А фамильярная откровенность спартиатов друг с другом — и с ним тоже — произвела на него впечатление грубой невоспитанности. Здесь тоже величие было в прошлом, как и в Афинах. Словно старый пёс, побитый молодым, — который зубы ещё скалит, но держится подальше, — Спарта была уже не та, с тех пор как фиванцы подходили к её стенам. Меновая торговля отошла в прошлое, появились деньги, и стали цениться как везде; богатые скупили громадные земельные участки, бедные не могли больше вносить свою долю за общественную трапезу за общим столом и опускались до уровня нахлебников, — а вместе с гордостью теряли и отвагу свою… Но в одном отношении они остались такими же, как прежде. Они ещё не разучились воспитывать дисциплинированных мальчиков — смелых, закаленных и уважительных, — которые делали, что им скажут, сразу же и не спрашивая зачем; вставали при появлении старших; и никогда не заговаривали первыми, пока к ним не обратятся. Аттическая культура и спартанские обычаи, — думал он, но дороге домой, — если соединить их в податливой душе юноши — это даст совершенного человека.
Вернувшись в Эпир, он стал ещё более влиятелен: теперь не только его ранг уважали, но и восхищались эрудицией, привезенной из дальних странствий. К его мнению продолжали прислушиваться и тогда, когда все его знания давно уже устарели. Царь Филипп, имевший своих агентов во всех греческих городах, знал больше. Однако, поговорив с Леонидом, он обнаружил, что его собственный греческий звучит слишком по-беотийски; а у Леонида в безупречную аттическую речь совершенно естественно вплетались и эллинские афоризмы. «Ничего сверх меры», «Хорошее начало — половина дела», «Честь женщины в том, чтобы о ней не говорили ни плохого, ни хорошего»…
Здесь был отличный компромисс. С одной стороны, он окажет честь родне Олимпии. А с другой — Леонид, страстный поборник порядка обожающий поучать, вынудит ее вести себя, как подобает высокородной даме; да и самому Филиппу не помешает его придирчивый взгляд… С Леонидом ей будет труднее совать нос не в свое дело, чем с самим Филиппом!.. И для мальчишки он подберет подходящих учителей через своих друзей-гостеприимцев, — у самого царя не было времени на это, — таких учителей, насчет которых можно не сомневаться в отношении политики и морали… Они обменялись письмами… И Филипп уехал со спокойной душой, распорядившись, чтобы Леониду был оказан приём как почётному гостю.
В тот день, когда Леонид должен был появиться, Гелланика достала самую лучшую одежду Александра и послала своего раба приготовить ему ванну. Когда она тёрла его мочалкой, вошла Клеопатра. Это была теперь плотная, приземистая девчушка, с рыжими волосами матери и коренастым сложением Филиппа. Она часто горевала из-за того, что мама любит Александра больше, чем её, и по-другому, — а когда горевала, всегда ела что-нибудь, ради утешения.
— Ты теперь уже школьник… — сказала она. — Теперь тебе нельзя в женские комнаты!..
Когда он видел, что ей плохо, он всегда утешал её: развлекал, веселил или давал что-нибудь. Но когда она начинала напоминать ему, что она женщина — и поэтому ближе к маме, — тут он её ненавидел.
— Я буду заходить, когда хочу. Кто это, по-твоему, меня не пустит?
— Твой учитель…
Она начала приплясывать вокруг ванны и распевать: «Твой учитель, твой учитель!..» Он выскочил, залив пол водой, схватил её и закинул в ванну, во всей одежде. Гелланика уложила его поперёк колена, мокрого, и отлупила своей сандалией. Клеопатра стала дразниться — тогда и ей досталось тоже; она с рёвом кинулась бежать, но служанка поймала её, раздела и завернула в полотенце.
Александр не плакал. Он очень хорошо понимал, почему приезжает его двоюродный дед. Ему не надо было объяснять, что если он не станет слушаться этого человека — мать его проиграет какую-то битву в своей войне; не надо было объяснять, что тогда следующая битва будет вестись за него. В душе его уже были шрамы от таких битв. Когда возникала угроза новой — шрамы эти болели, как старые раны перед дождём.
Гелланика начала расчёсывать ему спутанные волосы — он стиснул зубы. Он легко мог заплакать, услышав старую военную песню, где друзья, поклявшись, умирали вместе; или нежную мелодию флейты… Он плакал полдня, когда заболел и умер его любимый пёс… Он уже знал, что значит оплакивать павшего, — всё своё сердце выплакал по Агию, когда тот погиб… Но плакать из-за собственных ран — за это Геракл отказался бы от него. Такое условие давно уже входило в их тайный договор.
Но вот он выкупан, причёсан, наряжен, — его отвели в Зал Персея, где Олимпия с гостем сидели в почётных креслах. Мальчик ожидал увидеть старого учёного, но это оказался мужчина лет сорока с небольшим — чёрная борода едва тронута проседью, — похожий на генерала, который, правда, оставил службу, но готов хоть завтра вернуться в строй. Мальчик много чего знал об офицерах, в основном от их подчинённых. Но друзья хранили его секреты, — он их секретов тоже не выдавал.
Леонид был сердечен, поцеловал его в обе щеки, крепко взял за плечи, сказал, что уверен — он не посрамит своих предков… Александр учтиво всему этому подчинился. По его понятиям, он должен был это вытерпеть, как солдат на параде. Леонид и не надеялся, что спартанская подготовка начнётся так легко и гладко. Мальчик хоть и слишком красив, чтобы можно было оставлять его без надзора, — это рискованно, — но на вид здоровый и бодрый; и нет сомнений — очень толковый, так что учиться сможет отлично.
— Ты вырастила замечательного ребёнка, Олимпия. Судя по этой одежде, ты очень внимательна к нему… Но ведь это же всё для младенца, надо одеть его как большого.
Александр посмотрел на маму, которая своими руками вышивала его тунику из мягкой вычесанной шерсти. Она сидела очень прямо. Чуть-чуть кивнула ему и отвела глаза.
Леонид расположился во дворце, в отведенных ему покоях. Переговоры о подходящих учителях займут достаточно много времени: абы кого приглашать просто нельзя, а у достаточно видных людей собственные школы — их так сразу не бросишь… К некоторым надо будет еще присмотреться на предмет опасных мыслей… Но сам он должен начинать немедля: он видел, что давно уже пора.
Вышколенный вид оказался обманчивым. Мальчишка делал, что хотел. Поднимался с петухами или вовсе не спал дома; мотался с другими мальчишками, или даже со взрослыми, неизвестно где… Надо было признать, что несмотря на жуткую избалованность он отнюдь не маменькин сынок, — но речь его была просто ужасна. Мало того, что он почти не знал греческого. Но где он научился такому македонскому? Можно подумать, его зачали под стенами казармы!
Ясно, что одними уроками тут не обойдёшься. Всю его жизнь надо взять под жёсткий контроль, с утра и до ночи.
Теперь каждое утро, ещё до восхода, начиналось с зарядки. Два круга по беговой дорожке, упражнения с грузами в руках, прыжки и метания. Когда наконец подходило время завтракать — есть оказывалось почти нечего. Если он говорил, что остался голодным, ему предлагали сказать то же самое на хорошем греческом; а потом отвечали — на хорошем греческом, — что лёгкий завтрак полезен для здоровья.
Одежду ему поменяли на домотканую, шершавую, без всяких украшений. Царских сыновей в Спарте такой наряд вполне устраивал. Наступала осень, становилось всё холоднее и холоднее, а его закаляли — заставляли ходить без плаща. Чтобы согреться, приходилось всё время бегать; от этого голод становился ещё невыносимее, но есть давали не больше прежнего.
Леонид видел, что мальчик, подчиняется ему нехотя; без единой жалобы, но со стойким и нескрываемым отвращением. Было яснее ясного, что он сам и его режим — ненавистное наказание, которое Александр терпит только ради матери, собрав в кулак всю свою волю и гордость.
Леониду это не нравилось, но он не мог пробить возникшую стену. Он был из тех людей, у которых роль отца, взятая на себя однажды, напрочь стирает все воспоминания детства. Это могли бы ему сказать его собственные сыновья, если бы им хоть когда-нибудь удалось заговорить с ним. Он был готов выполнить свой долг в отношении Александра; и не представлял себе, что кто-нибудь другой мог бы сделать это лучше.
Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр знает его очень прилично. Просто не любит. Но это же позор, — сказал ему учитель, — раз отец его говорит так хорошо. Он моментально восстановил всё, что знал раньше; быстро научился писать; но постоянно мечтал о том, что как только выйдет из класса — снова окунётся в македонское просторечие и в жаргон фаланги.
Когда он понял, что придётся говорить по-гречески весь день, — ему трудно было в это поверить. Ведь даже рабам позволялось говорить друг с другом на родном языке!
Правда, у него бывали передышки. Для Олимпии северный язык был неиспорченным, сохранившимся наследием героев, а греческий — выродившимся диалектом. Она разговаривала на нём только с греками — это была её вежливость по отношению к низшим, — но ни с кем больше. А у Леонида бывали и другие дела, во время которых его пленник мог исчезать. Если ему удавалось попасть в казармы во время обеда, там всегда хватало каши и для него.
Одной из немногих радостей оставалась верховая езда, но вскоре он лишился своего любимого спутника. Это был молодой офицер из гвардии, которого он по привычке поцеловал, когда тот снимал его с коня. Леонид увидел это со двора конюшни. Александра отослали в сторонку, он ничего не слышал, — но увидел, как пунцово покраснел его друг, и решил, что дело зашло слишком далеко. Он вернулся и встал между ними.
— Я сам его поцеловал! А он никогда и не пытался меня трахнуть!
Терминология у него была казарменная, другой он просто не знал.
После долгой, тяжелой паузы Леонид увел его в класс, и там — все так же молча — избил. Его собственным сыновьям доставалось гораздо хуже; здесь его сдерживали положение Александра и возможная реакция Олимпии; но это была настоящая мальчишья порка, не детские шлёпки. Леонид не признавался себе, что давно уже ждал случая посмотреть, как выдержит это его подопечный.
Кроме ударов — других звуков он не услышал. После порки он собирался приказать мальчишке повернуться и посмотреть ему в лицо, но тот его опередил. Он ожидал увидеть только спартанскую выдержку или жалость к себе… А увидел сухие, широко раскрытые глаза с расширенными зрачками, добела сжатые губы, раздувшиеся ноздри, — пылающую ярость, которую молчание делало ещё ярче. На какой-то момент ему стало по-настоящему страшно.
Здесь, в Пелле, он был единственным, кто знал Олимпию с детства. Уж она-то наверняка кинулась бы царапаться; у ее няньки всё лицо было в шрамах от её когтей. Но сын вёл себя совершенно иначе. Это была такая сдержанность — страшно становилось, как бы её не прорвало.
Первым побуждением было схватить мальчишку за шиворот и выбить из него эту дерзость. Но как бы ни был он ограничен — в меру своих способностей он был справедлив, и отличался хорошей самооценкой. И кроме того, его позвали сюда, чтобы воспитать боевого царя Македонии, а не сломленного раба! А мальчик не вышел из себя, уже хорошо…
— Ты молчал, как солдат, — сказал Леонид. — Уважаю мужчин, умеющих переносить свои раны. Сегодня мы больше не работаем.
В ответ он получил только взгляд, выражающий невольное уважение к смертельному врагу. Когда мальчишка выходил, Леонид увидел пятно крови на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы вполне нормально; но он вдруг обнаружил, что жалеет: зря это он так, надо было полегче.
Маме Александр ничего не оказал, но она увидела рубцы. В её комнате, где они много раз делились секретами, она обняла его и расплакалась; и он вдруг расплакался тоже. Он успокоился первый; подошёл к свободному камню у очага, вытащил из-под него восковую куклу, которую уже видел там раньше, и попросил, чтобы она заколдовала Леонида. Она быстро отобрала, сказала что нельзя это трогать — и потом это вообще для другого дела… У куклы фаллос был проткнут терновым шипом, но с Филиппом это не помогало, хотя она пробовала уже не раз. Она не знала, что ребёнок видел.
Слёзы облегчили его ненадолго, и облегчение оказалось обманчивым. Придя к Гераклу в парке, он почувствовал себя преданным. Он ведь плакал не от боли, он по утраченному счастью плакал; если бы она его не размягчила — он бы сумел сдержаться… Раз так — в следующий раз она ничего не узнает.
И всё же они были в заговоре. Она так и не примирилась со спартанской одеждой, она любила его наряжать. Воспитанная в доме, где дамы сидели в Зале, как гомеровские царицы, — и слушали песни бардов о предках-героях, — она презирала спартанцев. Этот народ безликой массы дисциплинированных пехотинцев и немытых женщин, про которых не знаешь что и сказать: то ли они тоже солдаты, то ли племенные кобылы. Что ее сына заставят походить на этот серый, плебейский народ — это привело бы ее в бешенство, если бы она хоть на миг могла поверить, что такое может получиться. Но — возмущенная этой попыткой — она купила ему новый хитон с красно-синей вышивкой; и сказала, укладывая в сундук с его одеждой, что нет никакой беды, если он будет выглядеть как благородный человек, пока ее дядя в отлучках. Чуть погодя, она добавила еще коринфские сандалии, хламиду из милезийской шерсти и золотую наплечную брошь.
В хорошей одежде он снова чувствовал себя самим собой. Сначала он был осторожен; но, приободрившись, выдал себя какой-то беззаботной выходкой. Леонид, знавший откуда это идет, промолчал. Просто подошел к сундуку и забрал оттуда всю новую одежду, вместе с лишним одеялом, которое там нашел.
Наконец-то он бросил вызов богам, — подумал Александр, — теперь ему конец!.. Но она только улыбнулась печально и спросила, как же это он позволил себя разоблачить. Леонида надо слушаться, а то он оскорбится и уедет к себе… «И тогда, дорогой мой, может случиться, что у нас с тобой начнутся настоящие беды.»
Игрушки это игрушки, а власть — власть, и за всё приходится платить… Потом она подбросила ему другие подарки. Он стал более осторожен — но и Леонид более бдителен… А в конце концов он принялся проверять сундук постоянно, как будто так и надо.
Но вот более взрослые подарки можно было оставлять. Один друг сделал ему колчан; маленький, но совсем настоящий, с перевязью через плечо. Оказалось, что он висит слишком низко, и Александр, сидя на ступенях дворца, расстёгивал пряжку. Язычок на пряжке был неудобный, кожа жёсткая… Он уже собрался идти во дворец искать шило, чтобы подцепить, когда подошёл мальчик побольше и встал рядом, загородив свет. Красивый, коренастый, бронзово-золотистые волосы, тёмно-серые глаза… Он протянул руку и сказал:
— Дай я попробую.
Держался он уверенно, а его греческий был явно лучше того, что приобретается только в классе.
— Новый, оттого и жёсткий, — сказал Александр. Он уже отработал дневной урок по греческому, так что ответил на македонском.
Незнакомец присел рядом на корточки.
— Слушай! Совсем как настоящий!.. Это тебе отец сделал?
— Нет конечно. Сделал Дорей, критянин. Он не может сделать мне критский лук: там рог, его только взрослые могут натянуть. Лук сделает Кораг.
— А зачем ты его расстёгиваешь?
— Ремень слишком длинный, болтается.
— Мне кажется, нормально… А-а, нет, ты же поменьше. Давай я сделаю.
— Я мерил. Надо на две дырочки перецепить.
— Ну да… А подрастёшь — отпустишь обратно… Ремень конечно жёсткий, но я сейчас сделаю. А мой отец у царя…
— Чего ему там надо?
— Не знаю… Велел подождать его здесь.
— Он что, заставляет тебя говорить по-гречески весь день?
— А у нас в доме все так говорят. Мой отец друг царя, гостеприимец. Я когда вырасту, мне придётся быть при дворе.
— А тебе не хочется?
— Не очень. Мне дома нравится. Глянь вон на ту гору. Нет, не на первую, на вторую. Те земли все наши. А ты вообще не умеешь по-гречески?
— Умею, когда хочу. Но когда от него тошнить начинает — тогда не умею.
— Послушай, ты же говоришь почти не хуже меня. Так чего ж ты выступаешь?.. Люди ж за крестьянина тебя будут принимать!
— Мой воспитатель заставляет носить эти тряпки, чтобы я был похож на спартанца. У меня и хорошая одежка есть, я её по праздникам надеваю.
— А в Спарте всех мальчиков бьют…
— О!.. Он однажды меня до крови высек. Но я не плакал.
— Он не имеет права тебя бить. Должен только отцу сказать, и всё. Сколько за него заплатили?
— Это дядя матери моей.
— А-а!.. Тогда конечно. А мне отец купил педагога, специально для меня.
— А знаешь, когда бьют это неплохо. Это учит терпеть раны, когда на войну пойдёшь.
— На войну? Так тебе ж всего шесть лет…
— Вовсе нет. В будущий месяц льва мне уже восемь исполнится. Это же видно!
— Ни капельки не видно. Мне вот восемь, а ты совсем не похож. Тебе с виду не больше шести.
— Знаешь что, дай-ка сюда! Слишком долго ты возишься что-то.
Он выхватил перевязь, ремень заскочил обратно в пряжку. Незнакомец закричал сердито:
— Дурак дурацкий! Я ведь почти уже сделал!..
Александр ответил казарменным македонским. Тот широко раскрыл рот и вытаращил глаза — слушал, как завороженный. Александр умел поддерживать такую беседу довольно долго, и сейчас — почувствовав уважение к себе — блеснул всем, что только знал. Колчан по-прежнему был между ними, но они забыли и о предмете своей ссоры, и о самой ссоре, — только позы их, в каких замерли, остались драчливыми.
— Гефестион!.. — донесся голос из колоннады.
Мальчишки отпрянули друг от друга, словно подравшиеся псы, на которых плеснули ведро воды.
Князь Аминтор, выйдя от царя, с досадой увидел, что его сын, — вместо того чтобы ждать, где ему было велено, — вторгся на игровую площадку принца, да ещё и игрушку у него отобрал. В этом возрасте с них нельзя спускать глаз ни на миг… Аминтор проклинал своё тщеславие. Он любил похвастаться сыном — тот и на самом деле был хорош, — но глупо было тащить его сюда. Сердясь на себя самого, он подошёл, схватил мальчишку за шиворот и дал ему оплеуху.
Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, что у них едва не дошло до драки.
— Не смей его бить! Он мне не мешает, он пришёл мне помочь!..
— Я рад это слышать, Александр. Но он не послушался меня.
Пока виновного утаскивали прочь, мальчики успели обменяться взглядом, делясь своим ощущением людской несправедливости.
Они встретятся снова только через шесть лет.
— Ему не хватает прилежания и дисциплины, — сказал Тимант, грамматик.
Почти никто из учителей, которых вызвал Леонид, не выдерживал пьянки в Зале; слишком много там было всего. С извинениями, забавлявшими македонцев, они уходили оттуда, — кто спать, а кто в комнату к коллеге, поболтать.
— Может быть, — ответил Эпикрат, учитель музыки. — Но конь стоит больше уздечки.
— Когда ему что-нибудь нравится, — сказал Навкл, математик, — прилежания у него больше чем достаточно. Поначалу он просто насытиться не мог, всё было мало. Он умеет вычислить высоту дворца по полуденной тени; если его спросить, сколько воинов в пятнадцати фалангах, — ответит почти сразу… Но я так и не смог добиться, чтобы он ощутил красоту чисел. А ты, Эпикрат?
Музыкант, смуглый эфесский грек, улыбнулся и покачал головой.
— У тебя он извлекает из чисел какую-то пользу, а у меня только чувство… Ведь музыка — предмет этический; а мне царя обучать, не концертного исполнителя.
— У меня он дальше не продвинется, — пожаловался математик. — Я бы сказал, я вообще не знаю, чего ради сижу здесь. Только не надеюсь, что вы мне поверите.
Из Зала донёсся рёв непристойного хохота. Там какой-то доморощенный поэт переделывал старую сколию. И снова грянул припев, уже в седьмой раз.
— Да, платят нам хорошо, — согласился Эпикрат. — Но в Эфесе я мог бы зарабатывать не меньше, на учениках и на выступлениях. И зарабатывал бы чистой музыкой… А здесь я чародей, заклинатель. Мечты вызываю. Приехал я сюда не для этого, но это меня держит. А тебя, Тимант?
Тимант презрительно фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком вычурными, слишком эмоциональными. Сам он был афинянин. Он прославился чистотой стиля, и в своё время учил самого Леонида. Чтобы приехать сюда, он закрыл свою школу, решив, что в его годы вести её становится слишком обременительно, и радовался возможности обеспечить себя на остаток жизни. Он прочитал уже всё, что стоило прочесть; и ещё в молодости понял, что такое поэзия.
— Мне кажется, — сказал он, — здесь в Македонии им вполне достаточно страстей. В мои школьные годы много говорили о культуре Архелая… Похоже, что последние войны за наследство вернули эту страну в состояние хаоса. Не скажу, что при дворе нет ни одного воспитанного человека, но в общем-то мы здесь среди дикарей. Вы знаете, что юноша здесь становится мужчиной, лишь когда убьет первого кабана и первого человека?.. Можно подумать, что мы вернулись во времена Трои.
— Это облегчит тебе работу, когда вы перейдёте к Гомеру, — пошутил Эпикрат.
— Для Гомера нужна система. И прилежание. У мальчика отличная память, но он не всегда хочет её загружать. Сначала он прекрасно заучивал свои задания. Но ему не хватает системы, он постоянно разбрасывается. Ему объясняешь конструкцию, приводишь подходящий пример — ну выучи ты, запомни!.. А он вместо того: "А почему Прометея приковали, к скале?.. ", или "А кого оплакивала Гекуба?.. "
— Ты ему сказал? Царям не мешало бы научиться жалеть Гекубу…
— Цари должны учиться самодисциплине. Сегодня утром он сорвал мне урок. «Семеро против Фив». Я ему дал несколько строк оттуда ради синтаксиса — вы бы послушали, что тут началось!.. Почему, видите ли, там было семь генералов? кто командовал кавалерией? кто фалангой? кто лёгкой пехотой, стрелками?.. «Это к делу не относится, — говорю я ему, — сейчас у нас синтаксис». Так он набрался наглости ответить мне по-македонски!.. Пришлось стегнуть его ремнём, по руке.
Пение в Зале прервали драчливые пьяные крики, захрустела глиняная посуда… Потом заорал царь, шум стих, началась новая песня.
— Дисциплина, — с нажимом произнёс Тимандр. — Выдержка, самообладание, уважение к закону… Если мы его этому не научим, то кто же?.. Его мать?..
Наступила пауза. Навкл, в чьей комнате происходил этот разговор, беспокойно подошёл к двери и выглянул наружу.
— Если ты хочешь состязаться с ней, Тимант, то надо и тебе подслащать свои лекарства, как я это делаю, — посоветовал Эпикрат.
— Он должен стараться, должен какие-то усилия прилагать. Ведь это основа всякого обучения.
— А я не понимаю, о чём вы все говорите, — неожиданно вмешался Деркил, учитель гимнастики.
Он лежал, откинувшись поперёк кровати Навкла и закрыв глаза. Все думали, что он спит, но он просто следовал своей системе: чередовать усилие с расслаблением. Ему было за тридцать. Овальная голова, короткие кудри — восторг всех скульпторов, — изумительное тело… Он не жалел трудов на поддержание формы; сам он всегда говорил, что это для примера ученикам, но завистливые школьные учителя были уверены, что конечно же из тщеславия. Он мог по праву гордиться целым списком увенчанных победителей, но на особую интеллектуальность не претендовал.
— Мы говорим о том, — сказал Тимант, свысока, — что мальчишке не мешало бы прилагать чуть больше усилий.
— Это я слышал. — Атлет приподнялся на локте и выглядел теперь величаво, почти угрожающе. — Вы тут наболтали кучу лишнего. Не к добру. Сплюньте на счастье.
Грамматик пожал плечами. Навкл спросил резко:
— Уж не скажешь ли нам, Деркил, что и ты не знаешь, зачем ты здесь?
— Как раз я — знаю. Похоже, у меня самые серьёзные основания. Чтобы он не убил себя слишком рано, вот зачем. Быть может мне удастся его удержать. У него тормозов нет, вы разве не заметили?
— Боюсь, — сказал Тимант, — что термины палестры для меня слишком сложны, мне не понять.
— Я не знаю, как вы все жили до сих пор, — сказал Деркил. — Но если кто-нибудь из вас видел кровь во время боя или пугался до умопомрачения — тот может вспомнить, как в нём проявлялась сила, какой он никогда и не предполагал в себе. На состязаниях эта сила не проявляется, нельзя её наружу вытащить. Она под замком, который природа заперла или мудрость богов. Это запас, на самый крайний случай…
— Я помню такое, — сказал Навкл. — В землетрясение, когда рухнул наш дом и мать завалило — я такие брусья ворочал!.. А потом даже пошевелить их не мог.
— Эту силу из тебя природа исторгла. Очень мало рождается таких людей, кто может сделать это своей волей. И наш малыш как раз из этих немногих…
— Очень может быть, что ты прав, — согласился Эпикрат.
— Но я боюсь, что каждая такая вспышка забирает что-то у человека, сокращает ему жизнь. Мне за ним уже сейчас приходится присматривать. Он недавно сказал мне, что Ахилл сделал выбор между славой и долгой жизнью.
— Что?.. — возмутился Тимант. — Но мы же едва начали первую книгу!..
Деркил посмотрел на него молча, потом тихо сказал:
— Ты забыл о предках его матери.
Тимант прищёлкнул языком и начал прощаться. Навкл тоже забеспокоился, сказал, что ему пора спать. Музыкант с атлетом вдвоём вышли в парк.
— С ним разговаривать бесполезно, — сказал Деркил. — Но я очень сомневаюсь, чтобы парня кормили досыта.
— Ты шутишь?
— Нет, не шучу. Этот Леонид, осел упрямый, такой режим установил!.. Я каждый месяц проверяю его рост — и вижу, что малый растёт слишком медленно. Конечно, нельзя сказать, чтобы он совсем голодал; но всё съеденное он сжигает вмиг, мог бы съесть ещё столько же. Соображает он очень быстро. И телу приходится не отставать от головы, никакого отказа малый не потерпит!.. Ты знаешь, что он попадает дротиком в цель на бегу?
— Ты доверяешь ему боевое оружие? В таком возрасте?
— Хотел бы я, чтобы все взрослые обращались с оружием так же аккуратно. Это его дисциплинирует даже, он сдержаннее становится… А что его так преследует всё время?
Эпикрат огляделся. Они были на открытом месте, поблизости никого.
— Его мать нажила себе много врагов. Она здесь чужая, из Эпира. Её считают колдуньей. Ты никогда не слышал сплетен о его рождении?
— Было такое однажды. Но кто посмел бы сказать что-либо подобное ему?
— Мне кажется, что он знает; и это его гнетёт. Знаешь, музыку он любит… Он наслаждается ею, утешение в ней находит что ли… Я немного изучал эту сторону своего искусства.
— Мне придётся ещё раз поговорить с Леонидом об этой идиотской диете. В прошлый раз он мне ответил, что в Спарте мальчишкам дают есть всего один раз в день, а остальное пусть берут где хотят. Ты пожалуйста меня не выдавай, но иногда я сам его подкармливаю. Я иногда практиковал это в Аргосе, с хорошими ребятами из бедных семей. А эти истории — ты им веришь?
— Не особенно. Он не похож на Филиппа ни лицом ни характером, но способности у него явно отцовские. Нет, однако, не верю… Ты знаешь старую песню про Орфея?.. Как он играл на лире, на склоне горы, и увидел, что возле него лев пристроился: свернулся калачиком музыку послушать. Я знаю, что я не Орфей, но львиные глаза иногда вижу. А куда подевался тот лев, когда музыка кончилась? Что с ним стало?.. Об этом история умалчивает…
— Ну, сегодня ты работал получше, — сказал Тимант. — К следующему уроку выучишь восемь строк. Вот они. Перепишешь их на воске, на правой стороне диптиха. На левой стороне выпишешь архаичные формы. Обрати внимание, чтобы они были записаны верно. Следующий урок начнём с них. — Он протянул Александру табличку и начал укладывать свиток в кожаный ларец, дрожащими негнущимися руками. — Да, на сегодня всё. Ты можешь идти.
— А можно мне взять книгу? Ну пожалуйста!..
Тимант поднял глаза, удивлённо и сердито.
— Книгу?.. Конечно же, нет; это слишком ценный список. А зачем она тебе понадобилась?
— Но мне же интересно, что дальше будет. Я её в шкатулке буду держать, и каждый раз буду руки мыть, честное слово!
— Конечно. Всем нам хочется бегать ещё до того, как ходить научимся. Выучи свой отрывок и обрати внимание на ионийские формы. У тебя до сих пор слишком дорийский выговор. Это, Александр, не развлечение к ужину — это Гомер!.. Сначала надо усвоить его язык, а уж потом только можно говорить о чтении.
Он завязал шнурки ларца.
В строках, о которых говорил Тимант, мстящий Аполлон нисходит с вершины Олимпа, гремя стрелами за спиной. В классе эти строки прорабатывались по отдельности, словно список припасов, составленный кухонными рабами; но едва мальчик остался один — слились воедино. Величественная картина звенящего мрака, освещённая погребальными кострами. Олимп он знал. И теперь представлял себе мертвенный свет затмения, высокую шагающую тьму, а вокруг неё — тонкую каёмку пламени. Такую, как бывает, говорят, у закрывшегося солнца; способную ослепить человека. «Он вниз сошёл ночною тьмой…»
Вечером он бродил по лесу над Пеллой — и слышал низкий дрожащий звук тетивы и посвист стрел — и переводил это на македонский. А на следующий день, когда начал пересказывать свои строки наизусть, в них нечаянно выскочили македонские слова. Тимант долго и подробно объяснял ему, насколько он ленив, невнимателен и не заинтересован в работе, — а потом усадил его переписывать этот отрывок двадцать раз подряд. А если будут ошибки — их особо, снова.
Александр сидел ковырялся со своим воском. Его видение поблекло и рассыпалось. Тимант, которого что-то заставило поднять голову, увидел напротив себя серые глаза, изучавшие его холодным, отрешённым взглядом.
— Очнись, Александр. О чём ты задумался?
— Ни о чём…
Он снова склонился над восковой дощечкой. И размышлял, есть ли какой-нибудь способ убить Тиманта. Решил, что нету. Просить друзей было бы нечестно: их могли за это наказать, да они и за позор посчитали бы убивать такого древнего старца… И у мамы неприятности были бы, это тоже…
На следующий день он исчез.
Уже послали на поиски охотников с собаками, когда его привёз, под вечер, дровосек. Привёз на старом осле. Мальчик был весь покрыт синяками и кровавыми ссадинами — со скал падал несколько раз, — и нога распухла у лодыжки, не мог на неё наступить. Дровосек рассказал, что он пытался ползти на четвереньках, — но лес ночью полон волков, так что это неподходящее место для молодого господина, чтобы он в одиночку там…