца вопреки ему самому.
Олигархи больше не причиняли нам забот, их единственной заботой сейчас было замести следы и спасти свои шкуры. После отплытия "Парала" мы провели очень приятную неделю - я имею в виду, что она была приятной для Самоса. Не могу сказать того же о себе, ибо через два дня Лисий сообщил мне - легким тоном, как всегда в таких случаях, - что встретил в городе девушку, которая ему понравилась, и собирается этим вечером пойти к ней. С тех пор как отношения между нами наладились, это был первый такой случай (известный мне), и я удивился, обнаружив, как сильно он меня задел. В тот вечер, видя мое огорчение, вы бы могли подумать, что моего друга подцепил какой-то юноша, способный всерьез увлечь его. Конечно, при верности Лисия такое предположение было просто нелепо.
Я взялся протирать маслом ремни на его доспехах, потом на своих (кожа быстро гибнет от морского воздуха) и усердно занимался этим, чтобы скрыть свои мысли. Но он заметил, что я слишком притих, и спросил, не пойду ли я с ним - его девушка наверняка сможет найти какую-нибудь подружку и для меня. Я поблагодарил и сказал, что пойду в другой раз. Он стоял, расчесывая волосы и укладывая завитками, и насвистывал про себя; потом оглянулся и, присев возле меня, начал очень ласково уговаривать пойти с ним. Среди прочего он упомянул, что я у своего отца единственный сын и когда-нибудь мне придется жениться, а я не буду даже знать, какую девушку выбрать или как получить от нее побольше радости, если прежде не привыкну к женщинам. Я ответил, что они мне вполне по вкусу, только не сегодня. А истина была в том, что его уговоры ударили мимо цели, напомнив мне, что, по естественному ходу вещей, из нас двоих он женится первым. Люди, мне знакомые, кажется, воспринимали такое достаточно легко; я видел, как они выступали дружками жениха на свадьбе своего возлюбленного с искренней веселостью; мне неприятно было думать, что сам я более склонен к крайностям и менее способен к рассудительности, чем другие. И действительно, оглядываясь назад, я не могу понять себя самого в тот период моей жизни.
Когда он ушел, я отправился гулять, ибо бог, пометив меня для наказания, не щадил ни тела моего, ни разума, и я не мог улежать в постели. На небе висела молодая луна; я поднялся по тропинке к дворцу Поликрата и сел там, глядя на море. Все вокруг пропахло овцами, потому что отара находилась в загоне; еще пахло тимьяном и весенней зеленью. Я пожаловался богу, что он несправедлив ко мне, - а я ведь никогда не оскорблял его и не выказывал неповиновения; но он, отвернув лицо, принялся обвинять меня, напомнив о недавнем моем низком обращении с Лисием, который не проявлял ко мне ничего, кроме доброты; и о том, как давным-давно мне наплевать было на Полимеда и еще на дюжину других, имен которых я даже не сохранил в памяти. И еще он сказал, что я по своей воле стал его рабом, а поскольку он дает человеку больше радости, чем любое другое божество, то вполне естественно, что его наказания должны приносить больше боли. И тогда я признал его справедливость и отправился наконец домой; а когда Лисий вернулся, сделал вид, что сплю.
Как оказалось, девушка была приятнее даже, чем он ожидал, и он ходил к ней несколько вечеров подряд. Я все это время страдал. И все же это событие оставило на моем разуме меньшую отметину, чем раны, которые вначале казались более легкими, - когда человек, для меня не важный, подводил меня в деле верности или чести. Форму разбивают и выбрасывают, а бронзовая статуя остается; так и я не могу оживить сейчас тогдашнюю боль; но все же помню, будто это было вчера, ночные запахи, Галактику, повисшую в глубоком небе, словно струя брызг, носовой огонь корабля, стоящего на якоре, и плач проснувшегося ягненка, которому отвечал козодой.
Не знаю, сколько еще могли тянуться мои горести. Эта история овладевала мною уже сверх всякой разумной меры, Лисий даже спрашивал, не заболел ли я. Но тут на нас обрушились серьезные дела и отмели всякие глупости прочь.
Триерарх "Парала" вернулся один, на торговом судне с Эгины. Когда его корабль прибыл в Афины, у власти уже находились олигархи. Доведенные до отчаяния потерей Алкивиада, они не отважились дожидаться исхода бунта на Самосе, а выступили сразу. Они распустили ложную весть, что переворот удался, а Алкивиад уже в пути; овладев властью за счет силы воздействия этих вестей, они прекратили выплаты всем государственным должностным лицам и распустили народное собрание. С помощью наемных головорезов с одной стороны и доносчиков - с другой они держали народ в повиновении, а своим собственным умеренным заткнули глотки, пообещав вскоре подготовить выборные списки из благородных людей.
Когда они узнали, какие новости привез "Парал", то не отважились позволить Городу услышать их. Они сняли всех моряков с почетной галеры, служить на которой было их правом, перевели их на корабль с войсками, покидающий порт, а тех, что отказались, поместили в заключение. Триерарх, к счастью, увидел с причала, что происходит, и, ускользнув среди портовой суеты, сбежал, чтобы доставить сюда эту весть. Он добавил еще, что любому воину достаточно лишь раз взглянуть на новую крепость, которую они возводят в гавани, чтобы понять, для чего она предназначена: защитить склады зерна от граждан и создать опорный пункт для высадки спартанцев.
Нетрудно догадаться, что вести эти ошеломили весь Самос; торжество сменилось отчаянием. Но в крови у нас все еще пылала победа, а в душах сознание справедливости нашего дела; мы были сейчас подобны воинам Марафона
, возвращающимся с поля битвы, чтобы занять свои позиции перед Городом, и знающим, что боги с ними.
На следующий день после получения этой вести все мы, афиняне и самосцы, воины, моряки и граждане, отправились вместе в их акрополь на вершине холма. Мы принесли присягу товарищества и поклялись защищать свободы друг друга, продолжать войну и не идти на сговор с врагами, хоть внешними, хоть своими. Там наверху есть большое открытое поле, опоясанное древней стеной; когда мы вознесли гимн Зевсу, жаворонки поднялись ввысь с песнями, и вслед за ними дым с жертвенных алтарей устремился прямо в небо.
Я никак не чувствовал, что нахожусь в изгнании. Это мы были сейчас Городом, свободные афиняне за морем. Мы несли меч Города и его броню; Флот, а не правительство, находящееся дома, взимал с острова налог для оплаты военных расходов. Солнце сияло, море сверкало внизу под нами, словно чеканное серебро, мы чувствовали, что творим на земле что-то новое.
После этого, когда все спустились в город, каждого афинянина чуть ли не силой потащили в дом какого-нибудь самосца и усадили на место почетного гостя, а хозяева тем временем несли свое лучшее вино, фиги с пряностями и вообще все, что у них было. В этот вечер я рассказывал историю своей жизни - или большей ее части - у трех самосских очагов; и когда мы с Лисием встретились наконец в лагере, ни он, ни я не были трезвы. Но мы были счастливы и полны веры. Он даже забыл о своей девушке; и, что куда более примечательно, я тоже.
Был теплый весенний вечер; пахло морем и ужином, готовящимся на кострах из сосновых сучьев, а с горных склонов доносился аромат цветов; мы сидели в дверях своей хижины под лучами предзакатного солнца, приветствуя проходящих мимо друзей. Потом открыли амфору с вином, чтобы выпить за успех нашего начинания.
– Ибо, - важно объяснил Лисий, - быть трезвым наполовину - это ни туда, ни сюда.
Но от вина мысли наши только засверкали ярче; мы решили между собой все афинские и самосские проблемы и взялись выигрывать войну.
Вскорости появился, проходя мимо, триерарх с "Парала", и присел выпить с нами; Лисий высказал ему сочувствия по поводу потери его корабля. Он рассмеялся и ответил:
– Жалей не меня, а того триерарха, что командует им сейчас. Я этих ребят знаю. Сетью дельфина не удержишь. Ставлю пять против одного, что они, как только очутятся в открытых водах, закуют его в кандалы и удерут на Самос.
(Могу добавить, что свой заклад он выиграл).
Он говорил, что до сих пор кипит от ярости, как вспомнит, что видел в Афинах. Но теперь эта мрачную повесть делали немного светлее наши надежды.
– Когда Алкивиад примет здесь командование, - говорил он, - они долго не продержатся. Умеренных они уже потеряли, как вы знаете. Ферамен и его партия дожидаются своего часа. Они ведь тех поддержали только потому, что было обещано всего лишь ограничение права голоса, - принцип, с которым я не согласен, но все же какой-то принцип. А теперь они знают, что получили тиранию, и не станут терпеть ее дольше, чем необходимо.
Я слушал молча, стыдясь того, что этот чужой человек более справедлив к моему отцу, чем я сам. Многие воспоминания из самых ранних моих лет пришли мне тогда в голову. И, между прочим, я вспомнил, как, вернувшись с гор, нашел у себя в комнате на столе серебро, которое я отдал за Состия, аккуратно завернутое в тряпочку.
– Чуть не забыл, - продолжал триерарх, - я ведь пришел сюда в первую очередь для того, чтобы сообщить, что на завтра назначено общее собрание войска; ты услышишь глашатая очень скоро. Половина кораблей флота в том же состоянии, что и твой: триерархи сбежали в Милет, а командуют старшие помощники. Будут ставиться на голосование новые назначения. Если бы я был так уверен в своем корабле, как ты, Лисий, то нынче ночью спал бы спокойно.
Я глянул на Лисия, ведь радость моя получила достойный венок. Но он из скромности оставил эту тему в стороне. Однако триерарх продолжал:
– Твой кормчий так говорил о тебе: "Он знает, что кораблем управляют не с того конца, что лошадью". В устах кормчего это - хвалебный пеан.
Чистая правда, ибо между воинами, которые сражаются на корабле, и моряками, которые на нем ходят, вечные раздоры еще со времен Трои.
Он ушел, а вскоре раздался призыв глашатая; тогда мы наполнили чаши и выпили, не говоря вслух, за что, дабы не ввести богов в искушение. Вечернее солнце сияло, как бронза, на тростниковых крышах; здесь и там люди пели у костров. Я сказал себе: "Вот такие вещи - радости мужеского возраста. Мы должны делать работу по сезону, как говорит Гесиод
".
Лисий поймал мой взгляд поверх чаши.
– За прекрасного Алексия! - провозгласил он, выпил и выплеснул остатки вина за дверь. Брызги легли в пыли буквой альфа; он так давно в этом упражнялся, что у него получалось три раза из четырех. Потом зевнул, улыбнулся и пробормотал: - Поздно уже.
Но мы посидели еще немного, потому что, когда солнце село, поднялась луна. Ее свет смешивался с багрянцем заката, и холм за городом окрасился цветом львиной шкуры. Я думал: "Изменения - суть вселенной, а того, что естественно, бояться не следует. Однако человек - заложник этих перемен и возлагает печаль свою на богов. Сократ свободен и хотел научить меня быть свободным. Но я впряг бессмертную лошадь, дабы влекла колесницу вместе с лошадью земной; и когда одна падает, обе путаются в постромках". И я думал о Сократе и видел логику моего случая.
Тут раздался голос Лисия:
– Слишком долгие думы, чтобы не поделиться ими.
– Я думал о времени, об изменениях и о том, что человек должен идти вместе с ним, как с течением реки, приспосабливаясь к тому, что есть. И все же под конец, пусть мы не столь уж послушны или даже если бросаем вызов, последнее изменение - все равно смерть.
– Это последнее? - Он улыбнулся. - Никогда не высказывай мнение, как доказанную истину. Сегодня мы прожили день так, словно все обстоит иначе, и почувствовали, что это хорошо.
Лицо его, отчетливо видное в набирающем силу лунном свете, было спокойно; и мне пришло в голову, что он вновь обрел себя, когда пустил в дело свою отвагу и веру в свое дело, когда вместе со всеми нами приносил клятву на вершине холма.
Мы сидели в задумчивости. Я отвел глаза от гор и увидел, что его взгляд обращен ко мне. Он положил ладонь мне на руку.
– Ничего не изменится, Алексий. Нет, это неверно: изменения всюду, где есть жизнь, и мы с тобой уже не те два человека, что встретились в палестре Таврия. Но какой же дурак посадит яблоневый саженец, а после срежет его в ту пору, когда завязываются плоды? Цветы можно получать каждый год, но дереву требуется много времени, и дождей, и солнца каждого года, чтобы оно смогло укрыть тенью твой вход и врасти в дом.
Он и вправду был бесконечно добр ко мне. Мне часто кажется, что только он сделал меня человеком.
Гелиос погрузил свои красные волосы в волны моря, начали затихать песни вокруг сторожевых костров. Холодело, и мы вошли внутрь; ибо, как говорили люди у Гомера, оставляя позади долгий день, "приятно сдаться ночи".
Глава двадцать первая
– Добро пожаловать домой, Алексий! - сказал мне на Агоре молодой человек, совершенно незнакомый. - Знаешь ли ты, что глазеешь по сторонам, словно колонист? И в самом деле, ты отсутствовал так долго… приятно видеть тебя.
– Три года, - сказал я. - Я хорошо знаю твое лицо, но…
– А по-моему, - отвечал он с улыбкой, - тебе проще было бы вспомнить имя, чем лицо, я ведь отрастил бороду с тех пор, как мы виделись в последний раз. Евтидем.
Покричали, посмеялись и сели поговорить на скамье перед какой-то мастерской. Из него вырос великолепный человек, крепкий, без прежней мрачной серьезности. Сократ всегда знал, где копать, чтобы найти золото.
– Я не даю тебе пойти к остальным твоим друзьям, - говорил он, - но я должен услышать твои новости, пока тебя не унесла толпа. Все люди Алкивиада вошли в город просто пыльные от славы; так оно и должно быть. Интересно, как чувствует себя человек, столь крепко вцепившийся в победные венки?
– Как человек, имеющий хорошего военачальника, - отвечал я.
Он приподнял брови с полуулыбкой:
– Что, Алексий, даже ты? Ты, который не доверял вульгарному идолопоклонству, который не одобрял его самого, как мне помнится?
Я засмеялся и пожал плечами. По правде говоря, у нас на Самосе не было человека, который не думал бы, что солнце поднимается у Алкивиада из глаз.
– Никто не знает его толком, - объяснил я, - если не повоевал вместе с ним. Он придает битве блеск. Здесь, в Городе, его не понимали так, как понимаем мы на Самосе. Он доверяет нам, мы доверяем ему - и в этом весь секрет.
При этих словах Евтидем расхохотался и воскликнул:
– Великий Зевс! Он, никак, напоил тебя приворотным зельем!
Я почувствовал, что начинаю сердиться, а это было нелепо.
– Я не политик, а всего лишь старший над гоплитами на корабле. Говорю, что думаю. Я никогда не видел, чтобы в битве он бросил гибнущий корабль или человека. Люди, которые сражаются под его началом, не погибают зря. Он видит, в чем хорош каждый человек, и дает ему понять, что рассчитывает на это его умение. Была черная буря и надвигалась ночь, когда он вывел флот брать Византий, но мы с песнями вышли навстречу грому. Никто не останавливается задавать вопросы, когда он отдает приказ. Он думает быстро. Я был вместе с ним, когда он захватил Селимбрию всего с тремя десятками людей.
Я рассказал ему эту историю. Селимбрия - город на Пропонтиде
, она раскинулась на невысоких холмах у моря. Мы высадились перед ней, вытащили на песок корабли и ко времени зажигания ламп сели ужинать вокруг костров. Пешие воины с "Сирены" и с других кораблей, всего тридцать человек, как сказано уже, стояли на передовом посту между лагерем и городом, чтобы предохранить войско от неожиданного нападения, потому ели мы в доспехах, положив оружие рядом с собой. Только начали - как вдруг через заросли тамариска вышел своим длинным легким шагом Алкивиад.
– Добрый вечер, Лисий! Найдешь ли мне место у огня? Вот тут кое-что к ужину.
Его раб поставил на землю амфору хиосского вина, и мы устроили Алкивиада среди нас. В такие моменты лучше него нет человека в компании; любой отряд, который он посетит, будет повторять его слова весь следующий день. В тот вечер он был особенно оживлен и велел нам, чтобы никто не укладывался спать, но все были готовы выступить в полночь. Он связался кое с кем из демократов в городе, и те согласились открыть ему ворота. Войско должно подкрасться в темноте и по сигналу ворваться в город, а сигналом станет факел, поднятый на стене.
– Фракийцев я поставил за холмом, - говорил он. - Мы управимся без них. В захваченном городе ни бог, ни человек не сможет сдержать фракийца, а я дал слово, если город заплатит дань, не проливать крови.
При необходимости Алкивиад убивает без мягкосердечия, но в нем нет кровожадности, и он всегда доволен, если может без крови получить то, что хочет. Не знаю, что двигало им против Мелоса в тот мрачный день (возможно, он видел, чего желают афиняне), но, кажется, одного случая ему хватило на всю жизнь.
Мы доели ужин и смешивали последнюю порцию вина. На берегу под нами мерцали костры; примерно в одном стадии, как раз за пределами полета стрелы, поднимались темные стены города. Наступала ночь.
И вдруг Лисий показал в ту сторону рукой и спросил:
– Алкивиад, ты ведь сказал в полночь? А это что?
Над башней у ворот пылал факел. Мы, ошеломленные, вскочили на ноги. Войско от нас в пяти стадиях; большинство людей сейчас уже раздеты, умащают тела и очищаются или же чинят доспехи перед делом. Все глаза повернулись к Алкивиаду. Награда заманчиво болталась перед носом, а он беспомощно смотрел, имея всего тридцать вооруженных человек. Я, скажу честно, с нетерпением дожидался, пока из него посыплются проклятия. Мне приходилось слышать об этом восхищенные рассказы.
Он стоял, уставясь большими голубыми глазами на огонь, приподняв брови.
– Ох уж эти колонисты, - проворчал он. - Люди, которые являются на пир, когда ты еще даже не одет. Полагаю, кто-то струсил, а остальные не решились ждать. Поллий, беги в лагерь, поднимай людей и быстро веди в город. Отряд, к оружию! Что ж, друзья, вон сигнал - значит, идем. Вперед!
Он помчался в темноту, к городу, и мы побежали следом, как будто это было самое естественное дело в жизни. Когда мы добрались до ворот, они распахнулись перед нами; мы вошли внутрь и двинулись по улице - тут к Алкивиаду подлетел, запыхавшись, глава заговора и принялся объяснять преждевременный сигнал. Я видел лишь, как этот человек подскакивает на месте, а Алкивиад озирается вокруг, не слушая. И когда мы пришли на Агору, вокруг нас появились жители Селимбрии, с великим шумом, гамом и выкриками "к оружию".
Лисий приблизился ко мне и встал рядом, прикрывая своим щитом. Я гадал, заперты ли ворота за нами, а потом подумал: "Если мы погибнем, Алкивиад позаботится, чтобы нас похоронили вместе" - он в таких делах не был забывчив. Но жизнь во мне бурлила и искрилась - так сыплются искры с кошки в грозу; человек, который боится смерти, уже наполовину мертв. Затем голос Алкивиада, хладнокровный, как на учениях, произнес:
– Глашатай, призови их слушать объявление.
Наш глашатай возвысил голос. На темных улицах все замерло, слышалось только ворчание и бормотание.
– А теперь объявляй, глашатай: "Люди Селимбрии не должны сопротивляться афинянам. При этом условии я сохраню им жизнь".
Глашатай выступил вперед и прокричал его слова. Наступила тишина. Мы не дышали. Затем чей-то голос, трясущийся, но все же внятный, произнес:
– Это ты так говоришь, стратег; но дай нам сперва услышать твои условия.
Алкивиад отозвался:
– А вы сперва покажите мне, кто будет говорить от вашего имени.
Его дерзость принесла успех. Они думали, что мы уже хозяева в городе, а он занимал их разговорами достаточно долго, чтобы так оказалось на самом деле. Мы на Самосе говорим, что он - стратег для молодых.
Дослушав рассказ, Евтидем заметил:
– Так вы с Лисием все еще вместе?
– А как же иначе? Я оставил его на причале, он присматривает за починкой корабля. Лучшего триерарха на флоте нет; и если ты думаешь, что я пристрастен, спроси у кого угодно.
– И в самом деле, Алексий, ты никогда не восхвалял его сверх заслуг. Я высматривал вас обоих, когда флот входил в Пирей; но толпа так ломилась приветствовать Алкивиада, что сам я ничего не видел, кроме венков да миртовых листьев в воздухе, летящих к гребню его шлема.
– Жалко, - проворчал я, - что хоть часть состояния, потраченного на гирлянды и хор, не отдали ему в качестве денег для флота. Он долгие годы сидит без средств. Если б он не творил чудеса каждый месяц, у вас вообще не было бы флота. Половину сражений мы вели ради дани; нам приходилось выжимать ее силой, иногда не без крови, но что другое оставалось нам делать?
– Ну-у, - протянул он, - мне кажется, Город и так обложен налогами до предела; давай потолкуем о чем-нибудь поприятнее. Я вижу, ты не терял времени, а сразу отправился в книжную лавку и купил последнюю пьесу Агафона.
– Он зашел в лавку, и я попросил его подписать свиток. Не то чтобы я сам гонялся за такими украшениями - я отвезу ее на Самос, в подарок моей девушке.