1
Малыш проснулся от того, что вокруг тела обвилась змея. Проснулся испуганный: она мешала дышать, и ему успело присниться что-то нехорошее. Но едва понял, что это такое, — страх прошёл. Он просунул обе руки в кольцо змеиного тела, и змея зашевелилась. Под спиной прокатился тугой желвак; потом обруч ослаб, перестал давить, а от плеча вдоль шеи скользнула змеиная голова и пощекотала возле уха дрожащим языком.
На подставке слабо мерцает лампа-ночник… Лампа старая, сейчас такой росписи не делают; там мальчишки катают кольца и смотрят петушиный бой. А темнота, при которой он засыпал, ушла… Через высокое окно льётся холодный, резкий свет луны, и от него жёлтый мраморный пол кажется голубым…
Он сбросил одеяло, посмотреть: вдруг змея не такая, как надо. Мама говорила, что если на спине узор — вроде вытканной наймы — тех трогать нельзя, никогда. Но нет, всё в порядке. Эта — бледно-коричневая, с серым животом, гладкая как полированная эмаль.
Когда ему исполнилось четыре, — почти год назад, — ему поставили настоящую мальчишью кровать, в три локтя длиной. Однако ножки сделали низкими, чтобы не ушибся, если упадёт; так что змее легко было забраться. Все остальные крепко спят… Его сестра Клеопатра — в колыбели возле няни-спартанки. А поближе к нему, на самой красивой кровати, из резной груши, его собственная няня Гелланика. Наверно уже полночь, но слышно как в Зале поют… Взрослые дяди пели громко и нескладно, смазывая концы куплетов; он уже знал, отчего так бывает.
Змея — это секрет. Его собственная тайна, больше ничья. Даже Ланика, лежащая совсем рядом, не видит и не слышит их беззвучного разговора. Храпит себе… Хорошо храпит. Его однажды отшлёпали за то, что он сравнил этот звук с пилой камнерезов. Ланика не простая нянька. Она из царского рода — и по меньшей мере дважды в день напоминает ему, что только ради его отца согласилась на эту работу.
Храп поблизости и пение вдали — это только подчёркивает, насколько он один сейчас. Не спят только он и его змея, да ещё часовой в коридоре; совсем недавно доспехи брякали, когда мимо двери проходил.
Малыш повернулся на бок, поглаживая змею; радуясь тому, как мощно её полированная упругость переливается сквозь пальцы на его обнажённое тело. Она положила плоскую голову ему на грудь, прямо над сердцем, словно прислушиваясь. Раньше она была холодной, и это помогло ему проснуться, а теперь согрелась об него и вроде задремала сама. А вдруг совсем заснёт и останется до утра? Что скажет Ланика, когда увидит? Он чуть не рассмеялся, но подавил смех, чтобы не потревожить змею. Ведь если даже потихоньку — всё равно затрясёшься, и она уползёт… Жалко!.. Никогда прежде он не слышал, чтобы она уползала так далеко от маминой спальни.
Он прислушался, не послала ли она своих женщин на поиски. Её змей знал своё имя, Главкос. Но слышно было только, как двое мужчин что-то кричат друг другу в Зале; потом их обоих заглушил голос отца.
Он представил себе, как мама ищет своего змея. Она наверно в том белом шерстяном халате с жёлтой каймой, что всегда надевает после ванны, и волосы распущены, а рука прикрывает лампу и просвечивает красным… И тихо зовёт:"Главкос-с-с!" Или, быть может, играет змеиную музыку на маленькой костяной флейте?.. А женщины, наверно, лазают повсюду — среди подставок для гребней и горшочков с притираниями, и в окованных сундуках с одеждой, от которых пахнет кассией… Он однажды видел такое, когда серьга потерялась. Они должно быть перепуганы, и неуклюжи от этого, а она сердится… Снова донёсся шум из Зала, и он вспомнил, что отец не любит Главкоса. Даже рад будет, наверно, если тот потеряется насовсем.
И тогда он решил, что отнесёт змея маме. Вот прямо сейчас. Сам.
Решено — надо делать!.. Малыш поднялся. В голубом лунном свете стоял он на жёлтом мраморном полу, змея по-прежнему обвивала его тело, а он только чуть придерживал руками. Чтобы не потревожить её, он не стал одеваться. Только взял с табурета плащ и завернулся, одной рукой. Так хорошо, Главкос не замёрзнет.
Он задержался подумать. Надо пройти мимо двух часовых; даже если окажется, что это друзья, — в такой час они его все равно остановят. Прислушался…
Коридор заворачивает, за углом кладовая. Ближний часовой охраняет обе эти двери. Шаги удалялись. Он отодвинул засов, приоткрыл дверь и выглянул в щелку. Получится?.. На углу стоит бронзовый Аполлон, на цоколе из зеленого мрамора. За него еще можно спрятаться, пока не вырос. Когда часовой прошел в другую сторону, он бросился туда. А дальше всё было просто; пока не добрался до небольшого дворика, откуда поднимается лестница в царскую опочивальню.
Стены по обе стороны от лестницы расписаны деревьями и цветами. Наверху — небольшая площадка и полированная дверь с кольцом в львиной пасти, это ручка такая. Мраморные ступени ещё почти не истёрты. До царя Архелая здесь был крошечный портовый городок у лагуны Пеллы. Теперь это настоящий город, с большими домами и храмами; а на пологом склоне над ним Архелай построил свой знаменитый дворец, на диво всей Греции. Дворец слишком был знаменит, чтобы стоило в нем что-нибудь переделывать. Хотя мода и изменилась за эти полвека, всё было великолепно; Зевксий не один год потратил тогда, расписывая стены.
У подножья лестницы второй часовой, из царских телохранителей. Сегодня это Агий. Стоит вольно, опершись на копьё… Малыш выглянул из тёмного бокового прохода, подался назад в темноту и стал ждать, наблюдая за ним.
Агию лет двадцать. Он сын управляющего царскими землями, и прислуживает царю за столом. А сейчас на нём парадные доспехи: на шлеме гребень из красного и белого конского волоса, подвесные нащёчники шлема украшены чеканкой — львы, — а на щите красиво нарисован бегущий кабан. Щит должен быть на плече; снимать нельзя, пока царь не будет в постели. Но и потом надо, чтобы до него рукой дотянуться в любой момент. А в правой руке копьё, в четыре локтя длиной.
Малыш не сводил со стражника восхищённых глаз, хотя змея и отвлекала: потихоньку шевелилась под плащом. Агия он прекрасно знал. Сейчас здорово было бы выскочить с воплем, чтобы тот вскинул щит и подставил копьё навстречу; а потом поднял бы его на плечо, чтобы можно было потрогать высокий гребень… Но Агий на посту. Если сейчас показаться ему — это он постучит в дверь и отдаст Главкоса прислужницам, а самому придётся возвращаться к Ланике и укладываться спать. Он уже пробовал пройти к маме ночью. Хоть это бывало и не так поздно, как теперь, ему каждый раз говорили, что входить нельзя никому кроме царя.
Пол в коридоре сделан из галечной мозаики, в чёрную и белую клетку. Ноги уже заболели стоять на гальке, да и холодно, — но Агий не двигался. Пост у него был особый: он охранял только эту лестницу.
Малыш уже начал подумывать, что надо выйти из укрытия, поговорить с Агием и возвращаться к себе, — но змея снова зашевелилась на груди и напомнила: он же собирался к маме, он должен её увидеть! Если очень сосредоточиться на том, чего хочешь, — всегда появляется возможность какая-нибудь, да и Главкос ведь тоже волшебный…
Он погладил змею возле головы и беззвучно прошептал:
— Агасфодемон, Сабазевс-Загревс, отошли его прочь куда-нибудь. Ну, давай!.. — И добавил заклинание, которое слышал от мамы во время её колдовства. Хоть он и не знал, для чего оно, но попробовать стоило.
Агий отвернулся от лестницы и посмотрел в противоположный коридор. Там, совсем близко, изваяние сидящего льва. Агий прислонил к этому льву копьё и щит, а сам зашёл за него. По местным понятиям, он был трезвее камня; но перед выходом на пост выпил всё-таки больше, чем можно удержать до смены. Все часовые ходили за льва. К утру рабы подотрут.
Но едва он двинулся в ту сторону — ещё до того, как снял оружие, — малыш понял, что сейчас будет, — рванулся на лестницу и беззвучно взлетел по гладким холодным ступеням. Когда он бывал со сверстниками, его всегда удивляло, как легко их обогнать или поймать. Просто не верилось, что они на самом деле стараются убежать.
Агий за львом свои обязанности помнил. Едва раздался лай сторожевой собаки, он тотчас поднял голову. Но звук этот доносился с другой стороны, да и прекратился почти сразу же… Он поправил на себе одежду, взял щит и копье… На лестнице никого не было.
Малыш тихонько притворил за собой тяжелую дверь и потянулся закрыть щеколду. Она и отполирована и смазана отлично, так что закрылась без звука… Теперь можно дальше, в спальню.
Горит одна-единственная лампа; высокая подставка из блестящей бронзы обвита позолоченным виноградом и опирается на позолоченные оленьи ноги. В комнате тепло, и вся она полна какой-то странной жизнью. Не только люди, нарисованные на стенах, но и занавеси из темно-синей шерсти тоже, кажется, дышат, и огонек лампы дышит… А мужские голоса, приглушенные тяжёлой дверью, кажутся здесь не громче шепота.
Густо пахнет душистыми маслами, ладаном и мускусом; углями смолистой сосны из бронзовой жаровни; румянами и притираниями из афинских флаконов; чем-то едким, что она сжигала для колдовства, её телом и волосами… Ножки её кровати, инкрустированные слоновой и черепаховой костью, опираются на резные львиные лапы… А сама она спит, волосы разметались по вышитой наволочке. Никогда раньше он не видел, чтобы она так крепко спала; а она спит так сладко — вроде и не теряла Главкоса…
Он остановился, наслаждаясь своим тайным и безграничным обладанием. Сейчас он здесь хозяин, единственный.
Вот на туалетном столике из оливы горшочки и бутылочки; всё вычищено и закрыто… Позолоченная нимфа держит мерцающую луну серебряного зеркала… На табурете сложена шафрановая ночная рубашка… А из задней комнаты, где спят её женщины, доносится тихое похрапывание.
Его взгляд скользнул к незакрепленной плите пола возле очага, под которой живут запретные вещи. Ему часто хотелось поколдовать самому. Но Главкос может убежать, надо отдать его маме…
Он подошёл тихо-тихо. Он сейчас невидимый страж и властелин её сна. На груди у неё мягко колышется покрывало из куньего меха, обшитое пурпуром с золотой каймой… На гладкой коже лба темнеют тонкие брови; веки почти прозрачны, так что сквозь них, кажется, просвечивают дымчато-серые глаза… Ресницы зачернены, плотно сжатые губы цвета разбавленного вина… А прямой нос словно нашептывает что-то при дыхании, почти совсем беззвучно. Ей двадцать один год сейчас.
Покрывало на груди чуть-чуть сдвинулось с того места, где в последнее время почти всегда лежала головка Клеопатры. Теперь Клеопатра ушла к своей няне-спартанке, и его царство снова принадлежит только ему.
Её густые тёмно-рыжие волосы словно струились с подушки ему навстречу и играли сполохами, отражая мерцающий огонёк лампы. Он потянул прядь своих волос и положил их рядом с мамиными. У него они, как золото без полировки, тяжёлые и тусклые. Ланика по праздникам всегда ворчит, что они не держат завивку, а у мамы упругие локоны… Спартанка говорит, что у Клеопатры будут такие же, но сейчас там у неё вообще какой-то пух непонятный. А то бы он её возненавидел, если бы она стала похожа на маму больше, чем он сам. Но, может быть она ещё умрёт?.. Ведь маленькие часто умирают. А там, где тень, — там её волосы совсем другие, очень тёмные…
Он оглядел огромную фреску на внутренней стене: разорение Трои. Её Зевксий сделал для Архелая, люди там в натуральную величину. Где-то вдали громоздится Деревянный Конь; ближе — греки вонзают в троянцев мечи, бросаются на них с копьями или уносят на плечах женщин с кричащими ртами; а на самом переднем плане старик Приам и младенец Астианакс корчатся в собственной крови. Такой цвет вокруг них. Насмотревшись, он отвернулся. Он родился в этой комнате, так что в картине нет ничего нового.
Главкос опять зашевелился под плащом; ну да, рад что домой вернулся… Малыш ещё раз глянул на лицо матери, потом сбросил свой простой наряд, потихоньку приподнял край покрывала и — по-прежнему обвитый змеей — скользнул в постель.
Она обняла его, замурлыкала тихонько, зарылась носом и губами в его волосы… И дышать стала глубже… А он подвинулся так, что прижался макушкой к её подбородку, втиснулся между грудями, и прильнул к ней всем телом, до самых кончиков пальцев на ногах. Змее стало тесно между ними, она забеспокоилась и уползла.
Он почувствовал, что мама проснулась. А когда поднял голову — увидел её открытые серые глаза. Она поцеловала его и спросила:
— Кто тебя впустил?
Он приготовился к этому вопросу, когда она ещё спала, а сам он лежал, купаясь в блаженстве. Агий его не заметил, солдат за это наказывают. Полгода назад он видел из окна, как на учебном плацу одного гвардейца убивали другие, тоже гвардейцы. Уже столько времени прошло — он забыл, чем тот провинился; а может быть и тогда не знал. Но очень хорошо помнил маленького человечка вдали, привязанного к столбу; и людей, стоявших вокруг, тоже маленьких из-за расстояния, с дротиками у плеча; и пронзительную резкую команду, а потом одинокий вскрик; а потом — поникшую голову и густой красный дождь, когда они окружили его, вытаскивая свои дротики.
— Я сказал, что ты меня звала.
Имён называть не надо. Он любил поболтать, как все малыши, но очень рано научился придерживать язык.
Кожей головы он ощутил, как шевельнулась её щека: она улыбалась. Когда она разговаривала с отцом, он почти каждый раз замечал, что она где-то лжёт; и считал это её особым искусством, вроде змеиной музыки на костяной флейте.
— Мам, а ты поженишься со мной? Не сейчас, а когда вырасту? Когда мне будет шесть?
Она поцеловала его шею возле затылка и провела пальцами вдоль спины.
— Когда тебе будет шесть, спросишь меня ещё раз. Четыре — это слишком мало для помолвки.
— В месяце льва мне уже пять! И я тебя люблю!..
Она ещё раз поцеловала его, без слов.
— Мам, а правда ты меня любишь больше всех?
— Я тебя очень-очень люблю. Может быть даже съем.
— А больше всех? Ты любишь меня больше всех?
— Когда ты хорошо себя ведёшь.
— Нет!.. — Он сел на неё верхом, обхватив коленями, и стал колотить по плечам. — Взаправду больше всех! Всех-всех! Больше, чем Клеопатру!..
— Ещё чего! — Но в голосе её было больше нежности, чем упрёка.
— Да, да! Любишь!.. Ты любишь меня больше, чем царя! — Он редко говорил «отец», если мог без этого обойтись; и знал, что это её вовсе не сердит и не огорчает. И сейчас ощутил её беззвучный смех.
— Может быть, — сказала она.
Ликуя, он скользнул вниз и снова прижался к ней.
— Если пообещаешь, что любишь больше всех, я тебе что-то дам… Хорошее…
— Ой, тиран! И что же это будет?
— Смотри. Я нашёл Главкоса, он приполз ко мне в кровать.
Он откинул одеяло и показал змею. Та снова обвилась вокруг его талии, ей там понравилось, было уютно. Полированная голова оторвалась от белой груди мальчика, приподнялась и тихо зашипела на Олимпию.
— Вот это да!.. Где ты его взял? Это же не Главкос. Главкос такой же, верно, но этот гораздо больше…
Они оба смотрели на свернувшуюся змею. Мальчика переполняла тайная гордость. Он погладил поднятую шею, как учили, и змеиная голова снова опустилась ему на грудь.
Губы Олимпии приоткрылись, а зрачки расширились так, что серые глаза стали черными. Ему показалось, что в этих глазах колышется мягкий шелк. Она выпустила его из объятий, чуть отодвинулась и неотрывно смотрела на него.
— Этот змей тебя знает, — прошептала она. — Сегодня он пришел к тебе не в первый раз, будь уверен. Он и раньше приходил, когда ты спал. Смотри, как он льнет к тебе, он хорошо тебя знает… Это твой демон, Александр.
Мерцала лампа; в жаровне головешка упала на угли и взметнула голубое пламя… Змея быстро сжала его, словно делилась каким-то секретом. Её чешуйки струились, как вода.
— Я буду звать его Тюхе, — сказал малыш. — И буду давать ему молоко из моей золотой чашки. А он станет говорить со мной?
— Откуда мне знать? Но это твой демон, наверняка. Послушай, я тебе расскажу…
Приглушенные шумы громко вырвались из зала: там раскрыли двери. Мужчины кричали друг другу «доброй ночи», перекидывались шутками или пьяными насмешками… Этот шум нахлынул на них, и запертое убежище уже не казалось таким безопасным.
Олимпия смолкла, теснее прижала его к себе. Потом тихо сказала:
— Не обращай внимания. Он сюда не придёт.
Но малыш чувствовал, как она замерла, напряжённо прислушиваясь. Послышался звук тяжёлых шагов, потом ругань — это он споткнулся, — потом стук и шлёпанье сандалий — это Агий резко поставил копьё на пол и взял на караул…
Тяжёлые шаркающие шаги поднялись по лестнице, дверь распахнулась. Царь Филипп захлопнул её за собой и, не глядя в сторону кровати, начал раздеваться.
Олимпия натянула покрывало до подбородка. Малыш на какой-то миг обрадовался, что лежит спрятанный; глаза его округлились от страха. Но потом — хотя с одной стороны его грел мягкий мех покрывала, а с другой душистое тело матери, — ему стало не по себе: так он не мог не только встретить, но даже увидеть угрозу. Он чуть-чуть смял покрывало, чтобы получилась щелочка: лучше знать, чем гадать.
Царь стоял совсем голый — одна нога на мягком табурете возле туалетного столика — и развязывал ремешок сандалии. Чернобородое лицо склонено на бок, чтобы видеть, что делает; а к кровати обращён слепой, пораненный глаз.
Уже больше года малыш бегал возле борцовской площадки, когда кто-нибудь из надёжных людей забирал его от женщин. Одетое тело или обнажённое — это было ему безразлично; разве что можно было посмотреть на боевые шрамы. Однако нагота отца, которую он видел не так уж часто, всегда внушала ему отвращение. А теперь, с тех пор как при осаде Метоны ему повредили глаз, он стал просто страшен. Сначала он закрывал этот глаз повязкой, из-под которой беспрерывно текли слезы, подкрашенные кровью, оставляя дорожку вниз к бороде. Потом слезы кончились, и повязка исчезла. Веко, пробитое стрелой, стянуто теперь красным рубцом, а ресницы склеены жёлтым гноем. Ресницы чёрные; такие же чёрные, как здоровый глаз, как борода, как густые волосы на ногах, на руках и на груди… И такие же чёрные волосы проходят дорожкой вниз по животу, к густым зарослям, словно в паху растёт ещё одна борода. Руки его и шея, и ноги покрыты толстыми рубцами — белыми, красными, лиловыми… А сейчас он еще и рыгал, наполняя воздух запахом винного перегара и обнажая щербину во рту. Малыш, прильнувший к своей смотровой щели, вдруг понял, на кого похож его отец. Это же великан-людоед, одноглазый Полифем, который похватал моряков Одиссея и сожрал их живьём!
Мама приподнялась на локте, по-прежнему укрытая до подбородка.
— Нет, Филипп, не сегодня. Сейчас не время.
— Не время?.. — Он ещё не отдышался от лестницы, подниматься после такого ужина было тяжко. — Ты это говорила полмесяца назад. Ты что думаешь, сука молосская, я считать не умею?
Малыш почувствовал, как ладонь матери, до сих пор обнимавшая его, сжалась в кулак. Когда она снова заговорила, голос был драчливый.
— Это ты считать умеешь, бурдюк несчастный? Да ты сейчас зиму от лета не отличишь! Иди-ка ты к своему дружку, у него все дни одинаковы!
Малыш ещё почти ничего не знал о таких вещах, но как-то чувствовал, о чём речь. Нового отцовского друга он не любил: тот был заносчив, и ощущалось, что их с отцом связывает какая-то мерзкая тайна, Всё тело матери, с ног до головы, напряглось и отвердело. Он затаил дыхание.
— Ты, кошка дикая!.. — рявкнул Филипп.
Малыш увидел в щелочку, как он бросился на них, словно Полифем на свою жертву. Он ощетинился, всё на нём стояло дыбом; даже писька, висевшая в чёрной мохнатой промежности, поднялась сама собой, стала громадной и торчала вперёд; это было непонятно и страшно. Он подошёл и откинул покрывало с простыней.
Малыш лежал, прижавшись к матери, прикрытый её рукой. Отец его с проклятием отшатнулся и вытянул руку — но показывал не на них: в их сторону до сих пор был обращён его слепой глаз. И малыш понял, почему мама не удивилась, почувствовав рядом с собой змею. Главкос был уже там, в постели. Спал наверно.
— Как ты смеешь?.. — хрипло выдохнул Филипп. Для него это был тошнотворный удар. — Как ты смеешь затаскивать эту мерзость в мою постель? Ведь я запретил!.. Колдунья!.. Варварка!.. Ведьма!..
Голос его оборвался. Взгляд, притянутый ненавистью в глазах жены, обратился наконец в их сторону, и он увидел ребёнка. И вот они смотрели друг на друга. Два лица. Одно — грубое, покрасневшее от вина и от ярости, а теперь ещё и от стыда; другое — яркое, как драгоценный камень в золотой оправе, серо-голубые глаза распахнуты и неподвижны, кожа прозрачна, тонкие черты мучительно напряжены…
Бормоча что-то невнятное, Филипп инстинктивно потянулся за одеждой, чтобы прикрыть свою наготу, но в этом уже не было надобности. Жена его обидела, оскорбила, выставила на посмешище, предала… Если бы под рукой у него был меч, он сейчас мог бы её убить.
Живой пояс мальчика, встревоженный светом и шумом, снова зашевелился и поднял голову. До сих пор Филипп его не замечал.
— Это что такое?! — Его указующий перст дрожал. — Что это на мальчишке? Одна из твоих тварей?! Теперь ты и его хочешь превратить в сельского мистагога, чтобы выл и плясал со змеями?.. Этого я не потерплю, запомни мои слова, не то пожалеешь!.. Клянусь Зевсом, я не шучу. Мой сын — грек, а не горец!.. Не один из твоих варваров-конокрадов…
— Варваров?!.. — Голос её зазвенел, а потом спустился на свистящий шепот; так Главкос шипел, когда сердился. — Мой отец… Слышишь ты, крестьянин?.. Мой отец — потомок Ахилла, а мать из царского рода Трои. Мои предки правили уже в те времена, когда твои ещё батрачили в аргосских деревнях!.. Ты в зеркало смотрелся когда-нибудь? Ведь сразу видно, что ты фракиец! И уж если мой сын грек — так это от меня, у нас в Эпире чистая кровь!
Филипп заскрипел зубами. От этого подбородок стал квадратным, а скулы — и без того широкие — ещё шире. Несмотря на смертельное оскорбление, о присутствии ребёнка он не забыл.
— Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе, — сказал он. — Если ты гречанка, то и веди себя как гречанка, будь хоть чуточку пристойнее. — Из постели смотрели две пары глаз, и отсутствие одежды его стесняло. — Греческое образование, греческое мышление, греческие манеры… Я хочу, чтобы у мальчика всё это было, как у меня…
— О, Фивы!.. — Она швырнула это слово, будто ритуальное проклятие. — Опять ты о своих Фивах, да?.. Но ведь я уже о них знаю, более чем достаточно. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты научился манерам… В Фивах!.. Ты никогда не слышал, что говорят о твоих Фивах афиняне? Это же притча во языцех по всей Греции, образец грубости и бескультурья!.. Неужто ты сам не понимаешь, насколько смешон?!
— Афиняне — болтуны. Им бы лучше постыдиться говорить о Фивах.
— Это тебе бы лучше постыдиться! Вспомни, кем ты там был…
— Да, заложником был, пешкой в чужой политической игре. Ну и что с того?.. Я что — виноват в этом?.. Я, что ли, заключал тот договор?.. Мой брат так решил, а ты меня попрекаешь! Мне ж и было-то всего шестнадцать… Но ко мне там относились — я от тебя ничего похожего ни разу в жизни не видел. И они научили меня воевать… Чем была Македония, когда умер Пердикка, ты не помнишь?!.. Ты не знаешь, что он проиграл иллирийцам?!.. Что вместе с ним полегло четыре тысячи человек?!.. У нас же долины были не паханы, люди боялись спуститься из горных крепостей… Ничего уже не оставалось, кроме овец, только в овечьи шкуры и одевались, да и овец едва могли прокормить… Ещё немного — иллирийцы и последнее отобрали бы, Барделий уже готовился напасть!.. а теперь — ты сама знаешь, кем мы теперь стали и где теперь наши границы. И это всё благодаря Фивам! Благодаря тем людям, которые сделали меня солдатом, там! Это они дали мне возможность прийти к тебе царём! Твоя родня была тогда мне рада, скажешь нет?!..
Малыш, прижавшись к матери, почувствовал, как она втягивает воздух, и понял, что с хмурого неба вот-вот грянет невиданная буря. И буря грянула:
— Так они там сделали тебя солдатом, да?!.. А кем ещё?!.. Кем ещё?!.. — Он чувствовал, как она дрожит от ярости. — Ты уехал на юг в шестнадцать лет, но к тому времени уже вся страна была полна твоих ублюдков! Думаешь, я их не знаю?.. А эта блядь — Арсиноя, Лагова жена, — она тебе в матери годилась!.. А потом великий Пелопид научил тебя всему, чем славятся просвещённые Фивы!.. Всему, верно?.. Всему!! Битвы и мальчики!!!..
— Умолкни!!! — Филипп кричал, словно на поле боя. — Ты хоть бы ребёнка постеснялась!.. Что он видит здесь у тебя?!.. Что слышит?!.. Я сказал, мой сын будет воспитываться по-гречески! И если мне придется…
Но его перебил её смех. Она приподнялась, опершись на обе руки, и подалась вперёд. Рыжие волосы упали на обнажённую грудь, на лицо мальчика, широко раскрывшего рот и глаза… А она хохотала взахлёб, пока всё помещение не заполнилось эхом.
— Твой сын?! — воскликнула. — Твой сын!..
Царь Филипп дышал так, словно только что пробежал длинную дистанцию. Он шагнул вперёд, поднял руку…
Малыш, до сих пор лежавший совершенно неподвижно, во мгновение ока сбросил с себя покрывало материнских волос и вскочил на ноги. Теперь он стоял на постели, с побелевшим ртом, а серые глаза, расширившись, казались чёрными. Он ударил отца по занесённой руке, и тот от неожиданности отдёрнул руку.
— Уходи! — закричал мальчик, дрожа от неистовой ярости, словно дикий кот. — Уходи! Она тебя не любит, ты ей не нужен, уходи! Она поженится со мной!..
Долгие три вдоха Филипп стоял, как вкопанный, словно его оглушили дубиной. Потом нагнулся вперёд, схватил малыша за плечи, подбросил, подхватил одной рукой, — а другой распахнул громадную дверь и вышвырнул его наружу. Застигнутый врасплох, окаменевший от неожиданности и ярости, мальчик не пытался сопротивляться. Он упал на край лестничной площадки и покатился вниз по ступеням.
Агий с грохотом бросил копьё, выдернул руку из ремней щита и кинулся наверх — через три-четыре ступени за шаг, — чтобы подхватить ребёнка. Он поймал его на самом верху, на третьей ступеньке, и поднял на руки. Голова вроде не ушиблена, глаза открыты… А царь Филипп стоял на площадке, придерживая дверь рукой. Он не закрыл её, пока не убедился, что всё в порядке; но малыш этого не видел.
Змея, подхваченная вместе с ним, испуганная и ушибленная при падении, отцепилась от него и скользнула вниз по лестнице, исчезнув в темноте.
Агий, придя в себя, понял, что произошло. Тут было о чём подумать. Он снёс малыша вниз, сел на ступеньку лестницы, положил его себе на колени и оглядел при свете факела, воткнутого в кольцо на стене. На ощупь мальчишка был, как деревянный, а глаза закатились кверху, так что не было видно зрачков.
«Во имя всех богов подземных, — думал Агий, — что мне теперь делать? Если оставлю пост — мне не жить; капитан об этом позаботится. Но если его сын умрёт у меня на руках — позаботится царь…» В минувшем году, до того как началось правление нового фаворита, Филипп положил было глаз на него; но он прикинулся, будто не понял. А теперь вот увидел много лишнего… «Ну и везёт мне, — думал он, — нечего сказать. Теперь за мою жизнь и мешка бобов никто не даст.»
Губы мальчика посинели. В дальнем углу был брошен толстый шерстяной плащ, на случай холодных ночей. Агий подобрал плащ, проложил между ребёнком и своим нагрудником, а потом обмотал вокруг себя.
— Ну… — сказал он. — Ну, смотри, ведь всё хорошо!..
Кажется, мальчишка не дышит. Что делать? Пошлёпать его по щекам, как делают с женщинами, когда у них припадок смеха?.. А вдруг он вместо того умрёт?.. Но глаза мальчика задвигались, появились зрачки, напряжённый взгляд… Он хрипло вдохнул — и вдруг яростно закричал.
Вздохнув облегчённо, Агий распустил плащ, чтобы дать свободу бившемуся ребёнку; а сам стал разговаривать с ним, словно с испуганным конём, держа его не слишком крепко, но чтобы тот чувствовал сильные руки. Сверху из-за двери доносились громкие проклятья его родителей… Через какое-то время — Агий его не считал, у него впереди была ещё большая часть ночи, — через какое-то время эта ругань затихла. Малый заплакал было, но не надолго; он уже пришёл в себя и скоро успокоился — только кусал нижнюю губу, сглатывая последние слезы и глядя вверх на Агия. А тот вдруг начал вспоминать, сколько же лет малому.
— Такие дела, мой юный командир, — мягко сказал он, тронутый почти взрослым страданием на детском лице. Он вытер это лицо своим плащом и поцеловал, пытаясь представить себе, как будет выглядеть это золотое дитя, когда дорастёт до возраста любви. — Давай, милый. Мы с тобой подежурим вместе. И друг другу поможем, верно?
Он снова закутал малыша, погладил… Через какое-то время покой и тепло, и неосознанная чувственность ласки молодого воина, и неясное сознание, что тот больше восхищается им, чем жалеет, — всё это начало залечивать громадную рану, в которую превратилось было всё существо малыша. Рана стала затягиваться, боль отходила. Вскоре он выглянул из-под плаща и огляделся.
— А где мой Тюхе?
Что имеет в виду этот странный мальчуган, призывая свою судьбу? Но малыш, увидев озадаченное лицо Агия, добавил:
— Мой демон, змей, куда он делся?
— А-а! Твой змей… — Агий считал всё это царицыно зверьё невыносимой мерзостью. — Он пока спрятался. Скоро вернется. — Он укутал мальчика поплотнее, тот начал дрожать. — Ты не принимай всё это слишком близко к сердцу, знаешь?.. Отец твой вовсе так не хотел, у него нечаянно получилось, это вино в нем буянит. Мне от моего еще не так доставалось.
— Когда я вырасту большой… — Малыш умолк и стал считать на пальцах до десяти. — Когда вырасту, я его убью.
Агий тихо охнул, прикусив губу.
— Тс-с-с!.. Не говори такого, никогда. Боги проклинают тех, кто убивает отца своего. Насылают Фурий… — Он начал описывать их, но остановился, увидев, как раскрылись глаза мальчугана; это было слишком страшно для него. — А все эти удары, что мы получаем, пока маленькие, — они нам только на пользу, дорогой мой! Так мы учимся переносить боль, раны переносить когда на войну пойдем… Глянь-ка. Повыше, вот здесь. Посмотри, как мне досталось. В самом первом бою, мы тогда с иллирийцами сражались.