Вам может показаться, что мы в те дни были простаками, ибо при виде человека, слишком тяжелого, чтобы прыгать или бегать, человека, который свалится замертво, если заставить его совершить ускоренный переход в доспехах, и которого не вынесет ни одна лошадь, мы считали, что смотрим на существо ниже раба, поскольку он сам довел себя до такого состояния.
Глядя на Сострата, мы надеялись увидеть, как он будет изгнан из общества свободных эллинов, и подбодряли Лисия, призывая его сделать это. А он стоял рядом с этой уродливой тушей, словно изваяние победы: герой против чудовища, Тесей против Минотавра.
А потом начался бой - и голоса переменились, а я проснулся от своего сна.
Я не видел Сострата в первом бою, но другие зрители видели, и потому быстрее меня привыкли к зрелищу того, как Лисий приседает и уклоняется от ударов. Никто не освистывал его, а некоторые даже подбадривали. Когда он сам сумел ударить, зрители просто взбесились. Но, тем не менее, видно было: это все равно, что бить скалу. Огромные кулачищи Сострата были подобны летающим валунам; один раз он задел щеку Лисия, всего лишь вскользь, - и тут же полилась кровь. И тогда, словно мне впервые сообщили эту новость, я подумал: "Это чудовище - тоже панкратиаст".
Лисий первым перешел в ближний бой. Он поймал руку Сострата в момент удара, и она обвисла в его сильном захвате. Я знал, что последует за этим: быстрый поворот, а за ним бросок; это называется "захват руки и туловища через ягодицы". Я видел, как он начал прием, и мог точно назвать момент, когда он понял, что не в силах поднять эту страшную тяжесть достаточно высоко для броска. Затем Сострат попытался провести захват за шею, и если бы Лисий не был быстрым как кошка, там бы он и остался. Толпа приветствовала его за этот уход так, словно он не увиливал, а нападал. К этому времени он уже сумел оценить скорость противника и начал идти на риск, который допускает более быстрый человек в схватке с медлительным; вот только здесь даже этот риск вызывал сомнения. Он кинулся головой вперед, я слышал, как хрюкнуло это чудище; и прежде чем Сострат успел захватить голову Лисия, тот выскользнул и сам провел захват за корпус. А потом он сделал заднюю подножку, и оба упали. Звук удара был такой, словно свалился кусок стены.
Толпа радостно закричала. Но я видел, что, когда они упали, Сострат прокатился по руке Лисия. Он лежал, словно засыпанный оползнем. Сострат начал переваливаться на него; но Лисий вовремя поднял колено. Рука его все еще была прижата телом противника к земле. Я вскочил на ноги и закричал ему. Я пытался докричаться, хоть и не ожидал, что он услышит меня за этим шумом. Он уперся ладонью в огромное свиное рыло Сострата, оттолкнул его назад и высвободил руку. Она была ободрана и кровоточила, но все же он мог ею пользоваться. Он вывернулся молниеносно; они сражались на земле, нанося удары и борясь. И Лисий постоянно оказывался быстрее. Но в панкратионе скорость - лишь защита. А победу приносит сила.
Кто-то хлопал меня по колену. Это был Евмаст, спартанец, пытающийся привлечь мое внимание. Когда я на миг оглянулся, он спросил:
– Этот человек - твой любовник?
– Который? - отозвался я; мне сейчас было не до него.
– Человек, - сказал он.
Я кивнул, не поворачиваясь. Я чувствовал, что он следит за мной, собираясь похвалить меня, если я смогу смотреть с деревянным лицом, как калечат Лисия. Я бы сейчас убил его прямо на месте.
И тут Лисий на миг оказался сверху. Волосы у него были перепачканы запыленной кровью; кровь покрывала его лицо, будто маска, и полосками стекала по телу. Он поднялся, потом как будто повалился назад, и толпа застонала. Но когда Сострат кинулся на него, он выбросил вверх ногу и перекинул противника через себя так, что тот рухнул не на него, а на землю. Шум поднялся оглушительный, я едва слышал свои радостный крик. Однако в этом шуме было что-то новое. Я сперва не заметил, но оно нарастало. В те дни панкратион был состязанием для воинов. Допускаю, что и тогда находились немногие людишки с рабским рассудком, которые получали от него удовольствие иного сорта, но им хватало соображения оставлять свои удовольствия при себе. А ныне, как духи, которые набирают силу от выпитой крови, они вышли на свет и голоса их стали слышны.
Когда Сострат пошел на Лисия, тот захватил его лодыжку и удержал. Он выкручивал стопу, пытаясь заставить Сострата уступить. Но Сострат сумел высвободиться, отбив его свободной ногой, и я увидел, как громадная туша вновь падает на Лисия. И снова Лисий выскользнул, захватив руку падающего противника; в следующий миг он оказался на спине у Сострата, обхватив ногами его живот и поймав шею в удушающий захват, красивее которого я в жизни не видел. Единственное, чем мог действовать Сострат, - одна свободная рука - другую Лисий прижал. Вокруг меня все вскочили на ноги; юный Платон, о существовании которого я вообще позабыл, впился пальцами мне в руку. Казалось, схватка завершилась победой.
И тут я увидел, как начал подниматься Сострат. Неся на спине тяжесть сильного мужа, полузадушенный, этот бык все же поднялся на колени. Я слышал кровожадные крики людей, которых не видел.
– Отпусти, Лисий! - заорал я. - Отпусти!
Но, думаю, силы у него были на исходе, и он знал: или сейчас, или никогда. Он сцепил зубы и попытался еще сильнее сдавить бычью шею Сострата. А Сострат выпрямился - и грохнулся назад, обрушившись на него, словно дерево. Наступила абсолютная тишина, а потом снова завопили кровожадные голоса.
Сначала я не видел Лисия - только руку от локтя и кисть. Она лежала на земле ладонью кверху; потом я заметил, как пальцы ощупью ищут опору. Сострат перевернулся. Впервые я заметил на его широком лице маленькие глазки; но это не были глаза разъяренного вепря, нет, это были холодные глаза ростовщика. Лисий начал приподниматься, опираясь на руку. Я ожидал, что он поднимет руку, делая знак судье. Может быть, он был слишком охвачен гневом, чтобы сдаться, но, я думаю, он просто не видел ничего вокруг и не понимал, где находится. Как бы то ни было, Сострат снова швырнул его, да так, что было слышно, как ударилась голова о землю. Даже после этого, мне кажется, я видел, как он шевелится; но судья бросил на землю свой двурогий жезл и остановил схватку.
Я вскочил на ноги. Платон держал меня за руку, говоря что-то; я оттолкнул его и полез через толпу, а люди, на которых я наступал, кричали и ругались. Я влетел в раздевальню, когда его пронесли в маленькую комнатку, где был матрас на полу, а из отверстия, оформленного, как львиная пасть, стекала струйка воды. Снаружи начался следующий бой - я слышал приветственные крики.
Тамошний старший спросил у меня:
– Ты его друг?
– Да, - сказал я. - Он умер?
Я не замечал в нем ни дыхания, ни других признаков жизни.
– Нет. Он оглушен и, полагаю, у него сломано несколько ребер. Но он может умереть. Его отец здесь?
– Мы афиняне, - ответил я. - Ты лекарь? Скажи мне, что надо делать.
– Ничего. Только постарайся удержать его на месте, если он очнется, ничего не соображая. Дай ему воды, когда попросит, но только не вина. Затем он поднял глаза от Лисия и словно впервые увидел меня. - Он отлично бился, но я не понимаю, что заставило его выступать в панкратионе при таком весе.
После чего вышел наружу смотреть следующую пару, а мы остались одни.
Он дышал, но очень медленно и так слабо, что я едва слышал. Одна сторона лица у него превратилась в сплошной синяк; из носу сочилась кровь, была рассечена кожа под волосами. И лоб над бровью тоже был рассечен; я видел, что этот шрам останется у него навсегда. Я откинул старое одеяло, которым они его накрыли. Тело было страшно избито и выпачкано, я не мог разглядеть, что там сломано. Я взял полотенце, висевшее на стене, и смыл с Лисия черную кровь, масло и пыль, где смог достать, - переворачивать его я побоялся. Я говорил с ним, звал по имени, но он не шевелился. Только потом я понял, что не следовало обмывать его, потому что вода из источника была холодная, а стены вокруг - каменные; скоро тело его у меня под руками стало холодным, как мрамор, а губы посинели. Я испугался, что он умрет у меня на глазах. В углу лежала чья-то одежда. Я укрыл Лисия ею, но он все равно оставался холодным, тогда я добавил свой гиматий, сам забрался под него и лег рядом с ним.
Я обнимал его, пытаясь передать от себя хоть каплю жизни, сам замерзал от страха и думал о долгих дозорных поездках в составе Стражи по зимним горам, когда даже волки в своих пещерах жались друг к другу, чтобы согреться, а он ложился один. "Ты придавал мне отваги в битве, - думал я. Когда меня сбросили с лошади, ты спас меня и сам получил рану. После стольких трудов кто не ждал бы от жизни меда из камня? Но ты принес его в жертву небесам, а тебе осталась только кровь да соленое море. Что же такое справедливость, если даже боги несправедливы? Они отобрали у тебя венок и возложили на зверя".
Я коснулся его губ - они были по-прежнему холодны; он не открывал глаз, не шевелился, не говорил. Я сказал в душе: "Слишком поздно я здесь, под одним плащом с тобой - а ведь по собственной воле я тебе ни в чем не отказал бы. Время, смерть и изменения ничего не прощают, а любовь, утраченная в дни юности, никогда не вернется вновь".
Кто-то пробирался в комнату, и я встал. Свет в дверном проеме померк весь его заслонила собой громадная туша.
– Как он? - спросил Сострат.
Странно было слышать от него человеческую речь, а не хрюканье вепря. Но я порадовался, увидев на нем отметины, оставленные Лисием.
– Жив, - сказал я.
Сострат приблизился, посмотрел, а потом вышел. Я снова лег возле Лисия. Горе разъедало мне душу. Я вспомнил его статую в школе, сделанную, когда я еще не знал его, и подумал, как с мальчишеского возраста он бегал и прыгал, метал диск и дротик, плавал и боролся, ездил верхом на учениях; как я сам упорно трудился, размахивая киркой и поднимая тяжести, чтобы привести свои плечи в соответствие ногам; как юный Платон бегал в доспехах; как все мы в гимнасии совершали жертвоприношения Аполлону, властителю меры и гармонии. А этот муж продал изящество и ловкость, меру и честь воина на поле битвы, не думая вовсе о том, чтобы быть прекрасным в глазах богов, а заботясь об одном лишь - как получить венок.
Бой снаружи окончился. Толпа болтала, кто-то играл на двойной флейте. Лисий шевельнулся и застонал. Сейчас он стал чуть теплее на ощупь. Вскорости он попытался сесть и его стошнило. Когда я закончил убирать за ним, снова пришел лекарь. Он ущипнул Лисия за руку и, увидев, что тот немного дернулся, проговорил:
– Хорошо. Но держи его в покое, потому что люди, которые были оглушены, иногда умирают, если слишком скоро начинают напрягать силы.
Когда он ушел, Лисий начал метаться и говорить что-то бессвязное. Ему казалось, что он лежит на поле битвы с копьем в боку, и он приказывал мне не трогать его, а привести Алексия, который копье вытащит. Я сходил с ума, вспоминая слова лекаря. Пока я пытался уложить его обратно, снова пришел Сострат и снова спросил, как он. Я ответил кратко, но такая забота немного изменила мое мнение об этом человеке к лучшему.
Вскоре после этого снаружи снова поднялись крики - начался последний бой. И, кажется, окончился, едва успев начаться. Я подумал, что Сострат, наверное, покончил со своим противником одним ударом; но на самом деле человек этот, видевший, как унесли Лисия, почти сразу лег и сдал схватку. Я слышал, как глашатай объявил победителя. Приветственные крики звучали лишь наполовину искренне - не было ни красивого поединка, ни крови, так что никто не получил удовольствия.
Зрители разошлись; в раздевалке за дверью болтали и смеялись люди. Скоро пришел незнакомый мне человек - забрать одежду, которой я укрыл Лисия. Становилось прохладнее, но я не решался оставить его и поискать какое-то одеяло, только надеялся, что кто-нибудь зайдет сюда. Наконец послышались приближающиеся голоса; в дверях остановился Сострат, разговаривая с кем-то через плечо. Украшенный лентами, он походил на быка, предназначенного в жертву. Когда он умолк, я услышал, как человек, приходивший за своей одеждой, говорит:
– Да ну, успокойся, Сострат; я только что заходил туда и слышал, как он разговаривает. До конца Игр он продержится, а дальше значения не имеет.
Я совсем забыл, что везде, кроме Спарты, победителя лишают венка, если он убил противника в панкратионе
.
Я сидел, глядя на Лисия; потом услышал кого-то у себя за спиной. Это Сострат в конце концов вошел в комнату. Он внимательно посмотрел в лицо Лисию, потом в третий раз спросил, как он. Я не настолько доверял себе, чтобы раскрыть рот. Тогда он начал разглядывать меня - и вдруг напустил на себя изящные манеры, которые ему шли, как свинье - венок из фиалок.
– Почему ты так подавлен, прекрасный юноша? Играми правит случай. Неужели ты проведешь час своего торжества, сидя здесь с печальным лицом, словно в тюрьме? Выйди, познакомься с другими победителями. Пора нам с тобой узнать друг друга лучше.
Есть определенный жест отказа, который все знают, но люди благородные не используют. Однако мне хотелось быть предельно понятным.
– Ты получил свой венок, - сказал я ему. - Иди и поиграйся с ним.
Когда он выходил, я услышал голос Лисия: "Алексий!" Он как будто сердился на меня. Не знаю, много ли он понял. Я наклонился к нему и сказал:
– Я здесь. Что ты хочешь?
Но его глаза снова потускнели. Он выглядел очень усталым. Надвигался вечерний холод, а я боялся, что если пойду искать, чем укрыть его, он попытается встать. Скоро совсем стемнеет. Слезы подступали к горлу, как тошнота; но я не решался заплакать - он бы услышал.
К этому времени раздевальня опустела, и потому раздавшиеся в ней шаги прозвучали гулко. Это был юный Платон - вошел и остановился, глядя вниз. Пока мы с ним смотрели бой, он был в своих лентах, но сейчас они исчезли. Я спросил:
– Ты не мог бы найти мне какой-нибудь плащ, Платон? Лисию холодно.
– Тебе, похоже, и самому холодно, - отозвался он.
Довольно скоро он вернулся с двумя пастушескими одеялами; я накрыл ими Лисия, а сам оделся в свою одежду. Платон наблюдал за мной молча, потом сказал:
– Они отдали венок Сострату.
– Да ну? - отозвался я. - И Троянская война кончилась; что еще новенького?
– Это ново для меня. Что, по мнению Сострата, он получил? Что хорошего? Какое удовольствие? Чего он хотел?
– Я не знаю, Платон. С тем же успехом ты можешь спросить, почему боги допустили такое.
– Боги? - переспросил он, приподняв свои густые брови и снова опустив их - точно так же, как он делает сегодня. - А что за польза богам допускать или не допускать что-либо, разве им недостаточно, что они существуют?.. Ты не ужинал? Я принес тебе поесть.
Я поел, и мне стало чуть теплее. Когда он ушел, я увидел, что оба одеяла совсем новые; думаю, он просто купил их на рынке.
С приходом ночи Лисия отнесли в храм Асклепия; на следующий день он смог говорить осмысленно и принимать пищу, хотя из-за сломанных ребер ему было больно двигаться. Говорил он мало, и я дал ему отдохнуть. Я хотел сидеть с ним, но он сказал, что я должен посмотреть состязания на колесницах; казалось, это его волнует, и я пошел. Ристания эти проводились с большой роскошью, во славу конелюбивого Посейдона, которого, однако, не тронула моя бронзовая лошадка. Я понял, что это самый большой день Игр, увидеть который пришел каждый коринфянин, и что никто уже не вспоминает о длинном беге или панкратионе.
Когда я вернулся, Лисий как будто окреп. Он сказал, что хочет встать на следующий день и посмотреть, как меня увенчают. Для меня это было уже слишком, и я рассказал ему историю с бегом. Он выслушал меня молча, немного хмурясь - скорее от задумчивости, чем от гнева или изумления.
– Не суши себе голову, - сказал он. - Ты пробежал отлично; и вполне вероятно, что никто вообще не был подкуплен. Любой дурак мог понять, что ты - самый быстрый, и постарался бы сперва увериться насчет тебя, прежде чем выбрасывать деньги на остальных. Я следил за критянином, и мне показалось, что он выдохся.
– Возможно. Но теперь я уже никогда не узнаю.
– Так зачем думать об этом? Мы должны принимать мир таким, как он есть, Алексий. - И снова повторил: - Ты пробежал отлично. Они все были у тебя в руках.
На следующее утро состоялось шествие к храму, и победителей увенчали перед Посейдоном. Очень много было музыки и всяких церемоний, куда больше, чем дома. Жрецы Асклепия не позволили Лисию встать. После церемоний я вернулся к нему, и он заставил меня показать свой венок. Я был сыт по горло всей этой разукрашенной петрушкой, но когда я швырнул венок в угол, Лисий резко приказал мне не валять дурака, а идти на улицу и праздновать в Коринфе вместе со всеми.
Близился вечер. Солнце светило на гору с ее венцом из стен. Он, должно быть, знал заранее, что если отложит до конца Игр, то так и не поднимется наверх.
– Да что мне делать в Коринфе? - буркнул я.
Но он стал нетерпеливым, потом вообще рассердился и сказал, что если я останусь в стороне, то обо мне пойдут разговоры. Тогда только я понял, что его тревожит: могут сказать, будто он умышленно не пустил меня повеселиться, из ревности; в конце концов я сказал, что пойду.
В Коринфе оказалось очень много разноцветного мрамора, и много бронзы, в том числе позолоченной; в дверях лавок курились благовония; перед таверной, где мы пили, висела в клетке говорящая птица, которая свистела и покрикивала: "Заходи!". Я был вместе с бегунами и кулачными бойцами; потом появился кое-кто из борцов. Я постарался напиться поскорее, и через некоторое время Коринф стал казаться мне веселым городом. Мы бродили по улицам, распевали, покупали гирлянды и надевали на себя; потом отправились в бани, но это оказались вполне добропорядочные бани, и нас попросили уйти. Кого-то столкнули в бассейн, он выбрался, истекая водой; две флейтистки, которых мы подцепили по дороге, все время играли нам. Мы подошли к высокому портику со стройными колоннами, украшенными горлицами и гирляндами; кто-то сказал:
– Вот сюда мы и собирались, к девам Афродиты. Пошли!
Когда я отказался, он попытался затащить меня силой, и я ударил его в лицо. Но тут кто-то другой, кому вино прибавило добродушия, разнял нас и сказал, что лучше мы все пойдем в дом Каллисто. Во дворе был фонтан, изображавший девушку, которая поддерживает рукой грудь, а из груди бьет вода. Каллисто радостно приветствовала нас, мальчик и девочка исполнили пантомиму о Дионисе и Ариадне, а мы пока выпили еще вина. Чуть позже пять или шесть борцов заказали музыку и пошли прыгать, отплясывая кордакс и сбрасывая с себя одежду. Они звали и меня в круг, но я уже не смог бы танцевать, даже если б захотел. Ко мне на пиршественное ложе прилегла одна из девиц и скоро увела меня с собой. Когда я проснулся, она долго рассказывала, как я замечательно справлялся, - они всегда говорят так молодым людям, чтобы набить цену. А я даже вспомнить не мог, сделал я вообще что-нибудь или нет.
Двумя днями позже мы отправились обратно в Афины. Лисий не мог сидеть на лошади - еще не срослись кости, - и его пришлось нести до корабля на носилках.
Плавание вышло тяжелое, он мучился всю дорогу. Агий, кормчий, зашел проведать нас и рассказал, что спартанские корабли направлялись на Хиос; он использовал свое время в Коринфе с большим толком, чем я. И потому мы торопились домой, чтобы принести эту весть в Город.
Вот и все, что я хотел рассказать об Истмийском празднестве, первом в девяносто второй олимпиаде
. С тех пор, как Тесей основал Игры в честь своего отца Посейдона, их проводили каждый второй год на том же самом месте, перед тем же самым богом; и если вы спросите меня, почему в тот год Игры были проведены несколько иначе, чем все предыдущие, я вам ответить не смогу.
Глава восемнадцатая
Корабли, которые мы обнаружили, направлялись на Хиос; их встретили, разгромили и загнали на берег, но Алкивиад со своим другом, кормчим Антиохом, все равно захватил остров. Истории о его воинском искусстве и отваге доходили до нас каждый день. Среди горячих разговоров на Агоре можно было услышать, что мы, когда изгоняли его, выбросили вон куда большее, чем думали, и что перед отплытием на Сицилию он просил суда, как человек ни в чем не повинный. Ходил также слух, что ныне он очень вовремя отправился в море, ибо ненависть царя Агиса раскалилась докрасна и в Спарте Алкивиад никогда не ложился спать без охраны.
Но вот однажды, когда я заглянул к Лисию, он сказал:
– Входи, Алексий, повидайся с моим отцом и поговори с ним немного. Говори о лошадях, о чем угодно, только не о войне. Сегодняшние новости задели его куда сильнее, чем я мог ожидать, как они ни плохи.
Я уже походил по Городу и заметил то же самое у других стариков. Я зашел в дом и сделал все, что мог. Демократ принял меня приветливо, но выглядел он на пять лет старше и не желал говорить ни о чем, кроме новостей.
– Я чувствую себя сегодня так, - говорил он, - словно увидел, как Персей продает Андромеду дракону за мешок серебра. Спарта заодно с мидянами! И мне пришлось дожить до такого, чтоб узнать, как кровный потомок Леонида вступает в переговоры с Царем Царей и отдает ему Ионию за деньги! Неужели не осталось чести под солнцем?
– Им нужны деньги, чтобы платить гребцам, - отозвался я, словно вызвался защищать спартанцев. - А грести сами они не могут, их слишком мало, даже если бы они пересилили свою гордыню и опустились до такого; и, наконец, они не могут доверить свои жизни илотам.
– Когда мой отец был еще мальчиком, - продолжал старик, - его отец повез его в Фермопилы после битвы, чтобы поучиться у павших, как надлежит умирать мужам. Он часто описывал мне все: друзья лежали рядом там, где живой стоял, защищая тело сраженного, как делалось в гомеровские времена; и те, что бились, пока оружие не сломалось в руках, лежали, вцепившись в мертвых варваров зубами и ногтями. А теперь они докатились до такого! Как спокойно вы, молодые, воспринимаете все!
Я ему посочувствовал, но в то время меня куда больше заботил его сын. Кости Лисия срастались хорошо; кроме шрама на лбу, бой с Состратом не оставил меток на его теле. Но он перестал упражняться в панкратионе. Какое-то время он это от меня скрывал; другим упражнениям он уделял достаточно времени, чтобы поддерживать состояние тела, - но часто он говорил мне, что идет в палестру, а находил я его в колоннаде, а иногда не мог найти вовсе. Когда я разобрался, как обстоит дело, думаю, это меня не очень удивило. Я вспоминал, как он отстранился, когда Полимед и прочие обхаживали меня - он никогда не опускался до низких соперников. А мне он ничего не говорил, чтобы не показалось, будто мой истмийский венок вызывает у него пренебрежение. Он был столь же благороден, как и всегда, но менее открыт, чем раньше. Часто впадал в молчание, и когда я спрашивал о его мыслях, отвечал кратко.
Теперь мы были не так загружены в Страже, потому что война велась в основном на море. Я нашел свободного человека, который согласился работать на усадьбе за небольшую плату и долю в урожае, но высаживали мы только быстрорастущие растения.
Одним прекрасным летним утром в Городе я клал последние мазки на наш дом, который задумал побелить. Я занимался этим по утрам, с рассвета до того времени, когда появлялись люди; ибо хотя теперь каждый знал, что его сосед своими руками делает рабскую работу, никому не хотелось заниматься ею на глазах у посторонних. И все же сейчас, когда дело было завершено, я ощущал удовольствие; и моя мать тоже, ей особенно нравился двор, где я окрасил верхушки колонн красным и синим цветом. Я выкупался, причесал и уложил волосы и надел чистый гиматий; в руках у меня был посох, которым я пользовался, выходя в Город, - красивый, из черного дерева, раньше он принадлежал отцу. После грязной работы мне приятно было чувствовать себя чистым и аккуратным, и я задержался в портике, чтобы кинуть последний взгляд на дело рук своих. А когда потом повернулся к улице, то увидел, как к нашему дому приближается неизвестный.
Этот костлявый старик, видимо, был высокого роста, пока держался прямо; он шел с частыми остановками, опираясь на ветку, срезанную в лесу. Одна нога у него была повреждена и завязана грязной тряпкой. Седые волосы торчали неопрятными клочьями, как будто он подрезал их ножом, а тело прикрывала короткая туника из суровой неотбеленной ткани - в таких ходят бедные ремесленники или рабы. Он был достаточно грязен, чтобы оказаться либо тем, либо другим, но держался не как ремесленник и не как раб.
Он смотрел на наш дом и направлялся прямо к нему; и, видя это, я почувствовал, как пропитывает меня какой-то незнакомый страх; он показался мне вестником, несущим худые новости. Я сделал несколько шагов вперед из портика, ожидая, пока он заговорит, но он, увидев это, лишь впился в меня глазами. Отощавшее костлявое лицо с месячной щетиной обветрилось почти дочерна; и серые глаза, резко выделявшиеся на этом темном лице, казалось, пронизывали насквозь. Я хотел уже окликнуть его и спросить, кого он ищет. Но что-то остановило меня - тогда я не мог понять, что именно, понял только, что не должен ни о чем спрашивать.
Его глаза соскользнули с меня и прошлись по двору. Потом он снова посмотрел мне в лицо. От его молчаливого ожидающего взгляда у меня по телу побежали мурашки.
И наконец он сказал:
– Алексий.
И тогда ноги сами понесли меня на улицу, а голос мой произнес:
– Отец.
Не знаю, как долго мы там стояли, полагаю, всего несколько мгновений. Я проговорил: "Войди!", едва ли сам себя понимая; а потом, немного очнувшись, возблагодарил богов за его спасение. На пороге он зацепился хромой ногой. Я протянул руку, чтобы поддержать его, но он быстро выпрямился сам.
Он стоял во дворе, оглядываясь вокруг. Я вспомнил Лисикла, и теперь мне показалось странным, что я тогда воспринял его рассказ без всяких сомнений, хоть и понимал, что этот человек сломлен, а повествование его путается и блуждает. Вспомнить о нем меня заставил руки отца, огрубевшие и узловатые, с грязью, запекшейся в трещинах и шрамах. Мой разум застыл. Я ощупью искал слова, чтобы заговорить с ним. Мне приходилось чувствовать эту болезненную немоту на войне при виде отважного врага, лежащего передо мной в пыли; но в молодости человек не узнает таких мыслей, да и не должен он понимать их. Я снова повторил, другими словами, то же обращение к богам, что уже произнес раньше. Я говорил, что мы уже отчаялись надеяться на такое счастье. Потом, понемногу приходя в себя, сказал:
– Я войду прежде тебя, отец, и сообщу матери.
– Я сам ей сообщу, - возразил он и похромал к двери. Двигался он довольно быстро. В дверях остановился и снова взглянул на меня. - Не думал, что ты вырастешь таким высоким.
Я что-то пробормотал в ответ. Я действительно заметно вырос, но лишь из-за его согнутой спины глаза наши оказались на одном уровне.
Я дошел до двери вслед за ним - и замер. Сердце у меня колотилось, колени ослабели, а все органы словно обвисли внутри. Я слышал, как он входит в женские комнаты, но не слышал, чтобы кто-нибудь заговорил. Я ушел; наконец, через некоторое время, показавшееся мне уместным, я прошел в общую комнату. Отец сидел в кресле хозяина дома, опустив ногу в миску с водой; поднимающийся от нее пар пахнул травами и гноящейся раной. Перед ним на коленях стояла мать с тряпкой в руках, омывая больное место. Она плакала; слезы стекали по щекам, а руки у нее были заняты, и она не могла вытереть глаза. Только теперь мне пришло в голову, что надо было обнять его.
В руке у меня все еще был посох. Я вспомнил, в каком углу взял его в первый раз, и поставил туда.
Подойдя к ним, я спросил, как он добрался домой. Он сказал, что приплыл из Италии на финикийском корабле. Нога у него распухла вдвое от обычного, из нее сочилось зеленое вещество. Когда мать спросила, согласился ли хозяин корабля везти его в долг, он ответил:
– Им не хватало гребца.
– Алексий, - обратилась мать ко мне, - посмотри, готова ли баня для отца и не забыл ли чего Состий.
Я уже уходил, когда услышал приближающиеся звуки, и у меня перехватило дыхание - это не Состий, это я сам забыл кое о чем.
Вошла маленькая Харита - она пела и щебетала. В руках она несла раскрашенную глиняную куклу, которую я привез ей из Коринфа, и разговаривала с ней, а потому вышла на самую середину комнаты, пока наконец посмотрела вверх. Потом, наверное, учуяла тяжелый запах, ибо глаза у нее стали круглыми, как у птицы. Я подумал: "Сейчас, когда он видит, какая она хорошенькая, наверняка радуется тому, что создал".
Он наклонился вперед в своем кресле; мать сказала:
– Вот наша маленькая Харита, которая слышала столько рассказов о тебе.
Отец сдвинул брови, но не выглядел ни сердитым, ни удивленным, и я перевел дух. Он протянул руку и сказал:
– Иди сюда, Харита.
Сестренка осталась неподвижной, и я шагнул вперед, чтобы подвести ее к нему. Но стоило мне до нее дотронуться, личико покраснело, уголки рта опустились, и она спрятала лицо в подоле моего гиматия, плача от испуга. Я взял ее на руки и понес к отцу, но девочка обхватила меня за шею и заорала. Я не решался взглянуть на него. Мать принялась объяснять, что девочка стеснительная, робкая и плачет, когда видит незнакомое лицо; в первый раз за всю жизнь я слышал ложь из ее уст.
Я унес Хариту и пошел заглянуть в баню. Бедный старый Состий в смятении ничего не сделал толком; я нашел бритвы, гребень и пемзу, принес чистые полотенца и хитон отца, который мать давно спрятала.
Она сказала:
– Я пойду с тобой, Мирон; Состий слишком неуклюж, чтобы услужать тебе сегодня.
Но он ответил, что справится сам. Я уже заметил, что в волосах у него вши. Он вышел, опираясь на палку, которую все время держал рядом с собой. Когда мать убрала тряпки и миску, она быстро заговорила о том, как отец слаб, чем ему надо питаться и какого лекаря пригласить лечить ногу. А я думал о бедности, которую мы переживали, и мне казалось, что у меня сердце из камня, если я не плачу о нем, как плачет она.
– По крайней мере, надеюсь, он позволит мне подстричь ему волосы и бороду, - сказал я. - Думаю, он не захочет, чтобы брадобрей увидел их такими, как сейчас.