Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Атлант расправил плечи. Книга 3

ModernLib.Net / Рэнд Айн / Атлант расправил плечи. Книга 3 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Рэнд Айн
Жанр:

 

 


Атлант расправил плечи.
Книга 3

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
А ЕСТЬ А

 

Глава 1. Атлантида

      Открыв глаза, она увидела солнечный свет, листву и лицо мужчины. Она почувствовала, что все это ей знакомо. Это мир, каким он представлялся ей в шестнадцать лет. И вот теперь все исполнилось, и все казалось так просто, так естественно, так соответствовало ее ожиданиям. Весь мир словно говорил ей: иначе и нельзя.
      Она посмотрела в лицо склонившегося над ней мужчины и ясно ощутила, что из всех виденных ею лиц это было самым дорогим, тем, за что можно отдать жизнь, – лицо, в котором не было ни тени страдания, страха или чувства вины. Линия его рта выражала гордость, более того, он словно гордился собственной гордостью. Чеканные линии щек наводили на мысль о высокомерии, насмешке, презрении, хотя в самом лице не было и намека на эти качества, оно выглядело спокойно-решительным и, несомненно, безжалостно-невинным, не позволяющим ни просить прощения, ни дарить его; это лицо ничего не скрывало и ни от чего не скрывалось, глаза смотрели без страха и ничего не таили. Она сразу же почувствовала в нем поразительную наблюдательность. Его глаза вбирали все, ничто не ускользало от них; зрение служило ему могущественным каналом ощущений, через него он бесстрашно и радостно вторгался в мир, навстречу приключениям; и он бесспорно ценил этот канал превыше всего. Его видение повышало ценность и его самого, и окружающего его мира; его – потому что он был наделен таким изумительным даром, мира – потому что мир оказался достоин столь радостного лицезрения. На миг ей показалось, что перед ней существо нематериальное, чистое сознание, – но при этом она никогда еще не ощущала так явственно присутствие мужчины. Казалось, легкая ткань рубашки не скрывала, а подчеркивала его статную фигуру, загорелую кожу, силу и твердость напряженного тела, литую упругость мышц – да, он казался отлитым из металла, металла с мягко-приглушенным блеском, вроде сплава меди и алюминия. Цвет его кожи сливался с цветом волос, с вызолоченными солнцем упрямыми прядями, падавшими на лоб; гармонию цвета дополняли глаза, единственная деталь отливки, которая сохранила весь свой блеск, растворив его в глубоком сиянии и добавив к нему оттенки темно-зеленого.
      Он смотрел на нее сверху, и в его взгляде теплилась легкая улыбка, словно он не открывал нечто новое, а созерцал родное и знакомое, то, чего давно ждал и в чем никогда не сомневался.
      Вот мой мир, думала она, такими должны быть мужчины, вот их истинный образ, а все прочее, годы мучительной борьбы – лишь чья-то дурная шутка. Она улыбнулась ему, как улыбаются посвященному в тайну, с облегчением и радостью, отметая раз и навсегда множество вещей, с которыми отныне могла не считаться. Он улыбнулся в ответ такой же улыбкой, будто испытывал то же, что испытывала она, будто знал, о чем она думала.
      – Ни к чему принимать это все всерьез, правда? – прошептала она.
      – Ни к чему, – отвечал он.
      Но тут, окончательно придя в себя, она осознала, что этот человек ей вовсе незнаком.
      Она сделала попытку отодвинуться, но лишь слабо повела лежавшей на траве головой. Она попробовала встать, но резкая боль пронзила ей спину и приковала к земле.
      – Не двигайтесь, мисс Таггарт. Вы ранены.
      – Вы меня знаете? – Ее голос прозвучал резко и отстраненно.
      – Я знаю вас много лет.
      – И я вас тоже знаю?
      – Да, наверное.
      – Как вас зовут?
      – Джон Галт.
      Она смотрела на него не шевелясь.
      – Почему вы боитесь? – спросил он.
      – Потому что я этому верю.
      Он улыбнулся, словно осознав ту значимость, которую она придавала его имени; так улыбается соперник, принимая вызов, – и взрослый, с легкой иронией воспринимая заблудившегося ребенка.
      К ней, похоже, возвращались силы и сознание после катастрофы, в которой разбился не только самолет. Ей пока не удавалось сложить разрозненную мозаику воспоминаний, она еще не могла вспомнить все, что связано с этим именем; она только осознавала, что оно означало черную пустоту, которую ей предстояло заполнить. Сейчас она еще не могла этого сделать, присутствие этого человека слепило ее – так луч света в темноте мешает разглядеть очертания теней за ним.
      – Значит, это вас я преследовала? – спросила она.
      – Да.
      Дэгни медленно огляделась. Она лежала в траве на лугу У подножья нескончаемого гранитного склона, который тянулся ввысь, в самое небо, на тысячи футов. На другом конце луга виднелись выступы скал, сосны и березы с блестевшей на солнце листвой; в отдалении ландшафт замыкался полукружием высоких гор. Ее самолет был цел, он замер тут же, чуть поодаль, распластавшись на брюхе. Больше ничего не было видно: ни другого самолета, ни каких-либо строений – никаких признаков присутствия человека.
      – Что это за долина? – спросила она.
      Он улыбнулся:
      – Терминал Таггарта.
      – Что это значит?
      – Вам это предстоит узнать.
      У Дэгни появилось смутное побуждение проверить, остались ли у нее в запасе силы. Она могла двигать руками и ногами, могла поднять голову, но при глубоком вдохе появлялась резкая колющая боль; Дэгни заметила тонкую струйку крови, стекающую по чулку.
      – Отсюда можно выбраться? – спросила она.
      Ответ прозвучал серьезно, но улыбка в темно-зеленых глазах разгорелась ярче:
      – В принципе нельзя. На время – можно.
      Она попробовала встать. Он наклонился, чтобы поднять ее, но она, собравшись с силами, неожиданным быстрым движением выскользнула из его рук в попытке встать.
      – Кажется, я смогу сама… – начала она и рухнула в его объятия, едва ее ноги коснулись земли: лодыжку молнией пронзила боль.
      Он поднял ее на руки и с улыбкой сказал:
      – Нет, сами вы, мисс Таггарт, не справитесь. – Он двинулся с ней через поляну.
      Обхватив его шею, положив голову ему на плечо, она тихо лежала на его руках и думала: пусть ненадолго, пока это длится, но как приятно полностью отдать себя в его власть, забыть обо всем, довериться и чувствовать только одно… Когда я уже испытывала такое чувство? – спросила она себя. Был когда-то момент, когда она спрашивала себя об этом, как сейчас, но не могла вспомнить когда. Было, было у нее однажды похожее ощущение надежности, достигнутой цели, разрешения всех сомнений. Новым было ощущение, что тебя оберегают, защищают и ты вправе принять эту помощь – вправе, потому что странное чувство защищенности ограждало не от будущего, а от прошлого; она не выходила из боя, а праздновала победу, в ней оберегали не слабость, а силу… Чувствуя силу поддерживающих рук, плотно охвативших ее тело, видя перед своим лицом пряди золотисто-медных волос, видя всего в нескольких дюймах от себя тени ресниц на его веках, она пыталась разобраться в своих мыслях. От чего оберегают? Кто оберегает? Он же враг… Враг ли? И почему? Она не могла ответить, не могла больше думать об этом. Ей потребовалось усилие, чтобы вспомнить, что несколько часов назад у нее были цель и задача. Она заставила себя сосредоточиться.
      – Вы знали, что я вас преследую? – спросила она.
      – Нет.
      – Где ваш самолет?
      – На летном поле.
      – А где летное поле?
      – На другом конце долины.
      Сверху я не заметила в этой долине никакого летного поля. И места для него нет. Как же можно приземлиться здесь?
      Он взглянул вверх:
      – Посмотрите внимательней. Там, вверху, вы что– нибудь видите?
      Она откинула голову назад, пристально глядя в небо, и не увидела ничего, кроме безмятежной утренней сини. Но через некоторое время она различила несколько слабых полос в колеблющемся воздухе.
      – Слои нагретого воздуха, – сказала она.
      – Преломление света, – ответил он. – Вместо дна долины вы увидели вершину горы высотой в восемь тысяч футов, расположенной в пяти милях отсюда.
      – Что?..
      – Вершина горы, которую ни один летчик не выбрал бы для посадки. Вы видели ее отражение, спроецированное на долину.
      – Но как?
      – Так же, как возникает мираж в пустыне, – проекция за счет преломления света в слоях нагретого воздуха.
      – То есть?
      – С помощью локатора создается экран, способный оградить от всего и всех… кроме вашей храбрости.
      – Что вы имеете в виду?
      – Я и мысли не допускал, что кто-нибудь попытается опустить самолет до семисот футов над землей. Вы пробили лучевой экран. А некоторые из этих лучей глушат моторы.
      – Так что вы второй раз взяли верх надо мной – ведь никто еще не пытался идти по моему следу.
      – Зачем вам локатор и экран?
      – Потому что это место – частная собственность и должно остаться таковой.
      – Что это за место?
      – Я вам все покажу, раз уж вы оказались здесь, мисс Таггарт. И после этого отвечу на все ваши вопросы.
      Она промолчала, заметив, что спрашивает обо всем, только не о нем самом. Он казался неким единым целым, понятным ей с первого взгляда, неким абсолютом, не разложимым на составные части, аксиомой, не требующей объяснений. Она интуитивно поняла его сразу и целиком, и теперь оставалось подтвердить свое знание опытом.
      Он нес ее по узенькой тропинке, которая, извиваясь, вела вниз. Вокруг на склонах гор неподвижно и строго, словно скульптурные формы, от которых отсечено все лишнее, высились громадные сосны. С соснами – воплощением мужественности – резко контрастировали трепетавшие листвой, пронизанные солнцем женственные силуэты берез. Солнечные лучи свободно лились сквозь кисею березовых ветвей, падали на лица, подсвечивая волосы Галта. Дэгни не видела, что находится вдали, на дне долины, за поворотами петлявшей по склону тропинки.
      Ее все время тянуло взглянуть ему в лицо. Время от времени он тоже опускал взгляд на нее. Сначала она отворачивалась, будто застигнутая врасплох. Затем, словно следуя его примеру, выдерживала его взгляд всякий раз, когда он смотрел на нее, понимая, что ему ясны ее чувства и что он не скрывает от нее значение своего взгляда.
      Она ощущала в его молчании то же признание, что в ее собственном. Он держал ее на руках не безразлично, как мужчина, несущий раненую женщину. Это было объятие, хотя, казалось, ничто в его поведении не выдавало этого. Но она безошибочно угадывала, что он всем телом ощущает ее тело в своих объятиях.
      Она услышала шум водопада прежде, чем увидела быстрые, прерывистые струи, которые, сверкая, низвергались с крутого склона. Их звук пробился в ее сознание сквозь смутный ритм, слабые каденции, доносящиеся откуда-то извне. Почему-то этот ритм был ей знаком, но откуда – она не могла вспомнить. Они пошли дальше, но остались и шум воды, и этот неясный ритм, он, казалось, зазвучал громче, яснее, рос, перекрывая гул водопада, и источник его находился не в ее сознании, а где-то под покровом листвы. Тропинка свернула, и внезапно внизу, на склоне горы, открылась терраса с маленьким домиком посередине. На солнце сверкала створка раскрытого окна. Память тотчас вернула Дэгни момент из прошлого, когда ей так же хотелось раствориться в потоке объявшего ее времени, – ночь в пыльном вагоне «Кометы», и звучит тема из Пятого концерта Хэйли, который она открыла для себя тогда. И вот она уже слышит его – та же тема звучит на рояле, те же ясные, резкие аккорды, взятые уверенной, твердой рукой.
      Вопрос вырвался сам собой, будто ей хотелось захватить Галта врасплох:
      – Это ведь Пятый концерт Ричарда Хэйли?
      – Да.
      – Когда он написан?
      – Почему бы вам не спросить самого автора?
      – Он здесь?
      – Играет он сам. Это его дом.
      – О!..
      – Позже вы встретитесь с ним. Он будет рад познакомиться с вами. Он знает, что по вечерам, в одиночестве, вы любите слушать только его записи.
      – Откуда это ему известно?
      – Он узнал это от меня.
      Во взгляде, который она бросила на него, читался вопрос, начинавшийся словами: «А вы-то сами, черт возьми…» Но она увидела его глаза, прочитала все в них и рассмеялась, и этот смех озвучил и объяснил значение его взгляда.
      Не надо ни о чем спрашивать, подумала она, не надо ни в чем сомневаться, не время для вопросов, пока торжественно звучит эта музыка, пока сквозь залитую солнцем листву льется мелодия избавления, освобождения, исполняемая точно в соответствии с замыслом. Еще там, в раскачивавшемся вагоне, ее сердце жаждало расслышать эти звуки в неровном перестуке колес, еще тогда ее душа разглядела в этих звуках эту долину, уже той же ночью перед ней встало солнце нынешнего утра…
      У Дэгни перехватило дыхание: тропа завернула, и с высоты террасы она увидела город в долине.
      Впрочем, это был не город, а просто россыпь домов, небольших современных строений простой, угловатой формы, сверкавших глазницами больших окон. В отдалении виднелись более крупные сооружения, и по бледным клубам дыма над ними можно было предположить, что это промышленная зона. А прямо перед Дэгни на стройной гранитной колонне, начинавшейся где-то внизу, слепя ее и затмевая своим блеском все остальное, стоял знак доллара высотой в три фута, сделанный из чистого золота. Он парил над городом, как герб, фирменный знак, как маяк, и, подобно отражателю, ловил лучи солнца, рассеивая их в воздухе над крышами, как небесную благодать.
      – Что это? – вырвалось у нее.
      – А, это шутка Франциско.
      – Какого Франциско? – прошептала она, уже зная ответ.
      – Франциско Д'Анкония.
      – Он тоже здесь?
      – Должен вскоре появиться.
      – Что вы имеете в виду, говоря о шутке?
      – Он подарил эту эмблему владельцу здешних мест в день юбилея. А затем и все мы ее признали. Нам понравилась идея.
      – Разве не вы владелец здешних мест?
      – Я? Нет. – Он посмотрел вниз и добавил, указывая жестом: – А вон и сам владелец.
      Внизу, в конце грунтовой дороги, остановился автомобиль, и двое мужчин бросились вверх по тропинке. Дэгни не могла разглядеть их лиц, один был строен и высок, другой ниже ростом и плотнее. Они скрылись за поворотом, а Галт продолжал спускаться со своей ношей им навстречу.
      Дэгни увидела их, когда они внезапно показались из-за скалы на расстоянии в несколько футов. Их вид подействовал на нее как грубый толчок.
      Плотный мужчина, который был незнаком ей, воскликнул:
      – Разрази меня гром! – и замер на месте, уставившись на них.
      Она же не отрывала взгляда от его высокого, изящного спутника. Им оказался Хью Экстон.
      Первым, склонившись перед ней в изысканном поклоне, заговорил Хью Экстон:
      – Мисс Таггарт, впервые я оказался не прав. Представить себе не мог, когда говорил, что вам ни за что не отыскать его, что при следующей нашей встрече увижу вас в его объятиях.
      – В чьих объятиях?
      – В объятиях изобретателя двигателя.
      У нее перехватило дыхание, она закрыла глаза: эту-то связь она и должна была установить. Открыв глаза, она устремила взгляд на Галта. Он тонко, иронично улыбался, будто вполне отдавая себе отчет в том, что это должно для нее значить.
      – Поделом бы вам было, если бы вы сломали себе шею, – не стесняясь, объявил ей плотный мужчина, но гнев его был продиктован скорее заботой и расположением. – На кой вам сдался этот трюк, когда вас с радостью приняли бы здесь как желанного гостя, с парадного входа?
      – Мисс Таггарт, позвольте представить вам Мидаса Маллигана, – сказал Галт.
      – Ах, – только и произнесла она слабым голосом и за смеялась – у нее уже не было сил удивляться. – Вам не кажется, что я погибла при катастрофе, а это все происходит в каком-то потустороннем, ином мире?
      – Это и есть потусторонний мир, – ответил Галт. – А что касается гибели, то скорее все обстоит наоборот.
      – Ну конечно, – прошептала Дэгни, – конечно… – Она улыбнулась Маллигану: – Где же парадный вход?
      – Здесь, – ответил он, указывая на свою голову.
      – Я потеряла ключ от двери, – просто, без обиды сказала она. – Я только что потеряла все ключи.
      – Ничего, отыщете. Но разрази меня гром, на кой черт вам понадобилось лететь на самолете?
      –Я преследовала.
      – Его? – Он показал на Галта.
      – Да.
      – Вам повезло, что остались живы. Сильно пострадали?
      Кажется, нет.
      Вам придется ответить на кое-какие вопросы, когда вас подлатают. – Он круто повернулся и направился к машине, потом обернулся к Галту: – Что будем делать? Кое– что мы не предусмотрели – первого штрейкбрехера.
      Первого – кого? – спросила она.
      Выбросьте из головы, – ответил Маллиган и снова обратился к Галту: – Что будем делать?
      Этим займусь я, – сказал Галт. – Это моя забота. Ты возьмешь на себя Квентина Дэниэльса.
      Ну, с ним нет проблем. Ему надо только ознакомиться с местом. Остальное он, кажется, знает.
      Да. Он фактически прошел весь путь самостоятельно. – Галт заметил, что Дэгни изумленно смотрит на него, и сказал: – Я должен вас поблагодарить, мисс Таггарт, вы оказали мне честь, определив стажером ко мне Квентина Дэниэльса. Удачный выбор.
      А где он? – спросила она. – Вы расскажете мне, что случилось?
      Мидас встретил нас на летном поле, отвез меня до мой, а Дэниэльса забрал с собой. Я собирался позавтракать с ними, но увидел, как ваш самолет пикирует на луг. Я оказался ближе других к месту происшествия.
      – Мы тут же бросились сюда, – сказал Маллиган. – Я подумал: и поделом ему – тому, кто вел самолет. Я и вообразить не мог, что за штурвалом сидел один из тех двоих во всем мире, кого я пощадил бы в любом случае.
      – А кто второй? – поинтересовалась она.
      – Хэнк Реардэн.
      Она вздрогнула, будто ее неожиданно ударили. Интересно, почему ей показалось, что Галт внимательно следит за ее лицом и что в его лице что-то мгновенно, неуловимо изменилось? Они подошли к автомобилю. Это оказался «хэммонд»– кабриолет. Хотя машина была на ходу уже несколько лет, содержали ее в полном блеске и порядке. Галт осторожно опустил Дэгни на заднее сиденье, продолжая удерживать в кольце своих рук. На время вновь вернулась колющая боль, но Дэгни оставила ее без внимания. Она смотрела на дома вдали. Маллиган включил стартер, машина тронулась. Они проехали мимо знака доллара, и золотой луч, скользнув по лицу Дэгни, сверкнул ей в глаза.
      Кто владелец этих мест? – спросила она.
      Я, – ответил Маллиган.
      А кто он? – Она указала на Галта. Маллиган развеселился:
      Он просто здесь работает.
      А вы, доктор Экстон? – спросила она. Тот взглянул на Галта:
      Я один из его двух отцов, мисс Таггарт, – тот, кто не предал его.
      Ах вот как! – воскликнула она. Еще одна деталь встала на место. – Ваш третий ученик?
      Именно так.
      Младший помощник бухгалтера! – внезапно простонала она, припоминая.
      Что такое?
      Так назвал его доктор Стадлер. Доктор Стадлер сказал мне, что, как он думает, именно это произошло с третьим учеником.
      – Он переоценил меня, – сказал Галт. – По его масштабам и по меркам его мира я никак не дотягиваю до такого уровня.
      Машина свернула на тропинку, поднимавшуюся к одиноко стоящему на возвышении дому. Дэгни увидела человека в голубом комбинезоне, с коробкой для завтрака в руках, который деловито шел им навстречу по тропинке, направляясь к городу. Что-то в его резкой поступи показалось ей смутно знакомым. Когда машина проехала мимо него, Дэгни увидела его лицо и импульсивно дернулась назад, закричав во весь голос – и от боли, причиненной движением, и от внезапности встречи:
      – Стойте! Стойте же! Не дайте ему уйти! – Она узнала Эллиса Вайета.
      Трое мужчин в машине расхохотались, но Маллиган нажал на тормоза.
      – Ах да, – слабым голосом произнесла Дэгни, поняв свою оплошность: отсюда Вайету некуда было уйти.
      Вайет бежал к ним навстречу, он тоже узнал ее. Он уперся руками в борт машины, и Дэгни открылось его лицо, на котором играла та же юная, торжествующая улыбка, которую ей однажды уже довелось видеть – на платформе узловой станции Вайет.
      – Дэгни! И ты тоже? Наконец-то! С нами?
      – Нет, – сказал Галт. – Тут другой случай.
      – Какой случай?
      – Самолет мисс Таггарт разбился. Разве ты не видел?
      – Разбился… здесь?
      –Да.
      – Я слышал самолет, но… – Изумление на его лице сменилось улыбкой, дружелюбно-участливой и довольной. – Ах вот что! Боже мой, Дэгни, ну и дела!
      Она беспомощно уставилась на него, не в силах связать прошлое с настоящим. И так же беспомощно произнесла, как говорят во сне покойному другу, когда упущен шанс сказать это ему при жизни, произнесла, помня, как почти два года назад она упорно набирала его номер и не было ответа, помня, что все это время она надеялась сказать ему при первой же встрече:
      – Я… я пыталась связаться с тобой. Он мягко улыбнулся:
      – Мы тоже все время пытались связаться с тобой, Дэгни… Увидимся сегодня вечером. Не беспокойся, я никуда не денусь, надеюсь, ты тоже не исчезнешь.
      Он помахал рукой остальным и продолжил путь, размахивая коробкой. Она подняла глаза и, когда Маллиган тронул машину с места, заметила, что Галт пристально наблюдает за ней. Ее лицо стало жестким, словно она открыто признавала, что страдает, и досадовала, что это может доставить ему удовольствие.
      – Ладно, – сказала она, – теперь я представляю, каким спектаклем вы хотите поразить меня.
      Но в его лице не было ни жестокости, ни жалости, только спокойное сознание правоты.
      – Мисс Таггарт, у нас здесь первое правило, что каждый должен сам все увидеть и понять.
      Машина остановилась у обособленно стоящего здания. Дом был сооружен из грубо отесанных гранитных глыб, большую часть фасада занимало огромное сплошное окно.
      – Я пришлю вам доктора, – сказал Маллиган и уехал, а Галт понес Дэгни к входу.
      – Это ваш дом? – спросила она.
      – Мой, – ответил он и ударом ноги открыл дверь.
      Он перенес ее через порог в сверкающее пространство комнаты, где потоки солнечного света омывали полированную поверхность сосновых стен. Там стояла немногочисленная мебель ручной работы, потолок был из простых балок; арочный проем вел в небольшую кухню с грубыми посудными полками, там стоял непокрытый деревянный стол и, что удивительно, сверкала никелем электрическая плита. Дом отличала первозданная простота хижины первопроходца: только самое необходимое, но с учетом возможностей сверхсовременной технологии.
      Он пронес ее через поток света в небольшую комнатку Для гостей и опустил на кровать. Из открытого окна виднелись каменистые ступеньки, спускавшиеся далеко вниз, а навстречу им, вонзаясь в небо, поднимались сосны. Она заметила, что на стенах там и сям виднелись какие-то врезанные в дерево мелкие письмена, сделанные, похоже, разными людьми. Разобрать слова ей не удалось. В комнате имелась и другая дверь, она была полуоткрыта и вела в его спальню.
      – Я здесь гостья или узница? – спросила Дэгни.
      – Выбор вы сделаете сами, мисс Таггарт.
      Какой может быть выбор, ведь я имею дело с незнакомым человеком.
      Неужели? Разве вы не назвали моим именем свою железнодорожную линию?
      А, это… Да. – Еще одна маленькая деталь пополнила картину. – Да, я… – Она смотрела на стоящего перед ней высокого мужчину с выгоревшими на солнце прядями золотистых волос, он гасил улыбку в своих беспощадно всепонимающих глазах. Ей вспомнилась борьба за открытие линии, ее линии, и летний день, когда был пущен первый поезд. Ей подумалось, что если бы было можно выразить символ этой линии в образе человека, то надо было бы выбрать Галта. – Да, назвала… – И, вспомнив то, что произошло потом, она добавила: – Но я дала ей имя врага.
      Он улыбнулся:
      – Это противоречие вам рано или поздно пришлось бы разрешить, мисс Таггарт.
      – Но ведь именно вы разрушили мою линию?
      – О нет. Ее погубило противоречие.
      Она на минуту прикрыла глаза, затем спросила:
      – Все эти истории, которые я слышала о вас, – что в них правда?
      – Все правда.
      – Их распространяли вы сами?
      – Нет. Зачем? Мне вовсе не хотелось, чтобы обо мне говорили.
      – Но вам известно, что вы стали легендой?
      –Да.
      Молодой изобретатель из компании «Твентис сенчури мотор» – это правдивая версия легенды?
      – В ее конкретном смысле – да.
      Произнести это безразличным тоном Дэгни не смогла, горло у нее перехватило, и, невольно перейдя на шепот, она спросила:
      – Двигатель, который я нашла, его создали вы?
      –Да.
      Она не могла скрыть вспыхнувший интерес, глаза ее загорелись.
      – Тайна преобразования энергии… – начала она и за молчала.
      – Я мог бы изложить ее вам за четверть часа, – сказал он в ответ на ее страстное, хотя и невысказанное желание, – но на земле нет силы, которая заставила бы меня раскрыть этот секрет. Если вам понятно это, вы поймете все, что вас озадачивает, оставляет в недоумении.
      – Та ночь… двенадцать лет назад, весной, когда вы по кинули сборище шести тысяч убийц, – тоже правда?
      – Да.
      – Вы сказали им, что остановите двигатель мира.
      – Сказал.
      – И что вы сделали?
      – Я не сделал ничего, мисс Таггарт. И в этом весь секрет. Она долго молча смотрела на него. Он ждал, словно читая ее мысли.
      – Разрушитель… – беспомощно и удивленно произнесла она.
      – …исчадие ада, какого не знал свет, – сказал он, как будто цитируя, и она узнала собственные слова, – человек, который лишает мир разума.
      – Как пристально вы следили за мной? – спросила она. – И с какого момента?
      В последовавшую секундную паузу его взгляд не шелохнулся, но ей показалось, что он наполнился большим значением, Галт как будто увидел ее по-другому, и в его голосе, когда он спокойно ответил, ей почудилось особое напряжение:
      – Много лет.
      Она прикрыла глаза, расслабившись и прекращая расспросы. В ней появилось странное, легкомысленное равнодушие, словно ее внезапно оставили все желания, кроме желания отдаться успокаивающему ощущению полной беззащитности.
      Прибыл врач, седой мужчина с приятно-озабоченным лицом и ненавязчивыми, но твердыми и уверенными манерами.
      Мисс Таггарт, познакомьтесь – доктор Хендрикс, – сказал Галт.
      – Уж не доктор ли Томас Хендрикс? – воскликнула она с непроизвольной прямотой ребенка. Так звали знаменитого хирурга, который лет шесть как отошел от дел и исчез с горизонта.
      – Он самый, – ответил Галт.
      Доктор Хендрикс ответил на ее восклицание улыбкой:
      Мидас сказал мне, что мисс Таггарт необходимо выводить из шока, не того, который она испытала, а того, который ее ожидает.
      Вот и займитесь этим, а я отправлюсь на рынок купить продуктов к завтраку.
      Рассказывая хирургу о симптомах и болях, Дэгни следила за его уверенными быстрыми движениями. Он привез с собой аппарат, которого ей раньше не доводилось видеть, – переносной рентген. Вскоре выяснилось, что у нее сломаны два ребра, растянута лодыжка, содрана кожа на колене и локте, а ко всему этому еще несколько ушибов, которые обнаружили себя лиловыми пятнами. Под умелыми, опытными руками, которые уже бинтовали и накладывали пластыри, она чувствовала себя механизмом, который осматривает компетентный механик, способный полностью восстановить его рабочее состояние.
      – Вам надо некоторое время полежать в постели, мисс Таггарт.
      – Только не это! Я буду осторожна, буду двигаться медленно, и со мной ничего не случится.
      – Вам следовало бы отлежаться.
      – Вы думаете, я смогу улежать? Он улыбнулся:
      – Вряд ли.
      К тому времени, когда вернулся Галт, она уже оделась. Доктор Хендрикс рассказал Галту о состоянии пациентки, добавив в заключение:
      – Завтра я зайду еще раз.
      – Спасибо, – сказал Галт. – Пришлите мне счет.
      – Ни в коем случае, – с негодованием сказала Дэгни. – Я заплачу сама.
      Мужчины весело переглянулись, будто услышали это от нищенки.
      – Разберемся позднее, – сказал Галт.
      Когда доктор Хендрикс ушел, она попробовала встать и двинулась с места, хромая и хватаясь за мебель. Галт подхватил ее на руки, отнес на кухню и устроил на стуле перед накрытым для двоих столом.
      Она почувствовала, что проголодалась, и этому способствовал вид стаканов с апельсиновым соком, кофейника, дымившегося на плите, и блестевших под солнцем на накрытом столе тяжелых белых тарелок.
      – Когда вы в последний раз спали и ели? – спросил он.
      – Не помню… Ужинала в поезде… – Она тряхнула головой, испытывая неловкость в парадоксальной ситуации: тогда она ужинала с бродягой, убегавшим от безликого и неотступного мстителя; а теперь этот мститель сидит напротив, попивает апельсиновый сок и рассматривает ее.
      – Как получилось, что вы увязались за мной?
      – Я приземлилась в Эфтоне как раз перед тем, как вы взлетели. Мне сказали, что Квентин Дэниэльс отправился с вами.
      – Помню, я видел, как самолет заходил на посадку. Но именно тогда я впервые не подумал о вас. Полагал, что вы поехали поездом.
      Глядя ему прямо в лицо, она спросила:
      – И как я должна это понимать?
      – Что именно?
      – Что вы впервые не подумали обо мне?
      Он выдержал ее взгляд. Она заметила его типичное движение: обычно неподвижную складку горделивого рта тронула легкая усмешка.
      – Как вам будет угодно, – ответил он.
      Она выдержала паузу, чтобы подчеркнуть важность последовавшего вопроса строгим выражением лица, а затем холодно, враждебно-обвиняющим тоном спросила:
      – Вы знали, что мне нужен был Квентин Дэниэльс?
      – Да.
      – И вы тут же его перехватили, чтобы я до него недобралась? Чтобы обставить меня, понимая, как больно это ударит по мне?
      – Конечно.
      Она первая отвела взгляд и замолчала. Он поднялся, чтобы продолжить приготовление завтрака. Она смотрела, как он поджаривает хлеб, бекон и яичницу. Движения его были легкими, уверенными и привычными, но точность исходила от другой профессии – это была точность инженера, стоящего у пульта управления. Дэгни внезапно вспомнила, где ей доводилось видеть подобные манипуляции, столь же профессиональные, сколь и не отвечающие ситуации.
      – Вы научились этому у доктора Экстона? – спросила она, указывая на плиту.
      – Да, среди прочего.
      – Он научил вас тратить время, ваше время… – она не смогла сдержать дрожь возмущения в голосе, – на подобные занятия?
      – Мне доводилось тратить время и на менее значительные дела.
      Когда он поставил перед ней тарелку, она спросила:
      – Где вы берете продукты? Тут есть продуктовый магазин?
      – Лучший в мире. Магазин Лоуренса Хэммонда.
      – Что?
      – Магазин Лоуренса Хэммонда, фирма «Хэммонд карс». Бекон с фермы Дуайта Сандерса, фирма «Сандерс эйркрафт». Яйца и масло поставляет судья Наррагансетт из Верховного суда штата Иллинойс.
      Она с досадой уставилась на свою тарелку, будто боясь дотронуться до еды.
      – Такого дорогого завтрака мне еще не доводилось есть, если учесть, чего стоит ваше время и время остальных.
      – Верно – с одной стороны. Но с другой стороны, это самый дешевый завтрак, потому что не надо платить тем бандитам, которые год за годом заставляют платить им дань и в конце концов многих обрекают на голод.
      После долгого молчания она просто, почти мечтательно спросила:
      – И что же вы здесь делаете?
      – Живем.
      Ей никогда не доводилось слышать, чтобы это слово приобретало такой реальный смысл.
      – Чем занимаетесь вы сами? – спросила она. – Мидас Маллиган сказал, что вы здесь работаете.
      – Здесь я, можно сказать, мастер на все руки.
      – Кто-кто?
      – Меня зовут на помощь, когда что-либо выходит из строя, энергосистема например.
      Дэгни взглянула на него и внезапно подалась вперед, к электроплите, но ее остановила боль, и она откинулась назад, на спинку стула.
      Он усмехнулся:
      – Вот именно, но не стоит так волноваться, не то доктор Хендрикс уложит вас в постель.
      – Энергосистема… – выдавила она из себя. – Здесь есть энергосистема… и она работает от вашего двигателя?
      – Да.
      – Он создан? Работает? На ходу?
      – Благодаря ему приготовлен ваш завтрак.
      – Я хочу его видеть!
      Не стоит увечить себя, стараясь дотянуться до электроплиты. Обыкновенная плита, ничего особенного, только обходится в сто раз дешевле. И это все, что вам удастся здесь увидеть, мисс Таггарт.
      – Вы обещали показать мне долину.
      – Я вам ее покажу. Но не генератор.
      – Мы отправимся сразу после завтрака?
      – Если вы так хотите и если сможете.
      – Я могу двигаться.
      Он встал, подошел к телефону и набрал номер.
      – Алло, Мидас?.. Да… Он сделал? Да, с ней все в порядке… Ты одолжишь мне машину на сегодня?.. Спасибо. Тариф обычный – двадцать пять центов… Сейчас можно прислать? Нет ли у тебя какой-нибудь трости? Ей понадобится… Сегодня вечером? Да, пожалуй. Охотно. Спасибо. – Он повесил трубку.
      Она недоверчиво смотрела на него:
      – Я правильно поняла: мистер Маллиган, человек, который стоит двести миллионов долларов, берет с вас двадцать пять центов за автомобиль?
      – Именно так.
      – Боже мой, неужели он не может дать его вам бесплатно?
      Он некоторое время изучал ее лицо, как будто для того, чтобы дать ей возможность разглядеть ироническое выражение на своем собственном.
      – Мисс Таггарт, – сказал он, – у нас в долине нет законов, нет установлений, нет четкой организации. Мы приезжаем сюда отдохнуть. Но у нас есть некоторые обычаи, которые мы все соблюдаем, поскольку они необходимы для нашего отдыха. Поэтому я должен предупредить вас, что в долине запрещено одно-единственное слово – слово «давать».
      – Прошу прощения, – сказала она, – вы правы.
      Он налил ей еще кофе и протянул пачку сигарет. Беря сигарету, она улыбнулась: на пачке стоял знак доллара.
      – Если вы не устанете к вечеру, – сказал он, – Маллиган приглашает вас отужинать у него. У него соберутся люди, которых, полагаю, вам будет интересно увидеть.
      – Да, конечно! Уверена, что не слишком устану. Думаю, я вообще забуду, что такое усталость.
      Завтрак подходил к концу, когда перед домом остановился автомобиль Маллигана. Из него выскочил водитель и бегом, без стука и предупреждения, ворвался в дом. Дэгни не сразу поняла, что этим энергичным, растрепанным, запыхавшимся юношей был Квентин Дэниэлъс.
      – Мисс Таггарт, – выпалил он, – простите меня! – Интонация горькой вины, звучавшая в его голосе, плохо уживалась с радостным оживлением на лице. – Раньше я никогда не нарушал своего слова! Мне нет прощения, и я не прошу о нем; знаю, вы не поверите моему объяснению, но дело в том, что я… я забыл!
      Она взглянула на Галта.
      – Я верю вам.
      – Я забыл, что обещал ждать, я обо всем забыл… до самых последних минут, когда мистер Маллиган сообщил мне, что вы разбились здесь на самолете… тогда я понял, что виноват в этом я и что если с вами что-нибудь случилось… Боже, с вами все в порядке?
      – Да. Не волнуйтесь. Присядьте.
      – Не представляю, как можно забыть слово чести. Не могу объяснить, что со мной приключилось.
      – А мне понятно.
      – Мисс Таггарт, я работал над этим долгие месяцы, над этой самой гипотезой, и чем больше я влезал в нее, тем безнадежней казалось получить результат. Я не выходил из лаборатории два дня, все пытался решить уравнение, которое мне никак не давалось. Но я бы скорей умер там же у доски, чем сдался. Когда он появился, была уже ночь. Я и не заметил его появления. Он сказал, что хочет поговорить со мной, но я отмахнулся, попросил подождать и вернулся к Уравнению. Кажется, я забыл о его присутствии. Не знаю, как долго он стоял, наблюдая за мной, помню только, что внезапно надо мной возникла его рука, стерла все, что я написал на доске, и написала одно коротенькое уравнение. Тогда-то я заметил его! Тогда-то я закричал что есть мочи, потому что это не было решение задачи, связанной с двигателем, но это был путь к нему, путь, которого я не заметил, о котором даже не подозревал, но тотчас понял, куда он ведет! Помню, как я кричал: «Откуда вы знаете?» – а он отвечал, указывая на фотографию двигателя: «Я тот, кто его создал». И больше, мисс Таггарт, я ничего не помню… то есть не помню ничего о себе, потому что потом мы беседовали о статическом электричестве, о превращении энергии и о двигателе.
      – Всю дорогу сюда мы говорили о физике, – вставил Галт.
      – Да, я помню, вы спросили, поеду ли я с вами, – сказал Дэниэльс, – готов ли я бросить все и никогда не возвращаться обратно… Бросить все! Оставить дышащий на ладан институт, который скоро порастет бурьяном, бросить перспективу на всю жизнь остаться ночным сторожем, оставить Висли Мауча и указ десять двести восемьдесят девять и забыть о недочеловеках, которые ползают на брюхе и хрюкают о том, что разума не существует… Мисс Таггарт, – он самозабвенно рассмеялся, – он спрашивал меня, готов ли я бросить все это, чтобы отправиться с ним. Ему пришлось повторить свое предложение, потому что я сначала ему не поверил. Я не мог поверить, что кому-то могут предложить такую вещь, что здесь вообще возможен какой-то выбор. Уехать с ним? Да я бы спрыгнул с небоскреба, чтобы последовать за ним… и успеть услышать, прежде чем разобьюсь о мостовую, предложенную им формулу!
      – Я не виню вас, – сказала она, задумчиво, почти с завистью глядя на него. – Кроме того, вы выполнили условия нашего договора. Вы открыли мне тайну двигателя.
      – Здесь я тоже буду ночным сторожем, – сказал Дэниэльс с довольной ухмылкой. – Мистер Маллиган сказал, что предложит мне должность ночного сторожа – на электростанции. А когда выучусь, поднимусь до электрика. Разве он не великолепен, наш мистер Маллиган? Я хочу быть таким, как он, когда доживу до его лет. Я хочу разбогатеть, стать миллионером. Стать таким же богатым, как он!
      – Ах, Дэниэльс! – рассмеялась она, вспомнив молодого ученого таким, каким знала его раньше: его сдержанность, пунктуальность и строгость мысли. – Что с вами произошло? Где вы? Вы понимаете, что говорите?
      – Я здесь, мисс Таггарт, а здесь все осуществимо. Я непременно стану лучшим электриком в мире и самым богатым. Я непременно…
      – Ты непременно отправишься назад к Маллигану и будешь спать целые сутки, а не то я тебя и близко не под пущу к электростанции.
      – Хорошо, сэр, – послушно сказал Дэниэльс.
 
      * * *
      Солнце, выглянувшее из-за края горной вершины, вычертило сверкающий круг по снегам и гранитным скалам, которые опоясали всю долину. Этот круг бросился им в глаза, как только они вышли из дому. Внезапно у Дэгни возникло ощущение, что за пределами этого круга ничего нет; к ней пришло радостное, горделивое ощущение конечности мира, ей показалось приятным сознание, что круг интересов и забот человека может быть замкнут полем его зрения. Ей хотелось распахнуть руки, как крылья, над крышами домов, чтобы коснуться пиков гор кончиками пальцев. Но она не могла даже поднять руки, одной она оперлась о трость, другой держалась за Галта. Медленно, осторожно, как ребенок, который учится ходить, переставляя ноги, она направилась к машине.
      Она сидела рядом с Галтом, который вел машину, огибая город, к дому Маллигана. Дом стоял на гребне горы, самый большой в этих местах, единственный двухэтажный жилой Дом, причудливое сочетание старинной крепости и виллы с мощными гранитными стенами и широкими открытыми террасами. Галт остановился, чтобы высадить Дэниэльса, и отправился дальше по извилистой дороге, медленно поднимавшейся в горы. Думая о богатстве Маллигана, о роскошном автомобиле, который вел, положив руки на руль, Галт, Дэгни невольно задумалась, а богат ли сам Галт. Она посмотрела на его одежду: серые брюки и белая рубашка явно предназначались для долгой носки, узкий кожаный ремень на поясе потрескался, часы на запястье безусловно были надежным, точным прибором, но сделаны из простой нержавеющей стали. Единственным, что наводило на мысль о богатстве, был цвет его волос – на ветру их пряди трепетали, как струи жидкого золота и меда.
      Внезапно она увидела за поворотом дороги зеленые луга и, в отдалении, ферму. Там паслись стада овец, бродили лошади, виднелись просторные скотные дворы с загородками для свиней, а еще дальше стоял металлический ангар, весьма странно смотревшийся рядом. К ним спешил мужчина в яркой ковбойской рубахе. Галт остановил машину и помахал ему, но ничего не произнес в ответ на вопросительный взгляд Дэгни. Он дал ей возможность убедиться самой: мужчина приблизился, и она увидела, что это Дуайт Сандерс.
      – Здравствуйте, мисс Таггарт, – сказал он улыбаясь. Она молча смотрела на его закатанные рукава, тяжелые сапоги, на стада скота.
      – Так вот что осталось от фирмы «Сандерс эйркрафт», – произнесла она.
      – Не только. Есть еще великолепный самолет, которым вы проутюжили горы.
      – А, вам уже известно об этом Да, это был один из ваших самолетов. Прекрасная машина. Боюсь только, я изрядно ее повредила.
      – Вам придется отремонтировать его.
      – Думаю, у него распорото брюхо. Никто не сможет восстановить его.
      – Я смогу.
      Она много лет не слышала таких слов, такой уверенности в голосе и уже не надеялась услышать. Ее губы начали было складываться в улыбку, но завершила все горькая усмешка.
      – Как и где? – спросила она. – На свиноферме?
      – Ну почему же? На предприятии Сандерса – «Сандерс эйркрафт».
      – Где оно находится?
      – А как вы полагали? В том здании в Нью-Джерси, которое двоюродный брат Тинки Хэллоуэя купил у моих обанкротившихся преемников благодаря полученному у правительства кредиту и отсрочке уплаты налогов? В здании, где он построил шесть машин, которые так и не взлетели, и восемь поднявшихся в воздух и разбившихся – каждая с сорока пассажирами на борту?
      – Но тогда где же?
      – Повсюду, где нахожусь я сам. – Он показал через дорогу.
      Сквозь макушки сосен Дэгни увидела на дне долины прямоугольные летные поля с бетонным покрытием.
      – У нас здесь есть несколько самолетов, и моя обязанность – заботиться о них, – сказал он. – Я пасу свиней и обслуживаю аэродром. Я прекрасно делаю ветчину и бекон без помощи тех, у кого покупал их раньше. Эти люди, кстати, не могут производить самолеты без меня, без меня они не могут производить даже ветчину и бекон.
      – Но вы… вы ведь тоже не сами проектировали самолеты.
      – Не сам. Как не производил и двигатели, хотя когда-то обещал вам это. С тех пор как мы виделись в последний раз, я спроектировал и собрал только новый трактор. Один, собрал его вручную, в массовом производстве не было необходимости. Но этот трактор сокращает восьмичасовой рабочий день вдвое. – Жестом вытянутой руки, как королевским скипетром, он обвел долину. Дэгни последовала взглядом за его рукой и увидела вдали на склоне горы зеленые террасы висячих садов. – Сокращает вдвое, – продолжал он, – на птицеферме и молочной ферме судьи Наррагансетта, в садах Ричарда Хэйли. – Он медленно повел рукой, указывая на длинную золотисто-зеленую полосу у подножья горной гряды, а затем на ленту буйно-зеленого цвета – пшеничные и табачные поля Мидаса Маллигана, потом поднял руку вверх, к террасам в гранитных скалах, на уступах которых сверкала листва.
      Дэгни снова и снова пробежала взглядом путь, прочерченный его рукой, и, немного помолчав, сказала:
      – Да, я вижу.
      – Теперь вы не сомневаетесь, что я смогу отремонтировать ваш самолет?
      – Теперь нет. А вы его видели?
      Видел. Мидас вызвал сразу двух докторов – одного для вас, Хендрикса, а другого для вашего самолета – меня. Самолет можно привести в порядок. Но это обойдется не дешево.
      – А именно?
      – Двести долларов.
      – Двести долларов? – не поверив, переспросила она; цена показалась ей слишком низкой.
      – Золотом, мисс Таггарт.
      – О!.. И где я могу купить золота?
      – Это невозможно, – сказал Галт.
      Она с вызовом повела головой в его сторону:
      – Невозможно?
      – Невозможно. Там, откуда вы прибыли. Ваши законы не позволяют этого.
      – А ваши?
      – Позволяют.
      – Тогда продайте мне. Назовите обменный курс. Укажите любую сумму в моей валюте.
      – В вашей валюте? Но у вас нет ни гроша, мисс Таггарт.
      – Как? – Таких слов наследница Таггарта не ожидала когда-либо услышать.
      – В этой долине вы человек без гроша. У вас миллионы в акциях «Таггарт трансконтинентал», но здесь на них не купишь и фунта бекона на свиноферме Сандерса.
      – Понятно.
      Галт улыбнулся и повернулся к Сандерсу:
      – Приступай к ремонту. Рано или поздно мисс Таггарт заплатит тебе.
      Он включил стартер, и они поехали дальше. Дэгни сидела прямо и неподвижно, ни о чем не спрашивая.
      В разрыве скал блеснула яркой синевой волнистая гладь. Дорога кончилась. Еще мгновение, и Дэгни поняла: они выехали к озеру. Его воды, казалось, вобрали в себя и сгустили голубизну небес и зелень покрытых соснами горных склонов и смешали их в раствор такой яркости и чистоты, что небо словно потускнело и посерело по сравнению с ним. По склону, среди сосен, к озеру стремительно катился пенистый поток; он разбивался на бегу о выступы скал и затихал в мирной глади озера. У ручья стояло небольшое строение из гранитных валунов.
      Галт остановил машину как раз в тот момент, когда из открытой двери вышел крепкий мужчина в комбинезоне. Дэгни узнала Дика Макнамару, бывшего когда-то ее лучшим подрядчиком.
      – Добрый день, мисс Таггарт! – радостно приветствовал он ее. – Очень рад, что вы не сильно пострадали.
      Она молча наклонила голову в знак приветствия. Этим жестом Дэгни как бы приветствовала былую утрату и боль того одинокого вечера, когда Эдди Виллерс с отчаянием на лице сообщил ей об исчезновении этого человека. Не сильно пострадала? – мысленно спросила она себя. Нет, очень сильно, но не в аварии, а в тот вечер, в пустом кабинете… Вслух же она сказала:
      – Что вы здесь делаете? Ради чего вы бросили меня в самый трудный час?
      Он улыбнулся в ответ, показав на каменное строение и вниз, туда, где, прикрытый кустарником, виднелся рукав водозаборника:
      – Моя задача обеспечивать работу водопровода, подачу электроэнергии и телефонную связь.
      – Все делаете один?
      – Раньше один. Но за прошлый год мы так разрослись, что пришлось взять в помощь троих человек.
      – Откуда вы берете людей?
      – Ну, один – профессор экономики, оказавшийся не у дел, потому что пытался доказывать, что нельзя потреблять больше, чем производишь, другой – профессор истории, оставшийся без работы из-за того, что утверждал, что эту страну создали отнюдь не приверженцы трущоб, а третий – профессор психологии, которому там не нашлось места, так как он убеждал, что люди способны мыслить.
      – И они работают водопроводчиками и телефонистами?
      – И вы не поверите, насколько хорошо.
      – А кто занял их места в колледжах?
      – Те, кого хотят там. – Он довольно рассмеялся. – Как давно я бросил вас, мисс Таггарт? Меньше трех лет назад? Я отказался построить для вас линию Джона Галта. И где ваша линия теперь? А вот мои линии появились и выросли: когда я взялся за дело, здесь была всего пара миль построенных Маллиганом линий, а теперь их сотни миль – водопровод, связь, и все в пределах этой долины.
      Макнамара видел, как на лице Дэгни невольно вспыхнули интерес и удивление понимающего толк в таких вещах человека. Он расплылся в улыбке и, глядя на ее спутника, мягко сказал:
      – Мисс Таггарт, что касается линии Джона Галта, то, если подумать, не я, а вы ее бросили. Я же следовал ей.
      Она тоже взглянула на Галта. Галт следил за ее лицом, но на его лице она ничего не смогла прочесть.
      Когда они отправились дальше вдоль берега озера, она спросила:
      – Вы намеренно выбрали этот маршрут? Вы показываете мне людей, которых… – Она запнулась, испытывая необъяснимое нежелание договаривать, потом сказала: – Которых я потеряла?
      – Я показываю вам людей, которых увел у вас, – твердо ответил он.
      Вот почему, подумала она, он не чувствует себя ни чем виноватым; он угадал и высказал слова, которых она не произнесла, щадя его; он отверг добрые побуждения, которые расходились с его убеждениями, и, будучи твердо уверен в своей правоте, гордо высказал то, что она собиралась выдвинуть обвинением против него.
      Вскоре они увидели впереди выдвинутый в озеро деревянный пирс. На залитых солнцем досках лежала, вытянувшись во весь рост и следя за целой батареей удочек, молодая женщина. Она обернулась на шум мотора, быстрым, быть может, даже слишком стремительным рывком поднялась с деревянного настила и помчалась им навстречу. На ней были брюки, закатанные выше колен на голых ногах. У нее были темные растрепанные волосы и большие глаза. Галт помахал ей рукой.
      – Привет, Джон! Когда ты вернулся?
      – Сегодня утром, – улыбаясь, ответил он и проехал мимо.
      Дэгни обернулась и заметила взгляд, которым молодая женщина смотрела вслед Галту. И хотя в этом обожающем взгляде был спокойный отказ от надежды, Дэгни испытала неведомое ей доселе чувство – укол ревности.
      – Это кто? – спросила она.
      – Наш лучший рыбак. Она обеспечивает рыбой продовольственный рынок Хэммонда.
      – А чем еще она занимается?
      – Так вы заметили, что все мы здесь что-то совмещаем? Она писательница. Из тех, кого там не печатают. Она убеждена, что слова – порождение мысли.
      Машина свернула на узкую дорогу, круто поднимавшуюся вверх, в заросли кустарника и молодых сосен. Дэгни поняла, что ее ожидает, когда увидела прибитую к дереву табличку со стрелкой, указывающую путь к перевалу Буэна-Эсперанца.
      На скалистом ложе перевала лежали трубопроводы, стояли насосы, все было, как лозой, оплетено металлическими конструкциями и уверенно карабкалось вверх или спускалось вниз, а на самой вершине перевала гордо красовался щит, громадными буквами оповещающий окрестные папоротники и сосновые заросли: «Вайет ойл».
      Из отверстия трубы в огромный резервуар под горой сверкающей маслянистой струей стекала нефть – единственное свидетельство тайного напряжения внутри каменных недр, конечная цель всего этого сложного оборудования. Все это, однако, мало походило на привычную картину нефтяных разработок, и Дэгни поняла, что перед ней – явленная миру – тайна перевала Буэна-Эсперанца, поняла, что нефть здесь добывалась способом, который считался невозможным.
      На гребне горы стоял Эллис Вайет и следил за циферблатом вмонтированного в скалу манометра. Заметив, что внизу остановилась машина, он крикнул:
      – Привет, Дэгни! Спущусь к вам через минуту! Вместе с ним трудились еще двое: у насоса на полпути вверх работал плотный, грубоватый на вид мужчина, а у емкости внизу дежурил юноша. У юноши были светлые волосы и лицо, отличающееся необычайной чистотой линий. Дэгни не сомневалась, что уже видела это лицо, но никак не могла припомнить где. Юноша заметил, что она озадачена, улыбнулся и, видимо желая ей помочь, начал тихонько, почти неразличимо насвистывать первые такты Пятого концерта Хэйли. Это был молодой кондуктор с «Кометы».
      Она рассмеялась:
      – И все же это Пятый концерт Ричарда Хэйли, да?
      – Точно, – ответил он. – Но вы ведь не думаете, что я мог сказать это штрейкбрехеру?
      – Кому?
      – Я тебе за что плачу? – сказал, приблизившись, Эллис Вайет.
      Юноша цокнул языком и бросился назад к рычагу, который на минуту оставил.
      – Я не мисс Таггарт, которая не могла бы тебя вы швырнуть за безделье.
      – Я ушел с железной дороги и поэтому тоже, мисс Таггарт, – сказал юноша.
      – Ты знала, что я увел его у тебя? – спросил Вайет. – Он был твоим лучшим кондуктором, а теперь он мой лучший вахтенный, но ни тебе, ни мне не удержать его у себя навсегда. Он первый ученик Хэйли.
      Она улыбнулась:
      – Знаю, у вас здесь принято использовать на самой никчемной работе только аристократов.
      – Верно, все они аристократы, – сказал Вайет, – по тому что знают: нет никчемной работы, а есть никчемные люди, которых не устроит никакая работа.
      Сверху на них, прислушиваясь к разговору, с любопытством смотрел крепыш – напарник юноши. Она всмотрелась в него, он выглядел как водитель грузовика, поэтому она спросила:
      – А вы кем были там? Наверно, профессором сравнительной филологии?
      – Куда мне! – ответил он. – Я был водителем. – И добавил: – Но это было мне не по душе.
      Эллис Вайет поглядывал вокруг с видом горделивого юнца, ожидающего похвалы, важностью хозяина, дающего официальный прием, и напряженным ожиданием художника на открытии своей выставки. Дэгни улыбнулась и спросила, указывая на оборудование:
      – Собственный метод?
      – М-да.
      – Тот, над которым ты работал там, на земле? – Последнее слово слетело у нее с языка непроизвольно, и она поперхнулась.
      Он рассмеялся:
      – Да, там, в аду. На земле я здесь.
      – Сколько добываете?
      Двести баррелей в день.
      В ее голос вкралась нотка сожаления:
      – Это тот метод, с помощью которого ты когда-то рассчитывал загружать пять нефтяных составов в сутки.
      – Дэгни, – с жаром произнес он, указывая на цистерну, – один галлон здесь мне дороже целого состава там, в аду, потому что здесь он мой весь, до последней капли, он целиком принадлежит мне. – Вайет поднял перепачканную руку, горделиво продемонстрировав жирные нефтяные пятна. Черная капля на кончике его пальца сверкала на солнце, как жемчужина. – Все мое, – сказал он. – Неужели они выколотили из тебя смысл этого слова, его ощущение? Тебе надо заново выучить это слово.
      – Ты зарылся в глуши, – слабо возразила она, – и выдаешь всего две сотни баррелей в день, а ведь мог бы затопить нефтью весь мир.
      – Зачем? Чтобы кормить паразитов?
      – Нет! Чтобы заработать состояние, которого ты заслуживаешь.
      – Здесь я богаче, чем был в аду. Богатство нужно лишь для того, чтобы прирастала жизнь. А этого можно добиться двумя путями: производя либо больше, либо быстрее. Это–то я и делаю: я произвожу время.
      – То есть?
      – Я произвожу все, в чем нуждаюсь, работаю над совершенствованием своих технологий, и каждый сэкономленный час продлевает мою жизнь. Раньше, чтобы заполнить эту емкость, требовалось пять часов. Теперь – три. Я сберег для себя два часа, и мне нет цены, я словно отодвинул свой смертный час на два из каждых пяти отведенных мне часов. Два часа, свободные от одного дела, можно посвятить другому – два часа для работы, роста, движения вперед. Так я увеличиваю свои сбережения. Есть ли там, вовне, сейф, способный уберечь эти сбережения?
      Но где здесь пространство для продвижения вперед? Где твой рынок?
      Он усмехнулся:
      – Рынок? Здесь я работаю для потребления, не для прибыли. Для моего потребления, не для прибыли бандитов. Мой рынок – только то, что сберегает мое время и удлиняет жизнь, а не то, что их пожирает. Рынок образуют те, кто производит, а не те, кто потребляет. Я работаю с носителями жизни, а не с людоедами. Если я добываю нефть с меньшими затратами, я меньше требую за нее с людей, которым ее продаю, чтобы получить от них то, в чем нуждаюсь. Я увеличиваю время их жизни с каждым галлоном нефти, который они сжигают. А поскольку они подобны мне, они ускоряют свое производство, таким образом каждый из них вместе с хлебом, одеждой, металлом, древесиной, которые я у них покупаю, дарит минуту, час, день жизни… – Тут он взглянул на Галта. – Лишний год прибавляется с каждым месяцем покупаемой мною электроэнергии. Вот каков наш рынок, вот как он работает на нас, но вовне дело обстоит иначе. В какую канализацию там спускали наши дни, жизни, энергию? В какую бездонную выгребную яму – и без всякой компенсации?! Здесь мы торгуем достижениями, а не неудачами, ценностями, а не потребностями. Мы свободны друг от друга, но растем вместе друг с другом. Что такое богатство, Дэгни? Что может быть дороже возможности распоряжаться собственной жизнью и тратить ее на развитие? Все живое должно расти и развиваться. Жизнь не может остановиться. Живое должно расти, иначе оно погибнет. Смотри! – Он указал на росток, с трудом выбирающийся из-под тяжелой каменной глыбы, длинный истерзанный стебелек, весь перекрученный от непосильной борьбы, с повисшими лохмотьями несформировавшихся листьев, всего лишь зеленоватый побег, рвущийся к солнцу в последнем, отчаянном, слабеющем усилии. – Вот что делают с нами там, в аду. По-твоему, я могу с этим смириться?
      – Нет, – прошептала она.
      – А он может? – Вайет указал на Галта.
      – Упаси Бог!
      – Тогда не удивляйся ничему, что увидишь в этой до лине.
      Она молчала, когда они тронулись в путь. Галт тоже ничего не сказал.
      Она увидела, как на покрытом густым лесом склоне отдаленной горы покачнулась сосна и, описав дугу, подобно часовой стрелке, рухнула наземь, пропав из виду. Было ясно, что это дело рук человека.
      –Кто этот лесоруб?
      – Тед Нильсен.
      Дорога ширилась, мягко закругляясь на поворотах, подъемы становились более пологими. Машина оказалась среди низких холмов. Дэгни увидела на одном из мягких бурых склонов два участка, оба зеленые, но разного оттенка – темно-зеленое запыленное картофельное поле и бледно-серебристо-зеленое капустное. По полям разъезжал на маленьком тракторе с культиватором, уничтожая сорняки, человек в красной рубашке.
      – Кто этот капустный магнат? – спросила она.
      – Роджер Марш.
      Дэгни закрыла глаза. Она думала о траве, пробивавшейся сквозь камни дорожек, ведущих к закрытой фабрике. Сорняки забивали все подступы к зданию, карабкались вверх по ступенькам, взбирались по внушительному фасаду – там, далеко, в сотнях миль отсюда, за горами.
      Дорога спускалась вниз. Прямо перед ними виднелись городские крыши, на другом конце города небольшим пятачком блестел в солнечных лучах знак доллара. Галт остановил машину перед первым строением, стоявшим высоко над крышами города на скальном уступе, – кирпичным зданием, из высокой трубы которого поднималось к небу едва заметное красноватое марево. Вывеска у входа, хотя она напрашивалась сама собой, все же сразила Дэгни – «Литейный цех Стоктона».
      Пока, прихрамывая и опираясь на трость, она шла из яркого дневного света в полумрак литейки, ее охватило смешанное чувство потрясения, тоски по дому и возврата прошлого. Это был промышленный Восток, который за последние несколько часов, казалось, отступил в далекое прошлое. Здесь она увидела старые, знакомые, такие милые ее взору картины: волны красноватого света взмывали вверх, к стальным балкам перекрытий, откуда рассыпались снопы искр, сквозь черный туман прорывались языки пламени, сверкали белым металлом песчаные изложницы. Туман окутывал стены здания, растворял его в пространстве, и на миг перед Дэгни предстал огромный мертвый литейный цех в Стоктоне, штат Колорадо… «Нильсен моторе»… «Реардэн стил».
      – Привет, Дэгни! – Из тумана выплыло улыбающееся лицо Эндрю Стоктона; он с гордым, уверенным видом про тянул ей перепачканную руку.
      Она крепко пожала ее.
      – Здравствуй, – тихо сказала она, не зная, что приветствует: то ли прошлое, то ли будущее. Потом недоуменно покачала головой и добавила: – А почему ты не сажаешь картошку или не тачаешь сапоги, как все тут? Как тебе удалось остаться при своем деле?
      Верно, здесь производит обувь Кальвин Этвуд из Энергосетей города Нью-Йорка. Но моя профессия – одна из старейших, на нее повсюду спрос. И все же пришлось побороться. Сначала пришлось разорить конкурента.
      – Что?
      Он ухмыльнулся и указал на застекленную дверь, ведущую в залитую солнцем комнату.
      – Там сидит разорившийся конкурент, – сказал он. Она увидела молодого мужчину, склонившегося над длинным столом. Он работал над сложной моделью для отливки наконечника дрели. У него были красивые, крепкие, как у концертирующего пианиста, кисти рук и суровое лицо сосредоточившегося на операции хирурга.
      Он скульптор, – сказал Стоктон. – Когда я здесь появился, у него с партнером было что-то вроде простейшей литейки в сочетании с ремонтной мастерской. Я открыл настоящий литейный цех и перебил у него всех заказчиков. Парню были не по зубам заказы, которые выполнял я, да и вообще, литьем он занимался постольку поскольку, главным для него все равно оставалась скульптура, вот он и перешел работать ко мне. Теперь за более короткий рабочий день он получает больше, чем зарабатывал в своей литейке. Его партнером был химик, он занялся сельским хозяйством, получил химическое удобрение, которое удвоило урожаи… Ты, кажется, упоминала о картофеле?.. Так урожаи картофеля выросли даже больше чем в два раза.
      – Тогда и тебя могут вытеснить из бизнеса?
      – Конечно. В любой момент. Я знаю одного, который, когда сюда попадет, и сможет, и захочет это сделать. Ну и что? Да я пойду к нему подсобником. Он по этой долине метеором промчится. С ним все утроят производительность .
      – Кто же это?
      – Хэнк Реардэн.
      – Да, конечно… – прошептала она.
      И удивилась, откуда у нее такая уверенность. Она в один и тот же миг почувствовала, что присутствие Хэнка Реардэна в этой долине невозможно и что это его долина, именно его, здесь он провел юность, здесь начинал, и вообще он искал это место всю жизнь, это была земля обетованная, к которой он стремился, цель его мучительной борьбы… Ей показалось вдруг, что завихрения вспыхивающего пламенем тумана сковали время в странный круг, и в ту минуту, когда в ее сознании, как обрывок незаконченного рассуждения, промелькнула смутная мысль: «Удержать вечную молодость значит достигнуть в конце пути того видения, с которым отправляешься в путь», – она услышала голос бродяги в кафе, сказавший: «Джон Галт нашел источник вечной молодости, который хотел подарить людям. Но он так и не вернулся к ним, потому что обнаружил, что этот источник нельзя перенести к людям».
      В гуще тумана рассыпался сноп искр, и Дэгни увидела широкую спину горнового, который плавным движением руки подавал сигнал кому-то невидимому. Он энергично мотнул головой, чтобы подчеркнуть свое распоряжение, ей открылся его профиль, и у нее перехватило дух. Стоктон заметил это, усмехнулся и крикнул в полумрак:
      – Эй, Кен! Иди сюда! Здесь твои старые друзья!
      Она увидела, как к ним подходит Кен Денеггер. Знаменитый промышленник, которого она так отчаянно пыталась удержать в его кабинете, стоял перед ней в измазанном комбинезоне.
      – Здравствуйте, мисс Таггарт. Говорил я вам, что мы скоро встретимся.
      Она кивнула, будто в знак согласия и приветствия, и крепче оперлась на трость, на миг погрузившись в нахлынувшие воспоминания: час мучительного ожидания, приветливо-отрешенный взгляд человека за столом и легкий перезвон стекла в створках захлопнувшейся за незнакомцем двери.
      Этот миг был так краток, что двое мужчин, стоявших рядом с ней, конечно, приняли его за приветствие, но она, подняв голову, взглянула на Галта и увидела, что он тоже смотрит на нее, понимая ее переживания. Дэгни видела, что по выражению ее лица он понял: она догадалась – незнакомцем, который вышел в тот день из кабинета Денеггера, был он, Джон Галт. Но его лицо никак не откликнулось: он смотрел с выражением уважительной строгости, которое появляется у человека, стоящего перед неопровержимой истиной.
      – Вот уж никак не ожидала, – тихо произнесла она, – снова увидеть вас.
      Денеггер смотрел на нее как на многообещающего ребенка, которого когда-то открыл и которым теперь снисходительно любовался.
      – Я знаю, – сказал он. – Но что вас так удивляет?
      – Меня удивляет… Ваша одежда, она просто ужасна.
      – Что же в ней ужасного?
      – Это что же, конец вашей карьеры?
      – Да нет же, наоборот – начало!
      – К чему же вы стремитесь?
      – Хочу заняться горным делом, добычей – но не угля, а железной руды.
      – Где?
      Он показал на горы:
      – Тут поблизости. Вы же знаете, что Мидас Маллиган не делает неудачных капиталовложений. Просто диво, что можно найти среди этих скал. Надо только уметь искать. Этим я сейчас и занят – ищу.
      – А если не найдете никакой железной руды? Он пожал плечами:
      – Есть и другие занятия. Мне всегда не хватало времени, вернее, не было того, на что стоило потратить время.
      Она с любопытством взглянула на Стоктона:
      – Не готовишь ли ты себе очень опасного конкурента?
      Именно таких людей и предпочитаю нанимать на работу. Дэгни, не слишком ли долго ты жила среди паразитов? Неужели ты пришла к убеждению, что способности одного человека – угроза другому?
      – Вовсе нет! Но я уже начала думать, что расхожусь во мнениях со всем миром.
      – Всякий, кто боится нанять на работу лучшего специалиста, ничего не стоит в деле, которым занимается, и дол– жен бросить его. По-моему, предприниматель, отвергающий специалистов за то, что они слишком хороши, омерзительнее всех на свете. Я всегда держался этого мнения,. Эй, что тут смешного?
      Дэгни внимательно слушала, недоверчиво улыбаясь.
      – Странно это слышать, – сказала она, – потому что так оно и есть.
      – А как можно думать иначе? Она усмехнулась:
      – Знаешь, я еще ребенком считала, что бизнесмены не могут думать иначе.
      – А потом?
      – А потом обнаружила, что заблуждаюсь.
      – И все же надо относиться к делу именно так.
      – Опыт научил меня, что так не бывает.
      – Но ведь это очевидно.
      – Я перестала руководствоваться очевидным.
      – Вот уж от этого никак нельзя отказываться, – вставил Кен Денеггер.
      Они вернулись к машине и поехали дальше вниз по последним виткам дороги. Дэгни обернулась к Галту, а он к ней, будто уже ждал ее вопроса.
      – Так это вы были в тот день в кабинете Денеггера? – спросила она.
      – Да.
      – И вы знали, что я дожидаюсь в приемной?
      – Да.
      – Вы понимали, что значило для меня ожидание перед закрытой дверью?
      Она не могла определить, каким взглядом он посмотрел на нее. Что было в нем? Не жалость, вряд ли она была объектом жалости. Так смотрят на страдания, но видел он, казалось, совсем не ее страдание.
      – О да, – спокойно, даже легко ответил он.
      Первый магазин, который попался им на единственной улице долины, напоминал театральную сцену, обращенную к зрителю. Казалось, все готово к постановке музыкальной комедии с броскими декорациями – красными кубами, зелеными шарами, золотистыми конусами. На самом деле это были коробки с помидорами, бочки с зеленью, пирамиды из апельсинов и полки с блестящими на солнце металлическими банками. Надпись на полотняном козырьке у входа гласила: «Продовольственный рынок Хэммонда». Внушительного вида джентльмен в рубашке с короткими рукавами, с седыми висками и строгим профилем взвешивал сливочное масло для миловидной молодой женщины, стоявшей у прилавка в легкой, воздушной позе танцовщицы. Подол ее простого платьица слегка раздувал ветер, отчего оно походило на бальный наряд. Дэгни невольно улыбнулась, хотя джентльменом был сам Лоуренс Хэммонд.
      Магазины помещались в небольших одноэтажных домах. Проезжая мимо, Дэгни читала на вывесках знакомые имена, словно заголовки на страницах книги, которую машина перелистывала на ходу: «Универмаг Маллигана», «Кожаные изделия Этвуда», «Строительные материалы Нильсена», а за ними – знак доллара над входом в небольшой кирпичный заводик с вывеской «Табачная компания Маллигана».
      – И кто же еще в компании кроме Мидаса Маллигана? – поинтересовалась она.
      – Доктор Экстон, – ответил Галт.
      Прохожих было немного, в основном мужчины, все шли быстро и целеустремленно, по-видимому, по делу. Один за другим они останавливались, завидя машину, махали Галту и, узнав Дэгни, смотрели на нее с интересом, но без удивления.
      – Меня тоже здесь давно ждали? – спросила она.
      – И сейчас ждут, – ответил он.
      На обочине дороги она увидела сооружение из стеклянных панелей, соединенных деревянной рамой, на миг ей показалось, что это лишь рама для портрета женщины – высокой, хрупкой женщины со светло-русыми волосами и лицом такой красоты, что расстояние, казалось, скрадывало ее, словно художник смог лишь намекнуть на эту дивную красоту, но не сумел зримо воплотить ее. Через минуту женщина повела головой, и Дэгни поняла, что внутри сооружения сидят за столиками люди, что это кафетерий, а женщина стоит за стойкой, – и это Кей Ладлоу, кинозвезда, которую, раз увидев, невозможно было забыть, звезда, которая покинула экран и исчезла пять лет назад, а на смену ей пришли девицы с неразличимыми именами и взаимозаменяемыми лицами. Узнав актрису и поразившись, Дэпш подумала о нынешней кинопродукции и решила, что этот кафетерий значительно более достойное место для красоты Кей Ладлоу, чем роль в фильме, восхваляющем посредственность за отсутствие блеска.
      Следующим показалось небольшое приземистое здание из неотесанного гранита, крепкого, солидного, плотно пригнанного, – очертания прямоугольного корпуса были суровы и четки, как складки вицмундира. Однако перед Дэгни сразу возник, как выплывающее из волн чикагского тумана видение, образ взметнувшегося вверх небоскреба, на фронтоне которого она видела те же, что и здесь, золотые буквы – «Банк Маллигана».
      Проезжая мимо банка, Галт сбросил скорость, словно выделив курсивом этот отрезок пути.
      Далее следовало небольшое кирпичное строение с вывеской «Монетный двор Маллигана».
      – Монетный двор? – удивилась она. – Зачем он Маллигану?
      Галт вытащил из кармана и положил ей на ладонь две маленькие монетки. Это были миниатюрные блестящие кружки золота размером меньше цента, вроде тех, что были в обращении во времена Нэта Таггарта. На одной стороне было изображение головы Статуи Свободы и слова «Соединенные Штаты Америки – один доллар», на другой – цифры, обозначающие два последних года.
      – Это наши деньги, – сказал он. – Их чеканит Мидас Маллиган.
      – Но с чьего разрешения?
      – Это указано на монете, на обеих сторонах.
      – А как с разменной монетой?
      – Маллиган чеканит и ее – серебром. Другая валюта в долине не в ходу. Мы признаем только объективные ценности.
      Она рассматривала монеты:
      – Похоже, так было при моих предках.
      Он показал на долину:
      – А так и есть, верно?
      Она все смотрела на два тоненьких, почти невесомых золотых кружочка, лежащих на ее ладони, и понимала, что от них зависит судьба трансконтинентальной дороги Таггарта, что это замковый камень, на котором держится вся система арок, вся структура Таггартовых путей, мостов, сооружений… Она тряхнула головой и вернула Галту монетки.
      – Вы никак не облегчаете мою задачу, – глухо сказала она.
      – Я всячески осложняю ее.
      – Почему бы вам не выложить все? Почему не сказать мне, что я должна усвоить?
      Он показал рукой на город, на дорогу позади.
      – А что я делаю? – спросил он.
      Дальше они ехали молча. Спустя некоторое время она сухим, ироничным тоном задала вопрос из области статистики:
      – И какое же состояние нажил у вас Мидас Маллиган? Он показал вперед:
      – Судите сами.
      Дорога извивалась по всхолмленной долине, приближаясь к жилым строениям. Дома не выстраивались в линию, а рассыпались на неравном расстоянии друг от друга по возвышениям и впадинам, они были просты и невелики, возведены из местных материалов, в основном из гранита и сосны, но свидетельствовали о большой изобретательности и экономии сил. Казалось, каждый возводился трудом одного человека; ни один дом не походил на другой; единственным, что их сближало, было общее впечатление: их строили, уяснив замысел и затем реализовав его. Время от времени Галт показывал то на один дом, то на другой, выбирая известные ей имена. Это звучало как выдержки из перечня самой влиятельной биржи мира или как наградной список:
      – Кен Денеггер… Тед Нильсен… Лоуренс Хэммонд… Роджер Марш… Эллис Вайет… Оуэн Келлог… доктор Экстон.
      Последним показалось жилище доктора Экстона – небольшой коттедж с просторной террасой на гребне, за которым вздымались крутые склоны гор. Дорога миновала его и серпантином устремилась вверх. Проезжая часть сузилась до тропы, зажатой между древними соснами с высокими прямыми стволами, строгими колоннами устремившимися в небо; их ветви сходились в вышине, погружая тропу в сумеречную тишину. На этой узкой полоске земли не было следов колес, ее забыли, ею не пользовались; всего несколько минут, несколько поворотов дороги – и ты оказываешься далеко от обитаемых мест, где уже ничто не снимало гнета тишины, кроме редких прорывов потока солнечных лучей, находивших время от времени лазейку в высоком навесе ветвей.
      Вид дома, внезапно возникшего в конце тропы, подействовал на Дэгни, как внезапный удар гонга; дом стоял в полном одиночестве, укрывшись от людей; он выглядел как тайное убежище, приют большой печали и вызов обществу. Это был самый скромный дом в долине, бревенчатая хижина, стены которой почернели от дождей, и лишь большие окна безмятежно пропускали через себя потоки света, выдерживая все бури.
      – Чей это дом?.. Ох!.. – Она спохватилась и отвернулась от Галта. Над входом, высвеченный солнечным лучом, висел серебряный герб Себастьяна Д'Анкония – выцветший от времени, поблекший, потрепанный ветрами столетий.
      Как бы идя навстречу ее невольному побуждению, которое обнаружило себя в восклицании, Галт остановил машину перед домом. На минуту их взгляды встретились и замерли, в ее глазах был вопрос, в его – требование, ее лицо было вызывающе искренним, его – замкнуто суровым; ей была понятна его цель, но не мотивы. Она подчинилась. Опираясь на трость, она вышла из машины и, выпрямившись, остановилась перед домом.
      Она смотрела на серебряное перекрестие герба, который из мраморного дворца в Испании попал в Анды, а оттуда – в бревенчатую хижину в Колорадо, – герба непокоренных людей. Дверь хижины оказалась запертой; солнце не проникало в затененное пространство за стеклами окон; сосны простирали ветви над крышей, как руки, охраняющие, лелеющие и благословляющие жилище. Не было ни звука, лишь редкий, с долгими промежутками стук капели где-то в лесу и шелест сорвавшейся ветки; тишина сковала всю укрывшуюся здесь боль, не давая ей голоса. Дэгни стояла и слушала, нежно, покорно, не жалуясь. «Посмотрим, кто окажет большую честь: ты – Нэту Таггарту или я – Себастьяну Д'Анкония…». «Дэгни! Помоги мне остаться. Отказаться. Даже если он и прав!..»
      Она обернулась взглянуть на Галта, зная, что он – тот человек, в борьбе против которого она оказалась не способна прийти на помощь. Галт сидел за рулем, он не вышел вслед за ней, не вызвался помочь ей, как будто хотел, чтобы она смирилась с прошлым, признавая за ней право побыть одной, воздавая эту почесть. Она заметила, что он продолжает сидеть в той же скульптурной позе, опершись рукой на руль, свесив кисть руки под тем же углом. Он следил за ней взглядом, но она ничего не смогла прочесть в его глазах: он пристально, не двигаясь, смотрел на нее.
      Когда она снова села рядом, он сказал:
      – Он первый человек, которого я увел у вас. Нахмурившись, она открыто и требовательно спросила:
      – Что вам об этом известно?
      – С его слов ничего. Только судя по тону его голоса, когда он заговаривал о вас.
      Она опустила голову, уловив в его ответе, в едва заметном усилии сохранить ровную интонацию намек на душевную боль.
      Он включил стартер, шум мотора взорвал то, что они поведали друг другу, не сказав ни слова, и они двинулись дальше.
      Тропа расширилась, нацелясь на зону солнечного света впереди. Дэгни заметила среди ветвей сверканье проводов.
      Машина въехала на расчищенную площадку. На скалистом подъеме у подножия холма стояло неприметное строеньице, простой каменный куб размером не больше кладовки; окон не было, не было вообще никаких отверстий, только дверь из полированной стали. На крыше гнездилось сложное переплетение антенн. Галт собирался проехать мимо, не останавливаясь, но Дэгни, невольно вздрогнув, внезапно спросила:
      – А это что?
      Она заметила, что он улыбнулся:
      – Электростанция.
      – Пожалуйста, остановите!
      Он повиновался и остановил машину у подножия холма. Сделав несколько шагов по скалистому грунту, Дэгни замерла, будто больше не было необходимости идти дальше, куда-то подниматься. У нее возникло такое же ощущение, как тогда, когда ее глазам открылась долина – в тот момент, который связывал начало с целью.
      Она стояла и смотрела на это сооружение, ее сознание без остатка заполнилось этим видом и неким невыразимым чувством – но она давно поняла, что чувство всегда лишь подытоживает сумму, собранную сознанием; и то, что она сейчас чувствовала, было мгновенно подведенным итогом многих мыслей, которые даже не требовали словесного выражения, итогом длинной прогрессии; голосом, рупором которого было чувство, и этот голос говорил ей: если бы она держалась за Квентина Дэниэльса, не имея никакой надежды использовать двигатель, лишь ради того, чтобы знать, что это творение человеческого ума не исчезло бесследно… если бы она, как отягощенный грузом ныряльщик, тонула в океане посредственности под гнетом людей с желатиновыми глазами, ватными голосами, сомнительными убеждениями, необязательными душами и праздными руками, – тонула, отчаянно, из последних сил держась, словно за кислородный шланг, за мысль об этом выдающемся достижении человеческого гения… если бы при виде останков двигателя, задыхаясь во внезапном приступе удушья – последнего протеста его изъеденных коррозией легких, доктор Стадлер стал умолять о чем-то, на что нужно смотреть не вниз, а верх, и это было бы воплем, стремлением и движущим стимулом ее жизни… если бы она стала действовать, подталкиваемая мечтой своей юности о чистой, непреклонной, блестящей компетентности… И вот она стоит перед своей мечтой, ставшей явью, перед несравненной мощью выдающегося ума, воплотившейся в переплетении проводов, мирно искрящихся под летним небом, пьющих неисчерпаемую энергию космоса и насыщающих ею тайные хранилища невзрачной каменной постройки.
      Она думала об этом сооружении величиной не больше фургона, заменяющем все теплоцентрали страны, громадные конгломераты стали, топлива и труда. Она думала об энергии, которая лилась из этого сооружения, поднимавшей килограммы и тонны груза, снимавшей этот груз с плеч тех, кто этот груз производил или использовал. И к жизни людей добавлялись часы, дни и годы свободного времени, будь то лишняя минута, чтобы распрямиться, поднять голову от работы и взглянуть на сияющий мир вокруг, лишняя пачка сигарет, купленная на деньги, сэкономленные на плате за электричество, или час, на который сократилось рабочее время на предприятиях, потребляющих электроэнергию, или месячное путешествие по широко открытому миру по билету, оплаченному за счет одного трудового дня, на поезде, который двигается силой двигателя Галта. И все эти затраты, расход энергии, времени, усилий покрыты и оплачены творчеством гения, который знает, как соединить провода в точном соответствии с задуманным. Но Дэгни хорошо знала, что в самих двигателях, фабриках, поездах нет смысла, что смысл заключается в том, чтобы человек насладился благами этой жизни; ее благоговейный восторг при виде этого невероятного достижения был адресован человеку, который его добился, мощи его гениального прозрения, видевшего мир как вместилище радости, убежденного, что цель, предназначение и смысл жизни – в труде ради достижения собственного счастья.
      Вход в строение закрывал прямой гладкий лист нержавеющей стали, отсвечивавший на солнце мягким голубоватым отблеском. Над дверью была выбита в камне надпись – единственное отступление от прямолинейной суровости сооружения. Она гласила:
      «Клянусь своей жизнью и любовью к ней, что никогда не буду жить ради другого человека и никогда не попрошу и не заставлю другого человека жить ради меня».
      Дэгни повернулась к Галту. Он стоял рядом, он подошел к ней, она знала, что клятва – это его приветствие. Она смотрела на создателя двигателя и видела человека труда – в привычном окружении, занятого привычным делом; поза его была легкой и непринужденной, более естественной, чем у других, не было ощущения веса, тяжести, он великолепно владел своим телом и был безупречно скоординирован – высокая фигура в простой одежде: тонкая рубашка, легкие брюки, пояс вокруг узкой талии… и разбросанные легким ветерком непокрытые пряди отливающих мягким металлом волос. Дэгни смотрела на него так же, как только что смотрела на его творение.
      Внезапно она поняла, что первые слова, которые они сказали друг другу, все еще звучат, заполняя молчание, что все сказанное позже произносилось на фоне этих слов, что Галт все время помнил и не позволял ей забыть эти слова. Внезапно она осознала, что они одни, и это ощущение лишь подчеркнуло этот факт, не давая повода к намекам, но сохраняя всю значимость невысказанного, обостряя ее. Они были одни в умолкшем лесу, рядом с сооружением, напоминающим языческий храм, и Дэгни понимала, каким должен быть по канону ритуал поклонения и что следует возложить на подобный алтарь. Она ощутила, как ее горло сжалось, голова слегка откинулась назад, и почувствовала лишь легкое дуновение ветерка в волосах, но ей казалось, что она опрокинулась на спину, опираясь о воздух, не видя ничего, кроме его ног и рта. Он стоял, наблюдая за ней, его лицо было неподвижно, если не считать легкого движения век, – он зажмурился, будто в глаза брызнул слишком сильный свет. Это как бы звучал ритм трех мгновений: первое прошло, а во второе (тут ее пронзило яростное ликование) она поняла, что его борьба, его усилия были еще более тяжки, чем ее собственные; и, наконец, последний такт – он поднял голову и обратил взгляд к надписи над входом в храм.
      Дэгни позволила ему некоторое время смотреть на нее, словно даря милосердие противнику, которому надо собраться с силами, потом спросила повелительно-гордым тоном, указывая на надпись:
      – А это что?
      – Это клятва, которую дали все в этой долине, кроме вас.
      Она сказала, не спуская глаз с надписи:
      – Я всегда придерживалась этой заповеди.
      – Я знаю.
      – Но я думаю, что вы сами неправильно трактуете ее.
      – В таком случае вам еще предстоит понять, кто из нас заблуждается.
      Она подошла к стальной двери с мгновенной уверенностью в себе, угадываемой в походке, – всего лишь легкий намек, не более чем осознание своей власти, которая основывалась на его боли. Подошла и попыталась, не спрашивая разрешения, повернуть ручку. Но дверь была заперта, замок словно и не заметил давления ее руки, будто впаянный в гранитную раму вместе с толстой листовой сталью.
      – Не пытайтесь открыть эту дверь, мисс Таггарт.
      Он приблизился к ней, чуть замедленно, будто отпечатывая в ее сознании каждый шаг.
      – Никакая физическая сила, даже самая чудовищная, не откроет ее, – произнес он. – Только мысль откроет эту дверь. Если кто-то попытается взорвать ее мощнейшей взрывчаткой, оборудование превратится в груду лома намного раньше, чем поддастся дверь. Но когда вам будет доступна нужная мысль, тайна двигателя станет вашей, а с ней… – его голос впервые дрогнул, – и все остальные тайны, которые вы захотите узнать.
      С минуту он стоял перед ней, будто открываясь ее пониманию, потом улыбнулся странной, тихой улыбкой, подумав о чем-то своем, и добавил:
      – Я покажу вам, как это делается.
      Он отступил назад. Потом, не двигаясь, глядя на слова, вырезанные в камне, медленно и размеренно произнес их, будто вновь принося клятву. В его голосе не было эмоций, не было ничего, кроме неторопливой чистоты произносимых звуков и полного осознания их смысла, но Дэгни понимала, что присутствует при самом торжественном моменте своей жизни: она лицезрела обнаженную душу человека, осознавала цену, которую эта душа платила, чтобы изречь эту клятву; она слышала эхо того дня, когда он произнес ее впервые, полностью осознавая, что это значило для его будущей жизни; она ясно представляла себе, каков этот человек, поднявшийся в тот темный весенний вечер, когда шесть тысяч других остались сидеть, понимала, почему они испугались его. Она осознавала, что в этом заключены начало и сущность всего случившегося в мире за последние двенадцать лет, понимала, что значение этого выше, чем скрытый в строении двигатель; чувствовала и понимала все это, вслушиваясь в голос человека, который вновь давал клятву, вновь посвящал себя делу своей жизни:
      – Клянусь своей жизнью… и любовью к ней… что ни когда не буду жить ради другого человека… и никогда не попрошу и не заставлю другого человека… жить… ради меня.
      Дэгни совсем не удивилась, – казалось, не было ничего не то что удивительного, просто значительного в том, что с последним звуком голоса Галта дверь медленно растворилась, отступив в темноту помещения. В тот же момент, когда внутри зажегся свет, Галт взялся за дверную ручку и снова плотно затворил дверь со щелчком мощного замка.
      – Звуковой замок, – безмятежно пояснил он. – Это предложение содержит комбинацию звуков, необходимых для того, чтобы отпереть дверь. Не имею ничего против того, чтобы открыть вам этот секрет, потому что знаю, что вам не произнести эти слова, пока вы не вложите в них то значение, которое в них вложил я.
      Дэгни наклонила голову:
      – Не буду и пытаться.
      Она медленно пошла за ним к машине, чувствуя, что силы ее на исходе. Она откинулась на сиденье и закрыла глаза, едва расслышав звук стартера. Накопившееся напряжение, потрясение бессонных часов вновь разом обрушилось на нее, пробив барьер натянутых, как струны, нервов. Она безмолвно застыла, не в силах ни думать, ни реагировать, ни бороться, утратив все ощущения, кроме одного.
      Она не заговорила и не открыла глаза, пока машина не остановилась у его дома.
      – Вам надо бы отдохнуть, – сказал он, – поспите, если хотите пойти сегодня на ужин к Маллигану.
      Дэгни послушно кивнула. Пошатываясь, добрела до дома, отклонив его помощь. Она едва смогла вымолвить:
      – Со мной все будет хорошо, – и укрылась у себя в комнате, потратив остаток сил на то, чтобы захлопнуть дверь.
      Она рухнула вниз лицом на кровать. Дело было не только в истощении физических сил. Все случившееся за один этот день слилось в одно-единственное чувство, настолько сильное и полное, что его трудно было перенести. Силы оставили ее, сознание оставило ее, осталось лишь одно ощущение, и оно поглощало остатки сил, разума, способности думать, оценивать, контролировать себя; она была уже не способна желать, могла только чувствовать, все ее существо свелось к одному ощущению – инертному чувству без желаний и цели. Перед глазами стоял его образ, она видела, как он стоял перед входом в строение, но ничего не испытывала: ни стремления, ни надежды; не осознавала своего состояния, не могла бы определить его и оценить его последствия для себя. Она растворилась как личность, исчезла как человек, от нее осталась только функция – способность видеть его, и в этом только и было единственное значение, единственная цель без всякого дальнейшего развития.
      Уткнувшись лицом в подушку, она смутно, как в тумане, вспомнила залитый светом аэродром в Канзасе. Ей припомнились рев набирающего обороты мотора, стремительно набегающая взлетная полоса, рывок ввысь, и в тот миг, когда колеса оторвались от земли, она заснула.
      Долина все еще походила на поверхность озера, отражавшую сияние небес, но свет становился гуще, переходя от золота к меди, берега терялись в дымке, а горные пики отступали в темную голубизну. Они ехали на ужин к Маллигану.
      В поведении Дэгни не осталось и следа усталости и гнева. Проснулась она, когда солнце уже садилось. Выйдя из комнаты, она увидела ожидавшего ее Галта, он сидел неподвижно, без дела, в свете лампы. Он поднял голову, она стояла в дверях – лицо спокойно, волосы гладко причесаны, поза уверенная и свободная, она выглядела так, будто стояла на пороге своего кабинета в здании Таггарта, если не считать легкого наклона тела, опиравшегося на трость. Минуту он сидел и смотрел на нее, и она, удивляясь, спросила себя: почему она уверена, что он видит ее именно такой – в дверях кабинета, словно он представлял ее такой уже давно и запретил себе видеть.
      Она села рядом с ним в машину, не испытывая желания говорить, зная, что ни один из них не может скрыть смысл этого молчания. В дальних домах в долине зажигались огни, потом впереди засветились окна дома Маллигана. Она спросила:
      – Кто там будет?
      – Кое-кто из ваших последних друзей, – ответил он, – и из первых моих.
      Мидас Маллиган встретил их у двери. Она заметила, что его мрачновато-квадратное лицо не столь уж бесстрастно, как ей казалось; сейчас оно выражало удовлетворение, но и это выражение не смогло смягчить его черт, оно просто столкнуло их, как кремни, отчего по лицу рассыпались искорки веселья и в уголках глаз появился новый блеск, и это веселье было проницательней и настойчивей, но и теплее, чем его улыбка.
      Он распахнул дверь в дом, поведя рукой чуть медленнее, чем обычно, и этим еле заметно подчеркнул торжественность своего жеста. Войдя в гостиную, Дэгни увидела семерых мужчин, поднявшихся с мест при ее появлении.
      – Господа, «Таггарт трансконтинентал», – объявил Мидас Маллиган.
      Он сказал это улыбаясь, но серьезно, в его голосе было что-то, отчего название компании прозвучало так же, как во времена Нэта Таггарта, – звучным и почетным титулом.
      Она медленно склонила голову, приветствуя собравшихся, зная, что перед ней люди, чьи понятия о чести и достоинстве подобны ее понятиям, что они так же чтят славное имя дороги, как она сама. Внезапно Дэгни остро, с тайной давней грустью осознала, как все эти годы мечтала добиться такого почтения.
      Ее взгляд неторопливо обошел всех, от лица к лицу, приветствуя каждого в отдельности – Эллиса Вайета, Кена Денеггера, Хью Экстона, доктора Хендрикса, Квентина Дэниэльса. Маллиган назвал имена еще двоих – Ричарда Хэйли и судьи Наррагансетта.
      Ричард Хэйли легкой улыбкой, казалось, давал ей знать, что они давно знакомы, так оно и было – в те ее одинокие вечера рядом с проигрывателем. Суровое лицо седовласого судьи Наррагансетта напомнило ей, что его называли мраморной статуей, мраморной статуей с повязкой на глазах; такие статуи исчезли из залов суда тогда же, когда из рук граждан страны исчезли золотые монеты.
      – Вас давно ждут здесь, мисс Таггарт, – сказал Мидас Маллиган. – Мы не думали, что это произойдет таким образом, но в любом случае – добро пожаловать домой.
      – Нет! – хотела ответить она, но услышала свой тихий голос:
      – Благодарю вас.
      – Дэгни, сколько тебе нужно лет, чтобы научиться быть самой собой? – Это говорил, схватив ее за локоть, Эллис Вайет; он подвел Дэгни к стулу, посмеиваясь над ее беспомощным видом, над душевной борьбой, отразившейся на ее лице, которое улыбалось скованной улыбкой и сопротивлялось ей. – Не притворяйся, что ты нас не понимаешь. Прекрасно понимаешь.
      – Мы никогда не делаем заявлений, мисс Таггарт, – сказал Хью Экстон. – Это преступление против нравственности свойственно нашим врагам. Мы не декларируем, мы демонстрируем. Мы не утверждаем, мы доказываем. Нам нужна не покорность, а разумная убежденность. Вы видели все составляющие нашей тайны. Вывод за вами, мы можем помочь вам его сформулировать, но сделаете его вы сами – вы видели, вы знаете, вы решаете.
      – Кажется, вывод мне известен, – просто ответила она, – более того, мне кажется, я всегда его знала, но не могла сформулировать, а сейчас я боюсь – не услышать его боюсь, а боюсь того, что его время настало.
      Экстон улыбнулся:
      – На что это все похоже, по вашему мнению, мисс Таггарт? – Он обвел рукой комнату.
      – Это? – Она рассмеялась, глядя на лица мужчин в лучах заходящего солнца, вливавшегося в комнату через большие окна. – Это похоже… Знаете, я уже не надеялась увидеть вас, иногда я спрашивала себя, что бы я отдала за возможность хоть раз взглянуть, обмолвиться словом… А сейчас… сейчас это похоже на детскую мечту, когда дума ешь, что когда-нибудь на небесах увидишь великих людей прошлого, которых не довелось видеть на этом свете, и из минувших веков выбираешь тех, кого хотелось бы увидеть.
      – Вот один из ключей к природе нашей тайны, – сказал Экстон. – Спросите себя, надо ли, чтобы мечта о небесах и величии, применительно к нам, ждала своего осуществления после нашей кончины, – или же она может стать реальностью здесь, сейчас, на этом свете.
      – Я знаю ответ, – прошептала она.
      –А если бы вы встретили тех великих людей на том свете, что бы вы им сказали?
      – Просто… просто… «привет», наверное.
      – Нет, это не все, – сказал Денеггер. – Вам захотелось бы кое-что услышать от них. Я тоже не знал этого, пока не увидел его, – он показал на Галта, – и он не сказал мне об этом. Тогда я понял, мисс Таггарт, чего мне всегда не хватало: вам хотелось бы, чтобы они посмотрели на вас и сказали: «Молодчина!»
      Она опустила голову и молча кивнула, так, чтобы никто не заметил, что у нее на глазах вдруг выступили слезы.
      – Что ж, пусть будет так, – не унимался Денеггер. – Молодчина, Дэгни! Просто молодчина, даже слишком… Ну а теперь настало время отдохнуть от той ноши, которую никому из нас не следовало бы взваливать себе на плечи.
      – Замолчи, – вмешался Мидас Маллиган, тревожно и заботливо поглядывая на ее лицо.
      Но она, улыбаясь, подняла голову.
      – Спасибо, – сказала она Денеггеру.
      – Раз уж вы заговорили об отдыхе, дайте же ей отдохнуть, – продолжал Маллиган. – У нее был слишком тяжелый день.
      – Ничего. – Она улыбалась. – Продолжайте, говори те, о чем вы подумали.
      – Позже, – настоял на своем Маллиган.
      На стол подавали Маллиган и Экстон, которым помогал Квентин Дэниэльс. Еду разносили на небольших серебряных подносах, ставя их на подлокотники кресел. Все заняли места, в окнах догорали небеса, в бокалах сверкал искрами электрический свет. В комнате царил дух роскоши, но это была роскошь изысканной простоты. Дэгни отметила дорогую мебель, подобранную исходя из соображений комфорта, приобретенную в те времена, когда роскошь еще являлась искусством. Здесь не было ничего лишнего, но она заметила небольшое полотно великого мастера эпохи Возрождения, оно стоило целое состояние. Еще ее внимание привлек прекрасный восточный ковер такой работы и расцветки, что место ему было под стеклом в музее. Так Маллиган понимает богатство, подумала она: богатство не в накоплении, а в умении выбрать лучшее.
      Квентин Дэниэльс уселся на полу, пристроив поднос на коленях, он чувствовал себя как дома; время от времени он поглядывал на Дэгни, ухмыляясь, как озорной мальчишка, который знает, но не раскрыл ей важную тайну и теперь поддразнивает ее этим. Он попал в долину всего минут на десять раньше меня, подумала Дэгни, а уже свой здесь, тогда как я еще чужая.
      Галт сидел в стороне, вне светового круга, на подлокотнике кресла доктора Экстона. Он не произнес ни слова, доставил Дэгни и отошел в сторону; теперь он словно смотрел пьесу, в которой для него не было роли. Но взгляд Дэгни снова и снова обращался к Галту, ее притягивала уверенность, что пьесу выбрал он сам и сам поставил, и действие ее давно началось, и это всем известно так же, как ей.
      Она заметила в комнате еще одного человека, который наблюдал за Галтом, – Хью Экстона. Он все поглядывал на него, будто невольно, стараясь не обнаруживать своей привязанности, усиленной долгой разлукой. Но один раз, когда Галт наклонился вперед и прядь волос упала ему на лицо, Экстон потянулся и отвел ее на место, на неуловимое мгновение задержав руку у лба своего ученика. Это был единственный эмоциональный всплеск, который он позволил себе, истинно отцовский жест.
      Вскоре Дэгни втянулась в разговор с окружавшими ее людьми, почувствовала себя свободно и раскованно. Нет, думала она, то, что я испытываю, не напряжение, скорее смутное удивление по поводу напряжения, которое должна была ощущать, но совсем не ощущаю; странность была в том, что все оказалось так просто и естественно.
      Она едва замечала, что спрашивала, обращаясь то к одному соседу, то к другому, но их ответы четко запечатлевались в ее памяти, фраза за фразой продвигая ее к цели.
      – Пятый концерт? – говорил Ричард Хэйли в ответ на ее вопрос. – Я написал его десять лет назад. Мы называем его «Песнь свободных». Спасибо, что узнали его по нескольким нотам… Да, я знаю… Да, вы знали мои сочинения и поэтому, услышав этот концерт, смогли понять, что в нем я высказал все, что стремился сообщить и выразить. Он посвящен ему. – Он указал на Галта. – О нет, мисс Таггарт, я не бросил писать музыку. Почему вы так подумали? За последние десять лет я написал больше, чем когда-либо в жизни. Буду рад исполнить для вас, что захотите, когда вы навестите меня… Нет, мисс Таггарт, там ничего не будет опубликовано. За этими горами не прозвучит ни единой ноты.
      – Нет, мисс Таггарт, я не оставил медицину, – сказал доктор Хендрикс в ответ на ее вопрос. – Последние шесть лет я занимаюсь исследованиями. Я открыл метод защиты стенок кровеносных сосудов мозга от непредсказуемых повреждений, которые приводят к инсульту. Это снимет угрозу внезапного паралича… О нет, ни слова об этом методе не станет известно там.
      – Право, мисс Таггарт? – спросил ее судья Наррагансетт. – Какое право? Не я прекратил заниматься правом. Само право перестало существовать. Но я до сих пор работаю в избранной мною области – служении справедливости… Нет, справедливость не исчезла. Как это можно? Люди могут потерять ее из виду, и тогда справедливость становится для них губительной. Но бытие не может ли шиться справедливости, ибо второе – атрибут первого, поскольку справедливость есть акт признания существующего… Да, я не оставлял своей профессии. Я работаю над трактатом, посвященным философии права. Я докажу, что самое страшное зло, подстерегающее человечество, самое разрушительное и ужасающее из всего, что изобретено людьми, это необъективные законы… Нет, мисс Таггарт, там мой трактат не будет опубликован.
      – Чем я занимаюсь, мисс Таггарт? – отвечал Мидас Маллиган. – Моя тема – переливание крови. Этим я все еще занимаюсь. Моя задача – снабжать жизненными соками растения, способные к росту. Но спросите доктора Хендрикса, спасет ли новая кровь тело, которое отказывается функционировать, гниющий остов, который рассчитывает существовать без усилий. Мой банк крови – золото. Золото – вот животворный сок, энергетическое топливо, способное творить чудеса, но топливо бесполезно, если нет двигателя… Нет, я не сдался. Мне просто опротивело управлять бойней, где выкачивают кровь из здоровых животных и перекачивают ее в овощи.
      – Сдался? – удивился Хью Экстон. – Проверьте ваши исходные положения, мисс Таггарт. Никто из нас не сдался. Отступаем не мы, а мир… Что плохого в том, что философ построил и обслуживает придорожное кафе? Или управляет табачной фабрикой, как я сейчас? Всякое дело есть философский акт. Когда люди начнут относиться к производительному труду и тому, что является его источником, как к мерилу нравственных ценностей, они достигнут того совершенства, которое заложено в них от рождения и которое они утратили… Источник труда? Дух человеческий, мисс Таггарт, дух человека разумного. Я пишу на эту тему книгу, где даю определение нравственной философии, которую я усвоил от своего ученика… Да, она может спасти мир… О нет, там она опубликована не будет.
      – Но почему? – воскликнула она. – Почему? Что вы все здесь делаете?
      – Бастуем, – сказал Джон Галт.
      Все повернулись в нему, будто ждали, когда он заговорит и произнесет это слово. Дэгни почувствовала, как время внутри нее начало отбивать ритм, в комнате наступила полная тишина. Она смотрела на Галта через световой круг. Он сидел, свободно опираясь о кресло, наклонившись вперед, упершись локтем в колено, кисть руки свисала вниз. На его лице играла легкая улыбка, она-то и сообщала его словам конечный, неотвратимый смысл.
      – Почему это так поражает вас? Есть только одна категория людей, которые никогда в истории человечества не бастовали. Все остальные группы и классы бросают свое дело, когда хотят, и предъявляют миру свои требования, объявляя их неизбежными, – все, кроме людей, несущих на своих плечах всю тяжесть мира; они поддерживают в мире жизнь, а награда им – одни мучения. Но они никогда не изменяли человеческому роду. Так что же? Пришел их черед. Пусть мир узнает, кто они, и что делают, и что они значат, и что произойдет, если они отойдут от дел. Это забастовка людей духа, мисс Таггарт. Дух человечества, его воля и разум объявили забастовку.
      Она не шевелилась, лишь пальцы ее руки медленно пробирались по щеке к виску.
      – На протяжении всей истории, – продолжал он, – разум считался злом; его унижали, объявляя еретиком, материалистом, эксплуататором; преследовали – ссылали, лишали прав, экспроприировали; мордовали – высмеивали, пытали, казнили. Тот, кто брал на себя ответственность смотреть на мир глазами мыслящего существа и делать логически неизбежные выводы, испивал полную чашу страданий. Между тем, лишь благодаря тому, что такие люди, куда бы ни бросила их судьба – в темницу, жалкую лачугу, келью философа, лавку торговца, – не прекращали мыслить, только благодаря этому и сообразно мере этого человечество способно было выжить. Веками человечество постоянно поклонялось невежеству, жестокости, разложению, и лишь по милосердию этих страдальцев, которые видели, что пшенице для роста нужна вода, что камни, выложенные полукругом, образуют прочную арку, что дважды два четыре, что пыткой не добиться любви и что разрушение не способствует жизни, – только по милости этих людей остальные научились испытывать моменты, когда в них зажигалась искра осознания себя людьми, и только сумма таких моментов дала им возможность продлить свое существование. Именно человек разума научил людей выпекать хлеб, залечивать раны, ковать оружие и строить тюрьмы, в которые они бросали его. Человек исключительной энергии и великой щедрости, он знал, что прозябание не есть удел человечества, бессилие не есть его природа, что изобретательность ума – его самая благородная, восхитительная черта, что в этом его сила. И во имя этой любви к жизни, которую испытывал лишь он один, он продолжал работать, чего бы это ему ни стоило, – работать на своих гонителей, тюремщиков, мучителей, спасая их ценой своей жизни. В этом была его слава и его грех – ему внушили необходимость стыдиться своей славы и брать на себя роль жертвенного животного, приносимого на алтарь невежества во искупление вины, как наказание за грех разума. Трагическая насмешка, ирония истории человечества состоит в том, что на всех воздвигаемых людьми алтарях терзали людей и обожествляли животных. Человечество всегда поклонялось не человеческим, а звериным, животным качествам – идолам силы и инстинкта, царям и мистикам, которым нужны именно безвольные, безответные души. Чтобы править миром, мистики внушают людям, что темные эмоции выше разума, что знание приходит слепыми, немотивированными рывками и ему надо следовать так же слепо, не подвергая его сомнению. Цари же правят посредством клыков и когтей, их метод – отнять, их цель – чужое, их сила опирается исключительно на дубинку и пушки.
      Те, которые пеклись о душе, заботились о чувствах человека; те, которые пеклись о плоти, заботились о его желудке. Но и те и другие, ополчась, сообща выступали против разума. Однако никто, даже самый последний из людей, никогда не сможет окончательно отказаться от разума. Никто никогда до конца не верил в иррациональное – но верил в несправедливое. Когда отрицают разум, всегда преследуют цель, в которой человеческий разум по самой своей природе не позволит сознаться. Когда проповедуют противоречивое, рассчитывают, что кто-то другой взвалит на себя ношу невозможного и выполнит требуемую работу даже ценой собственных страданий. Разрушение – вот цена любого противоречия. Несправедливость становится возможной благодаря согласию ее жертв. Власть хама стала возможной, потому что это позволили люди разума. Поношение разума – эта цель движет всеми иррациональными доктринами. Поношение таланта – эту цель преследуют все учения, превозносящие самопожертвование. Хулители всегда знали это. Этого не знали мы. Пришло время прозреть. Тот, кому нас теперь призывают поклоняться, тот, кого в свое время рядили в одежды Бога или короля, на деле не более чем жалкая, никчемная, хнычущая от своей никчемности бездарь. Таков нынешний идеал, идол, цель, и всякий может рассчитывать на награду в той мере, в какой он приближается к этому образу. Ныне век простого человека, говорят нам, и всякий может претендовать на этот титул в той степени, в какой ему удалось ничего не достичь. Его возведут в ранг благородства соответственно усилиям, которых он не совершил, его будут почитать за добродетели, которых он не выказал, ему заплатят за товары, которых он не производил. Что же до нас, мы должны искупать грех таланта, нам назначено трудиться на пользу бездари так, как она распорядится, наградой нам будет ее удовлетворение. Мы вносим наибольший вклад, поэтому наш голос наименее весом. Мы мыслим лучше других, поэтому нам не позволено высказывать свое мнение. Поскольку мы способны действовать правильно, нам не позволено поступать по своей воле. Мы работаем по приказам и распоряжениям, под контролем тех, кто сам не способен трудиться. Они распоряжаются нашей энергией, ибо у них нет своей, продуктами нашего труда, ибо сами они не способны производить. Вы скажете: это невозможно, из этого ничего не получится. Им это известно, но неизвестно вам, и все их расчеты строятся на вашем незнании. Они рассчитывают, что вы будете и дальше трудиться на пределе возможного и кормить их до конца своих дней; а когда вы свалитесь, появится новая жертва и станет кормить их, с трудом поддерживая собственную жизнь. И жизнь каждой новой жертвы будет короче; если после вашей смерти им останется железная дорога, то последний ваш потомок по духу оставит им разве что краюху хлеба. Но нынешних паразитов это не беспокоит. Их планы, как и планы царственных бандитов прошлого, не идут дальше срока их собственной жизни – лишь бы добычи хватило на их век. Раньше всегда хватало, потому что в каждом поколении всегда хватало жертв. Но на сей раз не хватит. Жертвы объявили забастовку. Атлант расправил плечи.
      Мы не согласны страдать и объявили забастовку против морального кодекса, обрекающего нас на страдания. Мы выступаем против тех, кто полагает, что один человек должен жить ради другого. Мы протестуем против морали каннибалов, против людоедства тела и духа. Мы будем общаться с людьми только на наших условиях, а по нашему моральному кодексу человек сам себе цель, а не средство для осуществления целей других людей. Мы не стремимся навязать им нашу веру. Они вольны верить, во что им заблагорассудится. Но отныне им придется и жить, и верить без нашей помощи. Они должны раз и навсегда усвоить смысл и значение своей веры. Эта вера веками держалась на молчаливом согласии жертв, которые мирились с наказанием за нарушение порочного кодекса. Но этот кодекс для того и предназначен, чтобы его нарушали. Он процветает не благодаря тем, кто его соблюдает, а благодаря тем, кто его нарушает, это мораль, которая питается не добродетелью своих святых, а покладистостью грешников. Мы решили не грешить. Мы больше не нарушаем этот моральный кодекс. Мы покончили с ним единственным безотказным способом – его соблюдением. Мы неукоснительно следуем ему. Мы законопослушны. Во всех общественных делах мы до буквы соблюдаем предписания кодекса и ограждаем людей от тех зол, которые они осуждают. Разум – зло? Мы отняли у общества плоды работы разума, ни одна из наших идей не станет известна и не будет использована в обществе. Талант эгоистичен и не оставляет шанса тем, кто менее способен? Мы вышли из игры и оставили все шансы на победу неспособным. Погоня за богатством – жадность, корень всех зол? Мы больше не стремимся к богатству. Безнравственно зарабатывать больше, чем необходимо, чтобы прокормиться? Мы беремся только за самую простую работу и усилием наших мышц производим не более, чем потребляем, с учетом самых необходимых потребностей, чтобы не навредить миру ни единым лишним центом, ни единой продуктивной идеей. Безнравственно добиваться успеха, поскольку сильные добиваются успеха за счет слабых? Мы больше не досаждаем слабым своими амбициями и предоставили им возможность благоденствовать без нас. Аморально быть нанимателем? Мы никого не нанимаем. Аморально владеть собственностью? Мы ничем не владеем.
      Аморально наслаждаться жизнью в этом мире? Мы не ищем никаких радостей в их мире, и – добиться этого было труднее всего – наше нынешнее отношение к их миру выражается тем чувством, которое там проповедуется как идеал: безразличие, пустота, ноль, знак смерти… Мы даем людям все, что они веками провозглашают своей вожделенной целью, высшей добродетелью. Посмотрим, как им это понравится.
      – Эту забастовку начали вы? – спросила она.
      – Да, я.
      Он встал, держа руки в карманах; на лицо упал свет лампы. Она увидела, что он улыбается спокойной, уверенной, естественной улыбкой – жесткой и твердой.
      – Я много слышал о стачках, – сказал он, – и о зависимости людей незаурядных от простых. Мы слышали крики о том, что промышленник – паразит, что он живет за счет рабочих, которые обогащают его, обеспечивают ему роскошную жизнь, и о том, что сталось бы с ним, если бы рабочие бросили на него работать. Отлично. Я намерен показать миру, кто от кого зависит, кто кого содержит, кто источник богатства, кто кому дает средства на жизнь и что с кем произойдет, когда кто-то выйдет из игры.
      В окна смотрела темнота, отбрасывающая назад огоньки зажженных сигарет. Галт тоже взял со стола сигарету, и, когда вспыхнула спичка, Дэгни на миг увидела между его пальцами блеск золота – знак доллара.
      – Я бросил все, присоединился к нему и забастовал, – сказал Хью Экстон, – потому что не мог заниматься своим делом рядом с людьми, которые заявляют, что назначение человека интеллектуального труда состоит в отрицании интеллекта. Никто не пригласит водопроводчика, который будет доказывать свое профессиональное превосходство, утверждая, что никакого водопровода нет вообще. Но, увы, таким критерием осмотрительности не пользуются применительно к философам. От своего ученика, однако, я узнал, что сам сделал это возможным. Именно мыслители, держа в своих рядах тех, кто отрицает существование мысли, считая это всего лишь иным философским направлением, позволяют разрушать разум. Они соглашаются с основной предпосылкой противника, тем самым соглашаясь признать отсутствие разума его разновидностью. Основная предпосылка – постулат, который абсолютно исключает собственную антитезу и абсолютно нетерпим к ней. По той же причине, по которой банкир не может принимать и пускать в оборот фальшивые деньги, наделяя их честью и престижем своего банка, как он не может удовлетворить требование фальшивомонетчика быть терпимым к нему ради его права на различное с ним мнение, так и я не могу считать философом доктора Саймона Притчета и соперничать с ним в борьбе за умы людей. Доктору Притчету нечего внести на счет философии, кроме объявленного им намерения разрушить ее. Он рассчитывает заработать на силе разума, отрицая разум. Он пытается наложить печать разума на планы своих хозяев-бандитов и использовать престиж философии в целях порабощения мысли. Но этот престиж – счет, который существует и действителен лишь до тех пор, пока я готов подписывать чеки на него. Пусть доктор Притчет обходится без меня. Пусть он и те, кто вверяет ему юные умы своих детей, получат то, к чему стремятся, – мир интеллектуалов без интеллекта, мыслителей без мысли. Я умываю руки. Я уступаю им. И когда они обретут свой лишенный абсолютов мир как абсолютную реальность, меня там не будет, и не я буду оплачивать цену их противоречий.
      – Доктор Экстон ушел, руководствуясь принципами нормальной банковской деятельности, – сказал Мидас Маллиган. – Я ушел, руководствуясь принципом любви. Любовь – конечная форма признания вечных ценностей. Я ушел после дела Хансакера, того дела, когда суд постановил, что я должен уважать в качестве основного права на фонды моих вкладчиков требования тех, кто был готов предъявить доказательства, что у них нет права требовать этого. Мне было велено отдать заработанные людьми деньги никчемному лентяю, единственным правом которого на эти деньги была его неспособность их заработать. Я родился на ферме. Я узнал цену деньгам. В своей жизни я имел дело со множеством людей. Я видел, как они росли. Я заработал свое состояние, потому что умел найти нужных людей. Тех, кто никогда не просит веры, надежды и милостыни, но предлагает факты, доказательства и прибыль. Знаете ли вы, что я инвестировал деньги в дело Хэнка Реардэна, когда он только вставал на ноги, едва проторив путь из Миннесоты в Пенсильванию, чтобы приобрести там сталеплавильные заводы? Так вот, когда я увидел постановление суда на своем столе, меня озарило. Я увидел одну картину, и так отчетливо, что все мои взгляды изменились. Я ясно увидел лицо и глаза молодого Реардэна, каким я его впервые встретил. Я увидел его лежащим у подножья алтаря, его кровь текла на землю, а на алтаре стоял Ли Хансакер, глаза его гноились, и он ныл, что у него никогда в жизни не было шанса… Удивительно, как все становится просто, когда ясно разглядишь. После этого мне было нетрудно закрыть банк и уйти. Впервые в жизни я четко осознал: вот то, что я всегда любил и для чего жил.
      Дэгни посмотрела на судью Наррагансетта:
      – И вы ушли из-за того же дела?
      – Да, – ответил судья Наррагансетт. – Я ушел, когда суд высшей инстанции отменил мое решение. В свое время я выбрал профессию, чтобы стать стражем справедливости. Но меня принуждали руководствоваться законами, которые делали меня орудием гнуснейшего бесправия. От меня требовали санкционировать именем закона подавление силой оружия безоружных людей, которые обратились ко мне с просьбой защитить их права. Подсудимые подчиняются приговору суда исходя единственно из предпосылки, что суд объективен, что есть объективные правила поведения, которые одинаковы и для судьи, и для подсудимого. Однако я видел, что один человек признает это и руководствуется этим, а другой нет, что один живет по правилам, а другой навязывает произвольное решение исходя из собственного желания и интересов, причем закон должен принимать сторону произвола. От права требуют оправдания бесправия. И я ушел, ушел, потому что не мог слышать, как честные люди обращались ко мне «ваша честь».
      Дэгни медленно перевела глаза на Ричарда Хэйли, словно умоляя его рассказать, что было с ним, и боясь этого рассказа. Он улыбнулся.
      – Я готов был простить людям свои испытания, – начал Ричард Хэйли, – но не мог смириться с тем, как они воспринимали мой успех. Я не роптал все годы, пока меня отвергали. Если мои творения были новы, людям требовалось время, чтобы освоиться и привыкнуть к ним; если я испытывал гордость от сознания, что первым достиг таких высот, я не имел права жаловаться на медлительность людей. Это я втолковывал себе все те годы, хотя иной раз по ночам мне было уже невмоготу ждать и верить; тогда я кричал: «Почему?!» – и не находил ответа. Потом, в тот вечер, когда меня решили-таки чествовать, я стоял на театральной сцене и думал: вот тот момент, которого я добивался. Я думал, что буду счастлив, но ничего не испытывал. Помнил только те бесконечные, бессчетные ночи и свой возглас «Почему?!», так и оставшийся без ответа. Поздравления и аплодисменты теперь значили так же мало, как прежде насмешки. Если бы мне сказали: «Простите, мы запоздали, спасибо, что не перестали ждать», – я не потребовал бы большего; они могли бы взять у меня все, чем я владел. Но то, что я видел на лицах, то, что говорили, наперебой восхваляя меня, ничем не отличалось от речей, которыми обычно потчуют художников, а я никогда не верил, что это может говориться всерьез. Казалось, люди говорили, что ничем мне не обязаны, напротив, своими убеждениями и целями я обязан их глухоте, что бороться, страдать, терпеть – это мой долг перед ними и ради них, несмотря на всю несправедливость, пренебрежение, издевательства и глумление, – все это я должен был смиренно переносить, чтобы научить других наслаждаться моим трудом, это и мое предназначение и их законное право. Тогда-то я и постиг природу духовного нахлебника, понял то, чего раньше не мог и вообразить. Я увидел, что они залезают в мою душу так же, как в карман Маллигана, присваивают богатство моего духа так же, как его состояние. Мне открылись наглость и озлобленность посредственности, хвастливо демонстрирующей свою пустоту, как пропасть, которую надо заполнить телами более достойных людей. Я понял: они стремятся насытиться моей музыкой так же, как деньгами Маллигана, жить за счет тех часов, когда я сочинял ее, за счет того, что послужило источником моего вдохновения; они хотят все заглотить и сохранить уважение к себе, вырвав из меня признание, что я создавал свою музыку для них, что своим успехом я обязан в конечном итоге не собственному таланту, а их значимости… В тот вечер я поклялся, что впредь они не услышат ни единой моей ноты. Я ушел из театра последним, улицы были пустынны, в свете фонаря меня поджидал незнакомый человек. Меня не понадобилось долго убеждать. Концерт, который я посвятил этому человеку, назван «Песнь свободных». Дэгни посмотрела на остальных.
      – Расскажите мне, что привело вас сюда, – сказала она, придав некоторую крепость голосу, словно подвергалась наказанию, но терпела его до конца.
      Я ушел от дел несколько лет назад, когда медицину передали в руки государства, – сказал доктор Хендрикс. – Знаете ли вы, что нужно для операции на мозге? Нужны долгие годы изнуряющей, самоотверженной, страстной преданности делу, чтобы освоить это искусство! И я не за хотел поставить его под контроль и оставить в распоряжении тех, чьим единственным основанием руководить мною является способность болтать без зазрения совести о высоких материях и тем самым достигать ответственных постов, что дает им возможность навязывать свои мнения именем закона. Я не мог допустить, чтобы они диктовали цели моих многолетних исследований, условия работы, выбор пациентов и размер моего вознаграждения. Я заметил, что во всех дискуссиях, которые предшествовали порабощению медицины, обсуждалось все, кроме интересов самих врачей. Рассматривалось только благополучие пациентов, те, кто должен его обеспечить, не принимались во внимание. Права медиков, желание, возможность выбора были объявлены вредным эгоизмом; говорили, что их дело служить, а не выбирать. Тем, кто требовал внимания к больным, сделав невыносимой жизнь здоровых, не приходило в голову, что человек, готовый работать из-под палки, – это быдло, которому опасно поручать даже бездушный груз, не то что здоровье человека. Меня всегда поражало благодушие, с которым люди навязывают свое право превратить меня в раба, контролировать мой труд, насиловать волю, угнетать сознание, душить мою мысль. На что только они рассчитывают, ложась на операционный стол, вверяя себя моим рукам? Их моральный кодекс научил их верить в добродетельность своих невинных жертв. Так пусть знают – больше этого не будет. Пусть лечатся у врачей, которых порождает их система. Пусть испытают на себе, ложась в больничную палату или на операционный стол, что далеко не безопасно доверять свою жизнь человеку, которого они всю жизнь притесняли. Опасно, если ему не по душе такая жизнь, но еще опаснее, если он ничего не имеет против этого.
      Я ушел, – сказал Эллис Вайет, – потому что не хотел служить пищей людоедам, да еще и самому готовить ее для них..
      Я обнаружил, – сказал Кен Денеггер, – что люди, с которыми я сражался, жалкое племя слабаков. У них нет цели, разума, принципов; они мне не нужны, не им диктовать мне правила, они мне не указ. Я ушел, чтобы они осознали это.
      Я ушел, – сказал Квентин Дэниэльс, – потому что люди бывают прокляты в разной степени, но самое страшное, вечное проклятие ждет ученого, который ставит свой талант на службу хаму.
      Наступило молчание. Дэгни повернулась к Галту:
      – А вы? Вы были первым. Что побудило вас? Он усмехнулся:
      – Неприятие идеи первородного греха в любом виде. – Что это значит?
      – Мои способности никогда не внушали мне чувства вины. Как и мой разум. Быть человеком для меня никогда не было зазорно. У меня никогда не было чувства беспричинной вины, я знал себе цену и действовал соответственно.
      Сколько себя помню, я всегда был готов уничтожить того, кто потребовал бы, чтобы я жил ради удовлетворения его нужд, и я всегда считал этот принцип в высшей степени нравственным. В тот вечер на собрании в «Твентис сенчури», услышав, как о страшном зле говорят тоном высшей праведности, я понял, в чем корень трагедии мира, и увидел ключ к ее решению. Я понял, что надо делать. И приступил к делу.
      – А двигатель? – спросила она. – Почему вы забросили его? Почему оставили его наследникам Старнса?
      – Он был собственностью их отца. Старнс платил мне за него. Я занимался им, служа у него. Но я понимал, что для них он бесполезен и что о нем больше никто никогда не услышит. Это была первая экспериментальная модель. Ни кто, кроме меня или специалиста, равного мне, не смог бы завершить работу или понять, что это такое. Я знал, что на этом заводе уже не появится специалист моего уровня.
      – Вы понимали, что значил ваш двигатель?
      – Да.
      – И понимали, что предаете его забвению?
      – Да. – Он смотрел в темноту за окнами и улыбался, но улыбка была невеселой. – Уходя, я последний раз взглянул на мой двигатель. Я думал о людях, утверждающих, что богатство заключается в природных ресурсах, и о людях, утверждающих, что богатство – в присвоении фабрик, и о людях, утверждающих, что машины обусловливают наше мышление. И что же? Вот двигатель, но что он может обусловить в их жизни без человеческого разума? Просто груда металла и проводов, обреченная ржаветь. Вы думали о той пользе, которую принес бы человечеству двигатель, если бы был запущен в производство. Полагаю, что в тот день, когда люди осознают, что значит, когда машина такого рода попадает в металлолом, они извлекут из этого понимания больше пользы, чем от применения двигателя.
      – И, бросая двигатель, вы рассчитывали, что такой день наступит?
      – Нет.
      – Надеялись ли вы воссоздать его в другом месте?
      – Нет.
      – И все-таки готовы были бросить его как металлолом?
      – Ради того, что двигатель значил для меня, – медлен но произнес он, – я хотел, чтобы он не попал в производство и сгинул навсегда. – Он смотрел прямо в глаза Дэгни, и она ясно различала в его голосе жесткую, непреклонную, беспощадную, ровную ноту. – Так же, как вам придется пожелать, чтобы «Таггарт трансконтинентал» развалилась и сгинула.
      Подняв голову, она выдержала его взгляд и тихо сказала – открыто, гордо и просительно:
      – Не заставляйте меня отвечать сейчас.
      – Хорошо. Мы расскажем вам все, что пожелаете. Мы не будем торопить с решением. – Потом он добавил, и ее поразила мягкость его тона: – Я сказал, что самым трудным для нас было не испытывать ничего, кроме равнодушия, к миру, который мог быть нашим. Я знаю, все мы прошли через это.
      В комнате наступила полная, ничем не нарушаемая тишина. Свет – от изобретенного им двигателя – падал на лица собравшихся, безмятежные и уверенные. Дэгни еще не доводилось бывать на собрании столь спокойных и уверенных в своей правоте людей.
      – Что вы делали после того, как оставили «Твентис сенчури»? – спросила она.
      Отправился искать факелы в ночи. Моей задачей стал поиск тех, кто нес свет в сгущающейся тьме дикости, поиск людей таланта, разума. Я следил за их делами, их борьбой и агонией. Я забирал их, когда видел, что с них довольно.
      – Что вы им говорили, чтобы заставить все бросить?
      Я говорил им, что они правы. – В ответ на ее вопросительный взгляд он добавил: – Я возвращал им гордость, которую они не осознавали. Я давал им слова, чтобы все назвать и понять. От меня они получали бесценное приобретение, о котором так долго и страстно мечтали, даже не зная, что нуждаются в нем: моральное право. Не вы ли называли меня разрушителем и охотником за людьми? Я выступил агитатором и зачинщиком этой забастовки, вожаком восстания жертв, защитником угнетенных, эксплуатируемых, обездоленных, и, когда я употребляю эти слова, они впервые обретают свой прямой, буквальный смысл.
      – Кто первым последовал за вами?
      Он намеренно выдержал паузу, чтобы подчеркнуть свои слова, и ответил:
      – Два моих лучших друга. Одного вы знаете. И наверное, вы лучше других знаете, какую цену он заплатил за это. Следующим был наш учитель доктор Экстон. Он при соединился к нам после одной вечерней беседы. Вильяму Хастингсу, моему начальнику в исследовательской лаборатории «Твентис сенчури», было нелегко побороть себя. Это заняло целый год. Но он пришел к нам. За ним Ричард Хэйли, затем Мидас Маллиган.
      – Которому понадобилось пятнадцать минут, – вставил Маллиган.
      Дэгни повернулась к нему:
      – Вам они обязаны долиной?
      – Да, – ответил Маллиган. – Сначала это было просто место моего отшельничества. Я приобрел ее давно; скупал эти горы милю за милей, участок за участком у фермеров и скотоводов, которые не понимали, чем владеют. Долина не обозначена на картах. Я построил здесь дом, когда решил выйти из игры. Я уничтожил все подходы к долине, кроме одной дороги, но и та замаскирована, чтобы ее нельзя было отыскать. Я обеспечил долину всем необходимым, чтобы ни от чего не зависеть, чтобы прожить здесь остаток своих дней, ни разу не увидев какого-нибудь паразита. Узнав, что Джон заполучил судью Наррагансетта, я пригласил его сюда. Потом мы пригласили Ричарда Хэйли. Остальные вначале оставались вовне.
      – Мы не устанавливали никаких правил, кроме одного, – сказал Галт. – Принимая наш обет, человек связывал себя только одним обязательством – не работать по своей профессии, чтобы мир не пользовался плодами его разума. Каждый держал свой обет, как считал нужным. Тот, у кого были деньги, отходил от дел и жил на сбережения. Тот, кому приходилось работать, выбирал самую простую работу, какую только мог найти. Некоторые из нас были знамениты; других, как вашего юного кондуктора, которого отыскал Хэйли, мы остановили в самом начале пути, который привел бы их к страданиям. Но мы не отказались от своего таланта и от работы, которую любили. Каждый возвращался к своему призванию, насколько мог себе позволить, но тайно и ничем не делясь с миром. Мы были разбросаны по всей стране, как отверженные, какими и являлись. Только теперь мы позволили себе сознательно выбрать занятие. Вначале единственным утешением для нас были редкие встречи, когда мы могли сойтись вместе. Оказалось, что нам нравится собираться вместе, это напоминало нам о том, что еще существуют настоящие люди. Так и случилось, что мы отвели один месяц в году для встречи в этой долине, чтобы отдохнуть, пожить в разумном мире, вернуться к своему потаенному настоящему делу, обменяться своими достижениями здесь, где достижение оплачивается, а не экспроприируется. Каждый построил себе здесь дом на свои средства, чтобы жить в нем один месяц из двенадцати. Так стало легче переносить остальные одиннадцать.
      – Как видите, мисс Таггарт, – сказал Хью Экстон. – человек существо общественное, но совсем не в том смысле, в каком проповедуют паразиты.
      – Разорение Колорадо привело к росту населения долины, – сказал Мидас Маллиган. – Эллис Вайет, а затем и другие поселились здесь, потому что вынуждены были скрываться. Они превратили в золото и машины то, что смогли спасти от своего состояния, как сделал и я, и переправили сюда. Нас стало достаточно, чтобы возделывать долину и создавать рабочие места для тех, кто вынужден был зарабатывать там на пропитание. Ныне мы достигли этапа, когда большинство из нас могут жить здесь круглый год. Долина почти полностью обеспечивает себя; что касается товаров, которые мы здесь еще не производим, я по купаю их через специального агента, нашего посредника, который заботится о том, чтобы мои деньги не достались бандитам. Мы не государство и не какое-то особое общество, мы просто добровольная ассоциация, основанная на интересах каждого ее члена. Я владелец долины и продаю землю другим, если им надо. Судья Наррагансетт действует как арбитр в случае разногласий. До сих пор обращаться к нему не было необходимости. Говорят, людям трудно дается согласие. Но вы удивитесь, как это просто, когда обе стороны держатся одного категорического императива, когда никто не живет ради другого и единственной основой общения является разум. Приближается время, когда мы призовем всех наших жить здесь, – мир рушится так быстро, что скоро начнется голод. Но здесь, в долине, мы сможем обеспечить себя всем необходимым.
      – Мир движется к краху быстрее, чем мы думали, – сказал Хью Экстон. – Люди перестают бороться. Застывшие поезда, бандитизм, дезертиры и бродяги – эти люди никогда о нас не слыхали, они не участвуют в нашей забастовке и действуют сами по себе, но это естественная реакция того разумного, что в них еще осталось, протест того же рода, что и наш.
      – Мы не ставили себе цель во времени, – сказал Галт. – Мы не знали, увидим ли освобождение мира, или должны завещать нашу борьбу и нашу тайну следующим поколениям. Знали лишь, что хотим жить только так, а не иначе. Но теперь мы думаем, что увидим освобождение, и скоро: придет день нашей победы и нашего воз вращения.
      – Когда? – прошептала она.
      – Когда рухнет доктрина бандитов. – Он увидел, что она смотрит на него с полувопросом-полунадеждой, и добавил: – Когда доктрина самоуничижения наконец обнажит свою сущность, когда не останется жертв, все еще готовых помешать торжеству справедливости, все еще готовых принять возмездие на себя, когда проповедники самопожертвования обнаружат, что их последователям нечем пожертвовать, а те, у кого есть чем жертвовать, не желают этого делать, когда люди поймут, что ни их сердца, ни их мускулы не в состоянии спасти их, а разума, который они осудили, у них уже нет, чтобы прийти к ним на выручку в ответ на вопли о помощи, когда они рухнут, что неизбежно постигнет людей без рассудка и разума, когда они утратят весь свой престиж, власть, право, мораль, надежду, пищу и у них не останется шансов вернуть их, – когда они рухнут и путь будет свободен, мы вернемся, чтобы заново отстроить мир.
      Терминал Таггарта, подумала Дэгни. Она чувствовала, как слова пробиваются сквозь ее онемевший мозг; они суммировали тяжесть той ноши, которую у нее не было времени взвесить. Да, это терминал «Таггарт трансконтинентал», думала она, здесь, в этой комнате, а не в гигантском сплетении путей в Нью-Йорке. Здесь ее цель, конец пути, та точка за линией горизонта, где сходятся все прямые нити рельсов, сходятся и исчезают, и влекут ее вперед, как влекли в свое время Натаниэля Таггарта. Это та цель, которую видел вдали Натаниэль Таггарт, та точка, к которой был устремлен над постоянным кружением вокзальной толпы взгляд его поднятой головы. Ради этого она посвятила себя служению «Таггарт трансконтинентал» как телесной оболочке, в которую еще предстояло вдохнуть душу. Она нашла эту цель, нашла все, к чему стремилась; цель была здесь, в этой комнате, обретенная, она была с ней… Но ценой ей была сеть железных дорог, оставленных позади; исчезнут рельсы, рухнут мосты, погаснут сигнальные огни… И все же… Все, к чему я стремилась, думала она, не глядя на человека с вызолоченными солнцем волосами и беспощадным взглядом.
      – Не надо отвечать сейчас.
      Она подняла голову; он наблюдал за ней, словно восходя по ступеням ее мысли.
      – Мы никогда не требуем согласия, – сказал он. – Мы никогда не говорим человеку больше, чем он готов услышать. Вы первая, кому наша тайна стала известна до времени. Но вы здесь, и вам следовало узнать. Теперь вы представляете характер решения, которое вам предстоит принять. Если оно кажется трудным, то только потому, что вы все еще полагаете, что необязательно выбирать одно или другое. Но это так, и вы это поймете.
      – Вы дадите мне время?
      – Не мы распоряжаемся вашим временем. Не спешите. Только вы определяете, что делать и когда. Мы знаем цену этому решению. Мы заплатили за это знание. То, что вы оказались здесь, сделает ваш выбор проще… или труднее.
      – Труднее, – тихо сказала она.
      – Я знаю.
      Он произнес это так же тихо, как она; казалось, звук шел без выдоха; время замерло и на миг остановило для нее свой бег, как после удара, потому что она ощутила: не те минуты, когда он нес ее на руках по горному склону, а именно это слияние голосов заключало в себе их самый тесный физический контакт.
      Когда они отправились домой, в небе над долиной стояла полная луна. Она висела над головой, как плоский круглый фонарь, не испускающий лучей, но окруженный прозрачным светлым ореолом. И фонарь, и его ореол висели над головой в бесконечной дали; свет не доходил до земли, наоборот, казалось, сама земля под ногами светилась странным белым сиянием. В неестественной тишине на застывшие вокруг предметы будто спустилась необъятная прозрачная пелена; их контуры не сливались в единый пейзаж, а медленно, порознь, один за другим проплывали мимо, словно отражения на облаках. Дэгни внезапно обнаружила, что улыбается. Она смотрела на дома внизу, в долине. Их освещенные окна приобрели голубоватый оттенок; очертания стен расплылись; длинные ленты тумана мягко, волнами клубились вокруг. Казалось, долина опускается подводу.
      – Как называется это место? – спросила она.
      – Я называю его Маллигановым Урочищем, – сказал он. – Другие называют его Долиной Галта…
      – Я бы назвала ее… – Она не договорила.
      Он взглянул на нее; она поняла, что он увидел в ее лице, – его губы медленно шевелились, давая выход перехваченному дыханию, как будто он усилием воли заставлял себя дышать. Она отвела взгляд, ее руки внезапно налились тяжестью в локтях, и она оперлась ими о сиденье.
      Дорога поднималась в гору, где сосны смыкались над головой. Стемнело. Поверх откоса скалы, к которой они приближались, Дэгни увидела лунный свет, отражавшийся в окнах его дома. Откинув голову на спинку сиденья, она застыла без движения, забыв о машине, ощущая лишь движение вперед. Над ее головой в ветвях сосен каплями воды блестели звезды.
      Когда машина остановилась, Дэгни приказала себе не задумываться, почему, выходя, не взглянула на Галта. Она даже не заметила, что с минуту постояла, глядя на темные окна. Она не слышала, как он подошел, но с внезапной остротой ощутила прикосновение его рук. Казалось, только это могло вывести ее из забытья. Он поднял ее на руки и стал медленно подниматься по тропе, ведущей к дому.
      Он шел, не глядя на Дэгни, крепко держа ее в руках. Он будто сдерживал ход времени. Его руки словно сжимали в объятиях тот миг, когда он впервые прижал ее к своей груди. Для нее его шаги сливались в единое движение к цели, и вместе с тем она ощущала каждый шаг, не осмеливаясь подумать о том, что будет и следующий. Их головы оказались совсем рядом, его волосы касались ее щеки, но она знала, что ни один из них не приблизит свое лицо к другому ни на миллиметр. Она испытывала внезапное, ошеломляющее тихое опьянение, полностью завладевшее ею; их волосы сплелись, как лучи космических тел, нашедшие друг друга в бесконечной пустоте; она видела, что он идет с закрытыми глазами, будто даже зрение было бы сейчас помехой.
      Он вошел в дом и пересек гостиную, не взглянув налево; она тоже не смотрела налево, но знала, что оба они видели дверь, ведущую в его спальню. Он пересек темноту, направляясь к полосе лунного света, падающего на кровать в комнате для гостей, и опустил на нее свою ношу; его руки на секунду задержались на плечах и талии Дэгни и оставили ее; она поняла, что это мгновение миновало.
      Он отступил назад, нажал на выключатель, и в комнату сторонним свидетелем вторгся режуще яркий свет. Галт стоял неподвижно, словно требуя, чтобы она смотрела на него. На его лице читалось строгое ожидание.
      – Вы забыли, что собирались отыскать и убить меня? – спросил он.
      Вопрос казался бы нереальным, если бы Галт не стоял перед ней неподвижно и открыто. Она содрогнулась и выпрямилась, подавив крик ужаса, который бы все отрицал, но, выдержав его взгляд, ровным голосом ответила:
      – Да, правда, собиралась.
      – За чем же дело стало?
      Ее ответ прозвучал тихо, но в нем слышалось напряженное признание ошибки и презрительный упрек:
      – Разве вам не ясно за чем? Он покачал головой:
      – Нет. Вспомните, вы хотели этого. И были тогда правы. Будучи частью внешнего мира, вы и должны были стремиться уничтожить меня. И из двух открытых перед вами сейчас путей один ведет к тому дню, когда вы будете вынуждены разделаться со мной.
      Она не ответила, не подняла головы. Он увидел, как встрепенулись пряди ее волос, когда она отчаянно затрясла головой в знак протеста, и продолжил:
      Вы единственная опасность для меня, единственный человек, который может выдать меня врагам. И вы это сделаете, если останетесь с ними. Поступайте так, если хотите, но делайте это с полным пониманием дела. Не отвечайте мне сейчас. Но помните, – жесткость его голоса теперь была направлена и против него самого, – что я знаю значение обоих ответов.
      – Так же хорошо, как я? – прошептала она.
      – Так же хорошо.
      Он повернулся, чтобы уйти, но тут ее взгляд упал на надписи на стене, которые она заметила раньше и о которых забыла.
      Они были вырезаны в полированном дереве и еще хранили силу, с которой нажимали на карандаш сделавшие их руки. Буквы яростно бежали по поверхности: «Ты с этим справишься. Эллис Вайет»; «К утру все будет в порядке. Кен Денеггер»; «Дело стоит того. Роджер Марш». Были и другие.
      – Что это? – спросила она.
      Он улыбнулся:
      – Это комната, в которой они провели свою первую ночь в долине. Первая ночь труднее всего. Полный разрыв с прошлым дается нелегко. Я помещаю их здесь, что бы они могли позвать меня, если надо. Я разговариваю с ними, если им не заснуть, как и бывает с большинством. К утру все проходит… Они все прошли через эту комнату. Теперь ее называют кто камерой пыток, кто прихожей, потому что все попали в долину через мой дом. – Он повернулся, но перед уходом, стоя в дверях, добавил: – Я не предназначал эту комнату для вас, мисс Таггарт. Спокойной ночи.
 

Глава 2. Утопия стяжательства

      – Доброе утро.
      Она стояла на пороге своей комнаты и смотрела на него. Горы за окнами гостиной были окрашены в тот серебристо-розовый оттенок, который кажется ярче дневного света, потому что этот оттенок нес в себе обещание света. Солнце встало над землей, но еще не поднялось над гребнем гор; пока сияло только небо, возвещая его приход. Дэгни услышала радостное приветствие восхода, но не в птичьем пении, а в телефонном звонке, раздавшемся всего минуту назад; она увидела начало дня, но не в сиянии зелени за окном, а в сверкании хромированной посуды на электрической плите, в поблескивании стеклянной пепельницы на столе и в отглаженной белизне рубашки Галта. Невольно заражаясь его тоном, она услышала улыбку в собственном голосе, произнеся в ответ:
      – Доброе утро.
      Он собирал со стола листки с вычислениями и засовывал их в карман.
      – Мне надо на электростанцию, – сказал он. – Только что сообщили, что возникли проблемы с локатором. Похоже, ваш самолет сбил его с толку. Я вернусь через полчаса и приготовлю нам завтрак.
      Именно простота и легкость тона, обыденность манер, делавших ее присутствие привычным в рамках заведенного порядка, чем-то давно освоенным ими, именно все это и придавало его обращению особый смысл и значение в ее глазах – и еще сознание, что он чувствует то же самое.
      Она ответила так же просто:
      – Если вы принесете мне из машины трость, я ее там за была, завтрак будет готов к вашему возвращению.
      Он взглянул на нее с легким удивлением, охватив взглядом повязки и бинты на ее ноге, на локте. В прозрачной блузке с короткими рукавами и открытым воротом она выглядела школьницей; длинные волосы падали на плечи, наготу которых не могла скрыть тонкая, воздушная ткань; весь ее вид и поза отрицали серьезность травм и ушибов.
      Он улыбнулся, не столько ей, сколько какому-то своему забавному воспоминанию:
      – Как вам угодно.
      Было странно остаться одной в его доме, отчасти из-за ощущения, которого ей не доводилось испытывать раньше, – трепетного уважения при каждом нерешительном прикосновении к вещам в его доме, словно это всякий раз было крайне интимным действием. Но рядом появилось другое чувство – беззаботная, радостная легкость, ощущение родного дома, где ей принадлежит все, включая хозяина.
      Было странно испытывать такую чистую радость от простого приготовления завтрака. Эта работа превратилась в самоцель, она была самодостаточна, будто все движения и действия: засыпать кофе, выжать апельсины, нарезать хлеб – выполнялись ради самих себя и несли в себе то же удовольствие, которого ищут, но редко испытывают в танце. Дэгни с изумлением поняла, что не испытывала такого удовольствия от работы с тех дней, когда сидела за пультом оператора на станции Рокдэйл.
      Она накрывала на стол, когда увидела, что вверх по дорожке к дому проворно и легко, упругими прыжками перелетая через валуны, спешит мужчина. Он распахнул дверь настежь, крикнул: «Джон, привет!» – и умолк, увидев Дэгни. На нем был темно-синий свитер и легкие брюки; волосы у него отливали золотом, а лицо светилось такой безупречной красотой, что она замерла, уставившись на него, – даже не от восхищения, а просто не веря своим глазам.
      Он тоже смотрел на нее, очевидно, не ожидая встретить в доме женщину. Потом он, похоже, узнал ее, и удивление во взгляде перешло отчасти в радость, отчасти в легкую усмешку, и все завершилось улыбкой:
      – Вы тоже присоединились-таки к нам? – полуутвердительно-полувопросительно произнес он.
      – Нет, – сухо ответила она, – не присоединилась. Я штрейкбрехер.
      Он залился смехом взрослого над ребенком, который использует мудреные слова, недоступные его пониманию.
      – Если вы понимаете, что говорите, то понимаете, что это невозможно, – сказал он. – Только не здесь.
      – Я вломилась в дверь. В буквальном смысле.
      Он посмотрел на бинты и не смог сдержать простого, не очень вежливого любопытства:
      – Когда?
      – Вчера.
      – И как же?
      – На самолете.
      – Зачем вам понадобилось лететь в эти края?
      У него были уверенные, властные манеры аристократа или грубияна, внешностью он походил на первого, одеждой – на второго. Дэгни некоторое время рассматривала его, намеренно заставляя ждать ответа.
      – Я попыталась использовать для посадки доисторический мираж, – сказала она. – Что и сделала.
      – Так вы и в самом деле штрейкбрехер. – Он покатился со смеху, видимо, осознав все последствия. – А где Джон?
      – Мистер Галт на электростанции. Он должен вот-вот вернуться.
      Не спрашивая разрешения, гость уселся в кресло, как у себя дома. Она молча вернулась к делу. Он весело следил за ее действиями; похоже, вид Дэгни, раскладывающей на кухонном столе вилки и ложки, доставлял ему наслаждение – как удачный парадокс.
      – Что сказал Франциско, увидев вас здесь? – спросил он. Чуть вздрогнув, она повернулась к нему, но ответила ровным тоном:
      – Его пока нет здесь.
      – Пока нет? – Казалось, он изумился. – Вы уверены?
      – Так мне сказали.
      Он закурил сигарету. Глядя на него, Дэгни пыталась представить себе, какую профессию он избрал для себя там, что ему нравилось и что он бросил, чтобы переселиться в долину. Однако картина никак не вырисовывалась, и ей пришло в голову невероятное желание, чтобы у него вообще не было никакой профессии, потому что любой труд казался слишком опасным для такой немыслимой красоты. Эта мысль не затрагивала ее лично, она смотрела на него не как на мужчину, а как на произведение искусства. Его красота лишь подчеркивала неустроенность внешнего мира – как можно подвергать испытаниям, передрягам и травмам, неизбежным для любящего свое дело человека, такое совершенство? Однако, возможно, ее сочувствие было в данном случае неуместно, потому что в чертах его прекрасного лица угадывалась твердость характера, которой нипочем любое испытание.
      – Нет, мисс Таггарт, – произнес он, перехватив ее взгляд, – раньше мы не встречались.
      Она поразилась, осознав, что открыто изучает его.
      – Откуда же вы меня знаете? – спросила она.
      – Во-первых, я много раз видел ваши фотографии в газетах. Во-вторых, вы единственная женщина из всех оставшихся во внешнем мире, которой, насколько я могу судить, позволительно оказаться в Долине Галта. В-третьих, вы единственная женщина, у которой в этих обстоятельствах хватает смелости оставаться штрейкбрехером.
      – Почему вы так уверены в моем отношении к забастовке?
      – Не будь вы ее противником, вы бы знали, что доисторическим миражом является не эта долина, а тот взгляд на жизнь, которого придерживаются люди вовне.
      Они услышали шум мотора и увидели, как внизу перед домом остановилась машина. Дэгни обратила внимание, как быстро вскочил с кресла гость, завидев Галта. Если бы не очевидная радость на его лице, это выглядело бы как проявление армейской субординации.
      Она увидела, как Галт, войдя в комнату, остановился, обнаружив посетителя, заметила, что он улыбнулся, но голос его прозвучал необычайно тихо, даже торжественно, будто его наполнило невысказанное облегчение:
      – Здравствуй.
      – Привет, Джон, – весело откликнулся гость.
      Она обратила внимание, что они чуть замешкались с рукопожатием и что оно получилось чуть более продолжительным, как у людей, не вполне уверенных, не была ли их предыдущая встреча последней.
      Галт повернулся к ней.
      – Вы знакомы? – спросил он, обращаясь к обоим.
      – Не совсем, – сказал гость.
      – Мисс Таггарт, позвольте представить вам Рагнара Даннешильда.
      Дэгни догадывалась, что отразилось у нее на лице, когда она словно издалека услышала голос Даннешильда:
      – Не надо пугаться, мисс Таггарт. Здесь, в долине, я не опасен.
      Она могла только потрясение качать головой, потом к ней вернулся голос, и она сказала:
      – Дело не в том, что вы делаете с другими, а в том, что делают с вами они…
      Его заразительный смех вывел ее из оцепенения:
      – Осторожно, мисс Таггарт. С такими чувствами вам недолго оставаться штрейкбрехером. – И добавил: – Но вам надо бы начать перенимать от здешних обитателей то, в чем они правы, а не их ошибки; они двенадцать лет тряслись из-за меня – и зря. – Он перевел взгляд на Галта: – Когда ты появился?
      – Вчера поздно вечером.
      – Садись. Позавтракаем вместе.
      – Но где Франциско? Почему его все еще нет?
      – Не знаю, – слегка нахмурясь, сказал Галт. – Я только что узнавал в аэропорту. Никаких известий от него.
      Дэгни направилась на кухню, и Галт двинулся следом.
      – Не надо, – сказала она. – Сегодня этим занимаюсь я.
      – Я вам помогу.
      – Но здесь не то место, где просят помощи, правда? Он улыбнулся:
      – Это верно.
      Никогда ей не было так приятно двигаться, ходить, не ощущая собственного веса; трость в руке осталась лишь элегантным штрихом, Дэгни переполняло приятное ощущение, что необходимость в трости исчезла, что походка становится легкой, четкой и прямой, а все движения – безупречно точными и естественными. Всему этому она порадовалась, когда ставила еду на стол перед двумя мужчинами. По ее поведению они видели, что она сознает, что они следят за ней, и она держалась, как актриса на сцене, как женщина на балу, как победительница в негласном состязании.
      – Франциско будет приятно узнать, что его сегодня заменили вы, – сказал Даннешильд, когда она присоединилась к ним за столом.
      – Заменила?
      – Дело в том, что сегодня первое июня, а в этот день мы каждый год, вот уже двенадцать лет, завтракаем вместе.
      – Здесь?
      – Поначалу нет. Но здесь уже восемь лет – с тех пор как построен этот дом. – "Он, улыбаясь, пожал плечами: – Странно, что Франциско, человек, за плечами которого более многовековая традиция, чем у меня, первым нарушил нашу традицию.
      – А мистер Галт? – спросила она. – Сколько веков традиции за его плечами?
      – У Джона? Совсем ни чего. Ничего в прошлом, но все в будущем.
      – Не будем говорить о веках, – вмешался Галт. – Расскажи, каким для тебя был последний год. Потерял людей?
      – Нет.
      – Потерял время?
      – Ты хочешь сказать, был ли я ранен? Нет. Ни единой царапины с тех пор, десять лет назад, когда я только начинал, но об этом давно пора забыть. В этом году мне ничего не угрожало, в сущности, я оказался бы в большей опасности, заведуя аптекой в каком-нибудь городишке в соответствии с указом десять двести восемьдесят девять.
      – Были поражения?
      – Нет. Потери в этом году несла противоположная сторона. Бандиты лишились большей части своих кораблей, которые перешли ко мне, а большинство их людей – к тебе. Для тебя год тоже был удачным, не правда ли? Я в курсе, следил за событиями. Со времени нашего последнего завтрака ты заполучил всех, кого наметил, в штате Колорадо и еще прихватил других, таких, как Кен Денеггер, – отличное приобретение. Но хочу сказать еще об одном, лучшем, – он почти твой. Скоро ты его получишь, он уже висит на тонкой ниточке И вот-вот свалится к твоим ногам. Этот человек спас мне жизнь, так что можешь себе представить, как далеко он зашел.
      Галт откинулся на стуле, глаза его сузились.
      – Так тебе вообще ничто не угрожало? Даннешильд рассмеялся:
      – Я пошел на некоторый риск. Дело стоило того. Такой приятной встречи у меня никогда не было. Не мог дождаться, чтобы рассказать. Тебе захочется услышать. Знаешь, о ком идет речь? О Хэнке Реардэне. Я…
      – Нет!
      Голос Галта прозвучал как приказ. Коротенькое слово было нагружено таким импульсом воли, какого никому из них не приходилось слышать от него раньше.
      – Что? – не веря своим ушам, тихо спросил Даннешильд.
      – Не рассказывай мне об этом сейчас.
      – Но ты всегда говорил, что больше всех хочешь видеть здесь Хэнка Реардэна.
      – Я и сейчас так думаю. Но расскажешь позже.
      Дэгни внимательно следила за Галтом, но не видела разгадки, только замкнутый, бесстрастный взгляд, выражение решимости и сдержанности на лице, напряженную линию рта и натянувшуюся кожу на скулах. Независимо от того, что он о ней знал, единственным, что могло объяснить это, была информация, которой он не мог располагать.
      – Вы знаете Хэнка Реардэна? – спросила она, поворачиваясь к Даннешильду. – И он спас вам жизнь?
      – Да.
      – Я хочу услышать об этом.
      – А я нет, – сказал Галт.
      – Почему?
      – Вы не наш человек, мисс Таггарт.
      – Ах вот что! – Она улыбнулась с легким вызовом. – Не боитесь ли вы, что я помешаю вам сманить Хэнка Реардэна?
      – Дело не в этом.
      Она заметила, что Даннешильд всматривается в лицо Галта, видимо, не понимая его поведения. Галт открыто выдержал его взгляд, словно приглашая поискать объяснение и потерпеть неудачу. Ей стало ясно, что Даннешильд так и не нашел объяснения, когда она увидела, как веки Галта смягчили жесткий прищур легкой усмешкой.
      – Что еще удалось тебе за этот год? – спросил Галт.
      – Я опроверг закон земного тяготения.
      – Я знал, что ты этим постоянно занят. В какой на сей раз?
      – А вот в какой: перелетел, нарушив все нормы грузоподъемности, на самолете с середины Атлантики до Колорадо с грузом золота. Посмотришь, что будет с Мидасом, когда я приду к нему с таким вкладом. Мои клиенты в этом году станут богаче на… Кстати, ты сказал мисс Таггарт, что она тоже мой клиент?
      – Пока нет. Можешь сделать это сам, если хочешь.
      – Кто я?.. Как вы сказали? – спросила она.
      – Не волнуйтесь, мисс Таггарт, – сказал Даннешильд. – И не протестуйте. Я привык к протестам. Все равно все здесь считают меня кем-то вроде фантазера. Никто здесь не одобряет моих методов борьбы. Ни Джон, ни доктор Экстон. Они полагают, что моя жизнь ценнее моих методов. Но понимаете, мой отец был епископом, и из всех его поучений я усвоил только одно: «Кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом».
      – Что вы имеете в виду?
      – Насилие непрактично. Если мои сограждане верят, что мною можно управлять, объединив против меня груды мышц, пусть они узнают, каков исход поединка, в котором на одной стороне только грубая сила, а на другой – сила, управляемая разумом. Даже Джон согласен, что в наш век у меня было моральное право избрать свой образ действий. Я делаю то же, что и он, но по-своему. Он лишает бандитов человеческого духа, я лишаю их продуктов человеческого духа. Он лишает их разума, я лишаю их богатства. Он забирает у мира душу, а я – тело. Он дает урок, который они должны усвоить, а я нетерпелив и ускоряю программу обучения. Но, подобно Джону, я просто сообразуюсь с их моральным кодексом и отказываюсь признать за ними право на двойную мораль за мой счет. Или за счет Реардэна. Или за ваш.
      – О чем вы говорите?
      – О налогообложении налогооблагателей. Большинство способов налогообложения сложно, а этот прост, потому что в нем обнажена сущность всех налогов. Я вам поясню.
      Она слушала. Задорный юношеский голос тоном дотошного бухгалтера излагал сухой отчет о финансовых трансфертах, банковских счетах, процентах подоходного налога, словно зачитывая пыльные страницы реестров, где каждая запись сделана ценой собственной крови, отданной в залог, и этот залог был бы немедленно востребован при малейшей ошибке бухгалтерского пера. Она слушала, и смотрела на лицо совершеннейшей красоты, и не могла не думать о том, что мир назначил многомиллионную награду, лишь бы сгноить эти прекрасные голову и тело в тюрьме… Лицо, которое показалось мне слишком красивым, чтобы обречь его превратностям обычного ремесла, оцепенело размышляла она, пропуская половину его слов, образ, слишком изысканный, чтобы подвергать его риску… Ей внезапно открылось, что его физическое совершенство – всего лишь иллюстрация, истина, понятная ребенку, предъявленная ей в самой элементарной форме наглядная демонстрация природы внешнего мира и судьбы любой человеческой ценности в бесчеловечный век. Справедливо ли он поступает, или заблуждается, думала она, как могут они… Но нет! Он избрал справедливый путь, и в этом весь ужас: у справедливости не было выбора, и Дэгни не могла осудить его, не могла произнести ни слова упрека или одобрения.
      – …имена моих клиентов, мисс Таггарт, выбирались постепенно – одно за другим. Я не имею права на ошибку. И в этом списке тех, кому нужно возместить убытки, ваше имя стояло одним из первых.
      Усилием воли она сохранила непроницаемое выражение лица, промолвив только:
      – Понятно.
      – Ваш счет один из последних оставшихся неоплаченными. Вы найдете счет в банке Маллигана, можете востребовать его, как только присоединитесь к нам.
      – Понятно.
      – Ваш счет, однако, не так велик, как некоторые другие, даже с учетом того, что за последние двенадцать лет у вас принудительно изъяли немалые суммы. Вы увидите, это обозначено на копиях ваших деклараций о доходах, подлежащих налогообложению, – их вам передаст Маллиган, – что я вернул на ваш счет только подоходный налог, выплаченный вами в качестве вице-президента компании, но не налоги на доходы от ваших акций «Таггарт трансконтинентал». Вы заслужили эти деньги до последнего цента, и во времена вашего отца я возместил бы всю вашу прибыль, но когда компанией управлял ваш брат, дело не обошлось без бандитизма, компания получала прибыли за счет силы, правительственных льгот, субсидий, замораживания активов, за счет указов. Не вы несете ответственность за это, фактически вы пострадали от этой политики больше всех, но я возместил только суммы, полученные благодаря вашему умению вести дело, но не те доходы, которые компания награбила, хотя бы частично.
      – Понятно.
      Завтрак подошел к концу. Даннешильд закурил сигарету и, выпустив клуб дыма, с минуту молча смотрел на Дэгни, видимо, понимая, какая жестокая борьба развертывается в ее сознании. Потом, улыбнувшись, поднялся из-за стола.
      – Побегу, – сказал он, – жена ждет.
      – Кто? – изумилась Дэгни.
      – Жена, – весело повторил он, будто не понимая при чины ее удивления.
      – Кто ваша жена?
      – Кей Ладлоу.
      У нее все смешалось в голове, она не могла выстроить логическую цепь.
      – Когда же… когда вы женились?
      – Четыре года назад.
      – И вас не схватили во время брачной церемонии?
      – Нас обручил здесь судья Наррагансетт.
      – Но как можно… – Она пыталась остановить себя, но слова выскочили помимо ее воли, выражая недоуменное негодование, бессильный протест то ли против него, то ли против судьбы, то ли против внешнего мира, – она и сама не могла сказать. – Как она живет одиннадцать месяцев, зная, что каждую минуту с вами может… – Она не договорила.
      Он улыбнулся, но ей была понятна огромная важность того дела, которое давало ему и его жене право на такую улыбку.
      – Она в состоянии выдержать это, мисс Таггарт, потому что мы не верим в то, что этот мир юдоль печали, где человек обречен на гибель. Мы не верим, что трагедия – наш жребий. Мы не живем в постоянном страхе перед несчастьем. Мы не ждем беды до того, как появятся реальные при чины опасаться ее, а встретившись с ней, вступаем в борьбу. Неестественным мы считаем страдание, счастье для нас норма. В человеческой жизни горе – исключение из правила, успех же – в порядке вещей.
      Галт проводил его до двери, вернулся, присел к столу и неторопливо налил себе еще чашку кофе.
      Дэгни внезапно вскочила, будто подброшенная вверх давлением, сорвавшим клапан:
      – И вы думаете, что я могу принять его деньги?
      Он подождал, пока изогнутая струйка кофе не наполнила его чашку, потом поднял голову и сказал:
      – Да, я так думаю.
      – И зря! Я не хочу, чтобы он рисковал жизнью ради этого!
      – Это от вас не зависит.
      – Я могу никогда не потребовать этих денег!
      – Конечно.
      – Вот они и пролежат в банке до Судного дня!
      – Этого не случится. Если вы их не востребуете, часть суммы, очень малая, будет передана мне от вашего имени.
      – Как – от моего имени?
      – В оплату за стол и проживание в моем доме.
      Она уставилась на него – сначала гневно, затем изумленно – и медленно опустилась на стул. Он улыбнулся:
      – Как долго вы предполагаете оставаться здесь, мисс Таггарт? – Она смотрела на него беспомощным, непонимающим взглядом. – Вы об этом не думали? А я подумал. Вы пробудете здесь месяц. Месяц отпуска, как все мы. Я не спрашиваю вашего согласия, вы нас тоже не спрашивали, когда появились здесь. Вы нарушили наши правила, так что должны принять последствия. В течение этого месяца долину не покидает никто. Конечно, я мог бы сделать для вас исключение, но не сделаю. Нет такого правила, чтобы вас задержать, но, проникнув сюда по своей воле, вы дали мне право поступать, как мне заблагорассудится, и я намерен задержать вас, просто потому что вы нужны мне здесь. Если по истечении месяца вы решите вернуться, у вас будет такая возможность. Но не раньше.
      Она сидела выпрямившись, мышцы ее лица расслабились, линия рта смягчилась слабым, но определенным, устойчивым намеком на улыбку; это была опасная улыбка противника, глаза ее холодно блестели, но были затуманены – такими глазами смотрит противник, который полностью настроен на борьбу, но надеется проиграть.
      – Очень хорошо, – сказала она.
      – Вы оплатите мне проживание и питание, не в наших правилах обеспечивать человека бесплатно. У некоторых из нас есть жены и дети, но и тут существует взаимообмен и взаиморасчет особого рода, – он взглянул на нее, – хотя это и не мой случай. Так что я буду брать с вас полдоллара в день, а вы рассчитаетесь со мной, когда признаете свое право на счет в банке Маллигана. Если вы от него откажетесь, Маллиган зачтет ваш долг и переведет мне деньги, когда я попрошу.
      – Я согласна на ваши условия, – ответила она; в ее го лосе появились нотки расчетливого, спокойного, хладнокровного финансиста. – Но я не позволю использовать эти деньги для покрытия моих долгов.
      – Как же вы собираетесь рассчитываться?
      – Я предпочла бы сама заработать деньги в оплату долга.
      – Каким образом?
      – Своим трудом.
      – В какой должности?
      – Исполняя обязанности вашей прислуги.
      Впервые ей довелось увидеть реакцию Галта на неожиданность, и такую яростную, какой она и представить себе не могла. Галт взорвался смехом, будто в его укреплениях пробили огромную брешь, много большую, чем мог заключать прямой смысл ее слов. Она почувствовала, что вторглась в его прошлое, выпустила на волю какие-то воспоминания и образы, о которых не могла знать. Он хохотал, словно перед ним возник призрак далекого прошлого и он смеялся ему в лицо, будто это было его победой… и ее.
      – Если вы меня наймете, – говорила она строго и вежливо, не вкладывая в слова никакого чувства, в самой деловой, безличной, будничной манере, – я буду готовить, убирать, стирать и делать все прочее, что положено прислуге, – все это в оплату комнаты, питания, а также за не большую сумму, чтобы купить кое-что из одежды. Травмы будут немного мешать работе первые дни, но вскоре все пройдет, и я буду полностью работоспособна.
      – Вы этого хотите? – спросил он.
      – Да, я этого хочу… – ответила она и замолчала, чтобы не произнести все, что подумала: «Больше всего на свете».
      Он все еще улыбался, улыбка была веселой, это было веселье, которое легко могло перейти в сияющую радость.
      – Хорошо, мисс Таггарт, – сказал он, – вы приняты на работу.
      Она сухим, официальным жестом склонила голову в знак благодарности:
      – Спасибо.
      – Я буду платить вам десять долларов в месяц помимо комнаты и питания.
      – Прекрасно.
      В этой долине я первый нанимаю прислугу. – Он поднялся, сунул руку в карман и бросил на стол пятидолларовую золотую монету: – Аванс.
      Потянувшись за монетой, Дэгни с удивлением обнаружила, что испытывает то же, что молодая девушка на своей первой работе: горячее, страстное, отчаянное стремление доказать свою пригодность.
      – Да, сэр, – промолвила она, опустив глаза.
 
      * * *
      Оуэн Келлог появился в долине к вечеру на третий день.
      Дэгни не могла сказать, что поразило его больше всего: ее появление на краю летного поля, когда он спускался по трапу, ее вид – тончайшая прозрачная блузка от самого дорогого нью-йоркского портного и широкая цветастая юбка, купленная в долине за шестьдесят центов, трость и бинты или корзина с провизией на ее руке.
      Он спускался по трапу с группой мужчин, увидел ее, остановился, а потом бросился к ней, будто выброшенный из катапульты чувством таким сильным, что оно, независимо от его природы, походило на ужас.
      – Мисс Таггарт… – только и прошептал он, а она, смеясь, пыталась объяснить ему, как получилось, что она опередила его.
      Он слушал, не воспринимая, казалось, значения ее слов, потом высказал то, от чего должен был прийти в себя:
      – Но мы думали, что вы погибли.
      – Кто думал?
      – Все… все там, вовне.
      Ее улыбка сразу погасла, когда после радостных восклицаний он начал свой рассказ.
      – Мисс Таггарт, разве вы не помните? Вы велели мне позвонить в Уинстон, штат Колорадо, сказать, что будете там к следующему полудню, то есть позавчера, тридцать первого мая. Но вы не появились в Уинстоне, и к вечеру все радиостанции сообщили, что вы погибли в авиакатастрофе где-то в Скалистых горах.
      Дэгни медленно кивала; до нее доходил смысл событий, о которых она не подумала.
      – Я узнал об этом в поезде, – сказал он. – На маленькой станции где-то посреди штата Нью-Мексико. Нас там продержали целый час. Мы с начальником поезда звонили по междугородной связи, чтобы проверить сообщение. Оно поразило его, как и меня. В ужас пришли все – поездная бригада «Кометы», начальник станции, стрелочники. Они сгрудились вокруг меня, пока я связывался с редакциями газет в Денвере и Нью-Йорке. Нам мало что могли сообщить. Только что вы вылетели из Эфтона перед рассветом тридцать первого мая, что, по-видимому, вы преследовали какой-то неопознанный самолет, что дежурный аэропорта видел, как вы направились на юго-восток, и больше вас никто не видел… И что поисковые группы прочесывают горы в поисках обломков самолета.
      Она невольно спросила:
      – "Комета" прибыла в Сан-Франциско?
      – Не знаю. Когда я прекратил поиски, она шла на север по Аризоне. Навалилось слишком много задержек, все время неполадки, распоряжения противоречили одно другому. Я сошел с поезда и за ночь добрался до Колорадо – на попутных грузовиках, в фургонах, на чем придется, лишь бы вовремя успеть туда, где ждал самолет Мидаса, чтобы собрать всех и переправить сюда.
      Она неторопливо направилась по дорожке к машине, которую оставила у продуктового рынка Хэммонда. Келлог шел следом и, когда заговорил снова, приглушил голос и замедлил темп речи, будто у них обоих имелось нечто, что оба не хотели торопить.
      – Я устроил на работу Джеффа Аллена, – сказал он, и его тон был очень торжественным, он больше подходил бы для слов: «Я выполнил вашу последнюю волю». – Начальник станции в Лореле усадил его за работу, едва мы добрались туда. Ему нужны были люди с хорошим здоровьем, а главное, с хорошей головой.
      Они подошли к машине, но Дэгни не садилась.
      – Мисс Таггарт, вы не очень пострадали? Вы ведь сказали, что разбились, это не очень серьезно?
      – Нет, совсем несерьезно. Завтра я уже смогу обходиться без машины Маллигана, а через пару дней мне и эта штука не понадобится. – Она взмахнула тростью и небрежно швырнула ее в салон. Они стояли молча, она ждала.
      Когда я звонил с той станции в Нью-Мексико по междугородной связи, последний звонок был в Пенсильванию. Я переговорил с Хэнком Реардэном. Рассказал ему все, что знал. Он выслушал меня, потом было долгое молчание, и наконец он сказал лишь: «Спасибо, что позвонили». – Келлог опустил глаза и добавил: – Вот уж никогда не по желаю себе еще раз услышать такое молчание.
      Он поднял на нее глаза, в его взгляде она не заметила упрека, только осознание того, о чем он не подозревал, когда услышал ее просьбу, того, что понял только потом.
      – Спасибо, – сказала она и открыла дверцу машины. – Вас подвезти? Мне надо домой, чтобы приготовить обед к приходу хозяина.
      Разбираться в своих чувствах она начала, когда вернулась в дом Галта и осталась одна в тишине залитой солнцем комнаты. Она смотрела из окна на горы, подпиравшие небо на востоке. Она думала о Хэнке Реардэне и видела, как он сидит за своим столом в двух тысячах миль отсюда, как осунулось и напряглось его лицо, защитившись неподвижной маской от агонии бесчисленных ударов, сыпавшихся на него все эти годы; она испытывала отчаянное желание вступиться за него, присоединиться к его битве, бороться ради его прошлого, ради энергии в его лице и мужества, которое его поддерживало. Точно так же ей хотелось вступить в бой за «Комету», которая из последних сил тащилась через пустыню по разрушающемуся полотну гибнущей железной дороги. Она содрогнулась и закрыла глаза с чувством вины за двойное предательство, ощущая себя словно подвешенной между этой долиной и остальным миром, не имея права быть ни здесь, ни там.
      Это чувство прошло, лишь когда она уселась за стол напротив Галта. Он смотрел на нее открытым, спокойным взглядом, словно в ее присутствии не было ничего необычного, словно его сознание не регистрировало ничего, кроме простого факта наличия женщины в доме.
      Как бы приняв значение его взгляда, она выпрямилась на стуле и сухим, деловым тоном намеренно парировала его:
      – Я перебрала ваши рубашки и обнаружила, что на одной нет двух пуговиц, а на другой прохудился левый рукав. Починить их?
      – Да, конечно, если можете.
      – Конечно, могу.
      Но этот обмен репликами не повлиял на характер его взгляда, в нем лишь отразилось удовлетворение, словно этого он от нее и ожидал. Все же она была не вполне уверена, можно ли назвать удовлетворением то, что отразилось в его взгляде. Зато была вполне уверена: ему совсем не хотелось, чтобы она вообще что-либо говорила.
      Стол стоял у самого окна; за окном грозовые облака согнали остатки света с неба на востоке. Интересно, подумала Дэгни, почему мне так хочется удержать золотые пятна света на деревянной крышке стола, на поджаристой корочке булочек, на медном кофейнике, на волосах Галта – удержать, как маленький архипелаг на краю бездны.
      Потом она услышала, как прозвучал ее голос – внезапно и помимо воли, и поняла: вот предательство, которого она хотела избежать:
      – Вы разрешите мне связаться с внешним миром?
      – Нет.
      – Совсем никак нельзя? Хотя бы записку без обратного адреса? Простое сообщение, не выдающее никаких ваших секретов.
      – Отсюда – нет. В течение месяца. А для чужаков никогда.
      Она обратила внимание, что избегает смотреть ему в глаза, и, подняв голову, заставила себя встретить его взгляд. Теперь он смотрел иначе – пристально, неподвижно, с беспощадным пониманием. Он спросил, глядя на нее так, будто знал причину ее любопытства:
      – Вы хотите попросить, чтобы для вас сделали исключение?
      – Нет, – ответила она, выдержав его взгляд.
      На следующее утро, после завтрака, когда Дэгни сидела в своей комнате, накладывая аккуратную заплатку на рукав его рубашки, для чего она притворила дверь, чтобы он не видел, как она неумело старается справиться с непривычным делом, она услышала шум подъехавшей к дому машины.
      Послышались торопливые шаги Галта, он пересек гостиную, распахнул входную дверь и воскликнул с сердито-радостным облегчением:
      – Ну, наконец!
      Она поднялась, но осталась на месте, услышав, как внезапно изменился и стал серьезным его голос, очевидно, что-то поразило его:
      – Что случилось?
      Послышался чистый, спокойный голос, ровный тон которого, однако, выдавал крайнюю усталость:
      – Привет, Джон.
      Она уселась на кровать, силы, казалось, оставили ее, – она услышала голос Франциско.
      Раздался голос Галта, он строго и участливо спросил:
      – В чем дело?
      – Расскажу потом.
      – Почему так поздно?
      – Через час я должен уехать.
      – Уехать?
      Джон, я приехал только для того, чтобы сообщить тебе, что в этом году не смогу остаться.
      Последовало молчание, потом Галт тихо и серьезно произнес:
      – Неужели так скверно, что бы там ни было?
      Да. Может… может, я вернусь до конца месяца. Не знаю. – Он прибавил, делая, видно, отчаянное усилие: – Не знаю, надеяться ли, что удастся справиться за это время.
      – Франциско, у тебя еще хватит сил для шока?
      – Меня уже ничто не может шокировать.
      У меня остановился человек, которого ты должен по видать. Тебя это поразит, так что лучше тебе знать, что этот человек не из наших.
      – Что? Не из наших? И в твоем доме?
      – Позволь, я тебе все расскажу, как…
      – Нет уж! Это я должен видеть сам!
      Она услышала презрительный смех Франциско и быстрые шаги. Дверь в ее комнату распахнулась, и Дэгни смутно запомнила, что закрыл ее Галт, оставив их наедине.
      Сколько времени Франциско смотрел на нее, она не помнила, потому что полное сознание вернулось к ней в тот момент, когда она увидела его перед собой на коленях; он бросился к ней, прижался лицом к ее ногам, все его тело дрожало, потом замерло, дрожь передалась ей и вывела ее из оцепенения.
      Она с удивлением осознала, что нежно гладит рукой его волосы и думает, что у нее нет на это права, чувствует, как из ее руки будто изливается умиротворяющий поток и обволакивает их обоих, разглаживая прошлое. Франциско не двигался, не издавал ни звука, все, что он должен был сказать, говорила его поза.
      Когда Франциско поднял голову, он выглядел так же, как ощущала себя она, впервые очнувшись в этой долине: будто в мире никогда не существовало боли. Он смеялся.
      – Дэгни, Дэгни, Дэгни… – Его голос звучал так, будто это было не долго скрываемое признание, которое прорвалось наружу, а простое повторение давно известного, неоднократно высказанного, что теперь просто смешно утаивать. – Конечно, я люблю тебя. Ты испугалась, когда он заставил меня сказать это? Я повторю это столько раз, сколько ты захочешь: я люблю тебя, дорогая, люблю и всегда буду любить… Не бойся меня… Неважно, если мне больше не знать тебя, какое это имеет значение? Ты жива, ты здесь, и теперь ты все знаешь. И все оказалось так просто, правда? Тебе понятно, как все получилось и почему я должен был покинуть тебя? – Он обвел рукой долину: – Вот она, теперь это и твоя земля, твое царство, твой мир… Дэгни, я всегда любил тебя, и именно любовь заставила меня покинуть тебя.
      Он схватил ее руки, прижал к своим губам и так держал; это был не поцелуй, а долгожданный отдых; речь будто отвлекала его от главного факта – ее присутствия здесь; его разрывало желание высказать сразу многое, распирало множество слов, скопившихся за годы молчания.
      – Женщины, за которыми я гонялся… Ты ведь не поверила этому, правда? Я не дотронулся ни до одной, и ты, конечно, знала об этом, знала всегда. Повеса – это роль, которую я должен был играть, чтобы меня не заподозрили, пока я разрушал «Д'Анкония коппер» на глазах у всего мира. Таков изъян их системы: они мгновенно ополчаются против человека честного и достойного, но подай им никчемного бездельника, и они увидят в нем приятного и безопасного – безопасного!. – человека. Так они смотрят на жизнь, и когда они только разберутся, приятна ли некомпетентность и безопасно ли зло!.. Дэгни, в ту ночь, когда я понял, что люблю тебя, я понял и то, что должен уйти. Когда ты вошла в мой номер в отеле в ту ночь, когда я увидел, как ты выглядишь, и понял, что ты за человек и что ты значишь для меня… и что тебя ожидает в будущем. Будь ты чем-то меньшим, ты, может быть, и задержала бы меня на какое-то время. Но ты, именно ты сама была последним доводом, который побудил меня оставить тебя. В ту ночь я попросил тебя о помощи – в противодействии Джону Галту. Но я понимал, что ты – его самое сильное оружие в борьбе со мной, хотя, конечно, ни ты, ни он не могли этого знать. Ты была всем, что он искал, всем, за что, говорил он, мы должны жить или умереть, если потребуется… Той весной, когда он внезапно призвал меня в Нью-Йорк, я был готов служить ему. До этого я некоторое время не имел с ним связи. Он сражался за то же дело, что и я. И он знал как… Ты помнишь? Тогда ты ничего не слышала обо мне три года. Дэгни, когда дело отца перешло ко мне, когда я столкнулся с мировой экономической системой, тогда-то я начал прозревать природу зла – у меня уже возникли подозрения, которые я вначале счел слишком чудовищными, чтобы поверить им. Я увидел раковую опухоль налогов, которая разрасталась веками, как гангрена, высасывая из нас жизненные соки без всякого на то права, писаного или неписаного. Я видел, как правительство душит меня своими указами, потому что я преуспел, и помогает моим конкурентам, потому что они бездельничали и потерпели крах… Я видел, как профсоюзы выигрывали все свои иски против меня в благодарность за то, что я обеспечивал их существование. Я видел, что желать незаработанных, незаслуженных трудом денег считается вполне правомерным, но если человек стремится больше заработать, его клеймят как стяжателя. Я видел, как политики, подмигивая мне, говорят, чтобы я не дергался, – просто надо чуть больше работать, и я внакладе не останусь. Я мог поступиться сиюминутными выгодами, но видел, что чем больше тружусь, тем крепче затягивается петля на моем горле; я видел, как моя энергия уходит в песок; я видел, что паразиты, которые кормились благодаря мне, в свою очередь становились пищей для других, попадались в собственный капкан… И все это не имело никакого разумного объяснения, никто не знал, почему, зачем и куда этот чудовищный насос откачивает животворные соки мира, чтобы они пропадали где-то в непроглядной мгле, куда никто не осмеливается заглянуть, – люди только пожимали плечами и говорили, что жизнь на земле устроена по закону зла. И тогда я прозрел: вся промышленная система мира с ее великолепной техникой, тысячетонными домнами, трансатлантическими кабелями, роскошными деловыми центрами, биржами, ослепительной рекламой, со всей ее мощью и богатством, – вся она управляется не банкирами, не советами директоров, а небритым гуманистом из пивнушки в каком-нибудь подвале, типом с опухшим от ненависти лицом, который проповедует, что добро должно быть наказано за то, что оно – добро, что задача таланта – служить бездарности, а у человека есть одно право – существовать ради других… Я прозрел, но не знал, как бороться. Это знал Джон. Когда он нас позвал в Нью-Йорк, мы приехали к нему вдвоем – Рагнар и я. Он сказал, что мы должны делать и какие люди нам нужны. Сам он уже ушел из «Твентис сенчури» и жил тогда на чердаке в трущобе. Он подошел к окну и показал нам небоскребы ночью. Он сказал, что нам придется погасить огни мира, и, когда мы увидим потухшие огни Нью-Йорка, мы поймем, что наше дело сделано. Он велел нам все обдумать, взвесить, что это означает для нас и как это перевернет нашу жизнь. На другой день утром я дал ему ответ, а Рагнар несколькими часами позже… Дэгни, это утро настало после нашей последней ночи. У меня было что-то вроде видения того, за что я должен сражаться – за то, как ты выглядела в ту ночь, за то, как ты говорила о своей железной дороге, за то, какой ты была, когда мы пытались разглядеть силуэт Нью-Йорка с вершины скалы над Гудзоном… Я должен был спасти тебя, расчистить путь перед тобой, помочь тебе обрести твой город… и не позволить пустить по ветру годы твоей жизни, не дать тебе дышать отравленным туманом, пока твой взор еще устремлен вперед, а голова поднята навстречу солнцу, не дать тебе найти в конце жизни не башни обетованного города, а жирного, рыхло-равнодушного калеку, ублажающего себя сивухой, за которую уплачено твоей жизнью… Чтобы ты не знала радости жизни во имя того, чтобы он знал? Чтобы ты служила удобрением для других? Чтобы ты оказалась пьедесталом для недоумка? О нет! Дэгни, вот что предстало перед моими глазами, вот что я узрел. Нет, этого я им не мог позволить! Этого я не мог допустить – ради тебя, ради любого ребенка, который смотрит в будущее с тем же выражением, какое я видел у тебя, ради любого другого человека, душа которого схожа с твоей и который способен испытывать гордое самосознание, уверенное, светлое и радостное. Такова была моя любовь, в таком душевном состоянии я покинул тебя, чтобы бороться за нее. Я знал, что, даже если потеряю тебя, я все же буду завоевывать тебя, сражаясь за это дело. Тебе ведь все теперь понятно, правда? Ты видела долину. Именно это мы с тобой искали, когда были детьми. И мы нашли. Чего еще мне желать? Только видеть тебя здесь. Джон сказал, что ты еще не с нами. Ну, это вопрос времени, ты будешь с нами, одной из нас, потому что ты такой всегда и была, а если тебе все же понадобится время, мы подождем. Главное, что ты жива и мне не надо больше летать над горами в поисках обломков твоего самолета.
      У нее перехватило дыхание, она поняла, почему он не появился в долине вовремя.
      Он рассмеялся:
      – Не надо смотреть на меня так, будто я сплошная рана, до которой страшно дотронуться.
      – Франциско, я причинила тебе столько боли…
      – Нет! Никакой боли ты мне не причинила. И он тоже. Не говори так. Сейчас больно ему, но мы его спасем, и он тоже окажется здесь, здесь его место, и он все узнает и тоже сможет над всем этим посмеяться. Дэгни, я не думал, что ты будешь ждать, не надеялся, я знал, на что шел, чего мог ожидать, и если кто-то должен быть у тебя, я рад, что им оказался он.
      Она закрыла глаза и сжала губы, чтобы не застонать.
      – Дорогая, не надо! Разве ты не видишь, что я смирился?
      Но ведь это не он, думала Дэгни, совсем не он, и я не могу открыть правду, потому что тот человек, возможно, никогда не узнает правды от меня, никогда не станет моим.
      – Франциско, я действительно любила тебя, – сказала она и замерла, поразившись, так как совсем не собиралась этого говорить, и одновременно – тому, что употребила прошедшее время.
      – Но ты любишь меня, – спокойно улыбаясь, сказал он. – Ты все еще любишь меня, даже если существует только одна форма, в которой выражается твоя любовь ко мне, она останется, ты всегда будешь ее чувствовать, хотя и не уступишь больше этой любви. Я остался таким же, и ты всегда будешь это знать и так же отзываться на меня, даже если другой мужчина будет вызывать в твоем сердце больший отклик. Но как бы ты ни относилась к нему, это не изменит твоего отношения ко мне, твоего чувства, и это не будет предательством, потому что корень у чувства один, одна и та же плата за одни и те же ценности. И что бы ни случилось в будущем, мы останемся друг для друга такими же, как прежде, потому что ты всегда будешь любить меня.
      – Франциско, – прошептала она, – так ты знаешь об этом?
      – Конечно. Разве тебе непонятно? Дэгни, счастье едино во всех формах, всякое желание движимо одной силой – любовью к единственной ценности, к высочайшему потенциалу всей нашей жизни, и каждый наш успех – выражение этой любви. И все наши достижения свидетельства тому. Взгляни вокруг. Видишь, как много открыто нам здесь, на свободной земле. Как много я могу сделать, испытать, достигнуть здесь! И все это – часть того, чем являешься для меня ты, так же, как я часть этого для тебя. И если я увижу, что ты с восхищением рассматриваешь новую медеплавильню, которую я построил, это будет другой формой того, что я испытывал, лежа с тобой в постели. Буду ли я желать тебя? Буду отчаянно. Буду ли я завидовать другому счастливцу? Конечно. Но какое это имеет значение? Уже так много просто видеть тебя здесь, любить тебя и жить.
      Как будто исполняя торжественное обещание, опустив глаза, склонив голову, словно принося ему свое поклонение, она медленно, с серьезным выражением лица произнесла:
      – Простишь ли ты меня?
      Он удивленно взглянул на нее, потом, вспомнив, весело улыбнулся:
      – Пока нет. Хоть и нечего прощать, но я прощу, когда ты присоединишься к нам.
      Он встал сам и поднял на ноги ее. Когда он обнял ее, поцелуй подвел итог их прошлому и, как печать, скрепил этот итог.
      Когда они вышли в гостиную, Галт повернулся к ним. Все это время он стоял у окна и смотрел на долину. Дэгни была уверена, что он простоял так долго. Она видела, что он внимательно всматривается в их лица, медленно переводя взгляд с одного на другого. Увидев, как изменилось лицо Франциско, он позволил себе расслабиться. Франциско, улыбаясь, спросил:
      – Почему ты так пристально смотришь на меня?
      – А ты знаешь, как выглядел, когда появился?
      – Как выглядел? Это потому, что я три ночи не спал. Джон, не пригласишь ли ты меня поужинать? Я хочу узнать, как здесь появился этот штрейкбрехер, но боюсь заснуть на полуслове, хотя на сей момент у меня такое ощущение, что сон мне никогда больше не понадобится. В общем, думаю, мне сейчас лучше отправиться домой и пробыть там до вечера.
      Галт наблюдал за ним, слегка улыбаясь:
      – Разве ты не собирался через час покинуть долину?
      – Что? Нет… – с удивлением начал Франциско, но тут же спохватился: – А, нет. – Он громко и радостно рассмеялся. – В этом нет необходимости. Ну конечно, я ведь не успел сказать тебе причину. Я искал Дэгни, искал обломки ее самолета. Сообщили, что она разбилась в Скалистых горах и останки ее не найдены.
      – Ясно, – спокойно сказал Галт.
      – Я мог подумать что угодно, но чтобы она выбрала для аварии Долину Галта! – продолжал Франциско счастливым тоном, это был тот тон радостного облегчения, когда ужас прошедшего почти смакуют, ликуя в настоящем. – Я летал между Эфтоном, штат Юта, и Уинстоном в штате Колорадо, осматривая каждую вершину, каждое ущелье, обломки машин в ущельях, и всякий раз, когда видел их, я… – Он замолчал, по его телу пробежала дрожь. – Ночью мы отправлялись на поиски пешком, сколотив поисковые группы из железнодорожников Уинстона; мы шли наугад, вслепую карабкаясь по горам, вперед и вперед, без всякого плана, и так до рассвета… – Он передернул плеча ми, отгоняя воспоминания: – Даже злейшему врагу не по желаю пережить такое.
      Он замолчал, улыбка сошла с его лица; вернулся слабый отблеск того выражения, которое не сходило с него последние три дня; в его памяти вдруг возник забытый на время образ.
      После долгой паузы он повернулся к Галту.
      – Джон, – его голос звучал до странности серьезно, – не могли бы мы известить людей вовне на тот случай, если там… может быть, там кто-то так же тревожится, как я?
      Галт прямо смотрел на него:
      – Не хочешь ли ты облегчить чужаку страдания, вызванные тем, что он остается вовне?
      Франциско опустил глаза, но ответ был тверд:
      – Нет.
      – Жалость, Франциско?
      – Да. Но забудь об этом. Ты прав.
      Галт отвернулся, движение это выглядело нехарактерным для него – непроизвольным и угловатым.
      Он стоял спиной к ним. Франциско удивленно смотрел на него, потом мягко спросил:
      – В чем дело?
      Галт повернулся к нему и некоторое время смотрел на него не отвечая. Дэгни не могла определить, какое чувство смягчило черты лица Галта, в них отражались нежность, боль и улыбка и еще нечто большее, в чем были сплавлены все эти переживания.
      – Чего бы ни стоила наша борьба каждому из нас, – сказал Галт, – тебе она обошлась дороже всего.
      – Кому? Мне? – Франциско иронически усмехнулся, будто не веря своим ушам. – Вот еще! Что с тобой? – Он посмотрел на Галта: – Жалость, Джон?
      – Нет, – твердо ответил Галт.
      Она заметила, что Франциско смотрит на него, озадаченно нахмурясь, потому что, отвечая ему, Галт смотрел на нее.
 
      * * *
      Впечатление, которое произвело на нее первое посещение жилища Франциско, нисколько не походило на впечатление, возникшее у нее, когда она впервые увидела это одинокое строение снаружи. Она совсем не ощущала трагического одиночества, напротив – животворную радость. Комната поражала простором и простотой; дом был сработан искусно, при этом обнаруживая типичные для Франциско решительность и нетерпение; он больше походил на времянку первопроходца, поставленную как трамплин для затяжного прыжка в будущее: искателя ждало такое обширное поле деятельности, что ему некогда было обставить свою базу с комфортом. Дом был чист и прост – не как жилье, а как недавно поставленный первый ярус строительных лесов для возведения небоскреба.
      Закатав рукава рубашки, Франциско с видом владельца замка стоял посреди небольшой гостиной. Из всех мест, на фоне которых Дэгни доводилось его видеть, это подходило ему больше всего. Простота одежды в сочетании с осанкой придавала ему облик истинного аристократа; точно так же безыскусность обстановки сообщала дому вид патрицианского убежища. Лишь один королевский штрих вносил ноту роскоши: в маленькой нише, вырубленной в бревенчатой стене, стояли два старинных серебряных кубка; их изысканный орнамент наверняка потребовал огромного мастерства – большего, чем возведение хижины; орнамент на кубках потускнел от времени, более долгого, чем потребовалось для того, чтобы выросли сосны, пошедшие на стены дома. Стоя посреди дома, Франциско, с его естественной раскованностью, был явно горд своим жильем; его улыбка, казалось, говорила: вот я какой, и таким я был все эти годы.
      Дэгни перевела взгляд на серебряные кубки.
      – Да, – ответил он на ее невысказанную догадку, – они принадлежали Себастьяну Д'Анкония и его жене. Это все, что я захватил с собой из своего дворца в Буэнос-Айресе. Да еще фамильный герб над дверью. Это все, что мне хотелось сохранить. Остальное сгинет через несколько месяцев. – Он усмехнулся. – Они захапают все, что осталось от копей, но их ждет сюрприз. Осталось там немного.
      – А что касается дворца, то средств не хватит даже на отопление.
      – А что потом? – спросила она. – Куда ты отправишься?
      – Я? Я отправлюсь работать на «Д'Анкония коппер».
      – То есть?
      Помнишь старый клич: «Король мертв, да здравствует король!»? Когда с останками собственности моих предков будет покончено, моя шахта станет новым молодым телом «Д'Анкония коппер», станет той собственностью, какую хотели иметь мои предки, ради которой они работа ли, но которой никогда не владели.
      – Твоя шахта? Что за шахта? Где?
      – Здесь, – сказал он, указывая на горные пики. – Разве ты не знала?
      – Нет.
      Я владею медными копями, до которых бандитам не добраться. Здесь, в этих горах. Я провел изыскательские работы, обнаружил медь и оценил запасы. Уже больше восьми лет назад. Мне первому в этой долине Мидас продал землю. Я приобрел эту шахту. Все сделал своими руками, начал так же, как в свое время Себастьян Д'Анкония. Теперь я поставил там управляющего, он был моим лучшим металлургом в Чили. Шахта дает столько меди, сколько нам нужно. Прибыль размещаем в банке Маллигана. Через несколько месяцев у меня останется только это. И это все, что мне нужно.
      «…чтобы завоевать мир» – так он мог бы закончить, судя по тому, как звучал его голос. И Дэгни поразила разница между тем, как произнес слово «нужно» он, и тем, как пошло звучит оно в устах людей нынешнего времени – постыдно, унизительно, просительно, наполовину как нытье, наполовину как угроза, как мольба нищего и наезд уголовника одновременно.
      – Дэгни, – говорил между тем он, стоя у окна и рассматривая, казалось, не пики гор, а пики времени, – возрождение «Д'Анкония коппер» и возрождение мира должны начаться здесь, в Соединенных Штатах. Это единственная в истории страна, которая возникла не по воле слепого случая, не из племенных раздоров, а по воле разумных человеческих действий. Она строилась на верховенстве разума и в течение одного блестящего столетия искупила пороки мира. Ей придется сделать это снова. «Д'Анкония коппер» сделает первый шаг отсюда, и все истинные человеческие ценности начнут свой победный марш отсюда, потому что весь остальной мир оказался во власти тех псевдоистин, которые он накапливал веками: вера в мистику, верховенство иррационального, которое возводит в конце своего пути только два монумента – сумасшедший дом и кладбище… Себастьян Д'Анкония совершил одну ошибку: он принял систему, провозгласившую, что собственность, которую он заработал, должна принадлежать ему не по праву, а по разрешению. Его наследники заплатили за эту ошибку. Последним заплатил я… Надеюсь, я увижу день, когда, разрастаясь от своего корня в этой почве, «Д'Анкония коппер» покроет всю землю своими шахтами, копями, плавильнями и вернется в мой родной край, и я первым начну перестройку моей страны. Я могу представить себе это, но не могу быть уверен. Никому не дано предсказать, когда люди захотят вернуться к разуму. Может случиться так, что к концу своей жизни я ничего не создам, кроме этой шахты – "Д'Анкония коппер No " в Долине Галта, штат Колорадо, США. Но помнишь, Дэгни, моей мечтой было удвоить добычу меди по сравнению с отцом? Даже если в конце жизни я буду выдавать лишь фунт меди в год, я все равно буду богаче отца, богаче всех моих предков с их тысячами тонн, потому что этот фунт будет моим по праву и послужит такому миру, который это право признает!
      Это был Франциско их детства – его манеры, его движения, его сверкающие глаза; и она начала расспрашивать его о шахте с тем же интересом, как когда-то во время прогулок по берегам Гудзона расспрашивала о его промышленных проектах, вновь переживая тогдашнее ощущение безграничности будущего.
      – Я возьму тебя с собой на шахту, – сказал он, – как только твоя нога заживет. Там надо преодолеть крутой подъем, тропинка годится только для мулов, машинам пока не пройти. Вот, посмотри чертежи новой плавильни. Я уже изрядно над ней поработал, она велика для нынешних объемов производства, но когда добыча руды вырастет, это будет то, что надо, увидишь, сколько мы сэкономим времени, труда и денег!
      Они сидели рядом на полу, склонившись над чертежами, которые он расстелил перед ней, и разглядывали переплетения линий – с тем же жаром и увлечением, как когда-то рассматривали груды металлолома на свалке.
      Она подалась вперед, как раз когда он потянулся за очередным листом, и невольно прижалась к его плечу. Она бессознательно замерла на мгновение в этом положении и подняла глаза на него – всего лишь краткая пауза в движении. Он тоже смотрел на нее сверху, не скрывая своего чувства, но и не претендуя на большее. Она отстранилась, осознав, что испытывает то же желание, что он.
      В этот момент, все еще сохраняя вернувшееся ощущение того чувства, которое она испытывала к нему в прошлом, она впервые ясно осознала то, что постоянно присутствовало в этом чувстве и объясняло его, – радость жизни, праздничное предвкушение будущего. Именно это всегда присутствовало в ее отношениях с Франциско – предвкушение радостей будущего, подобное тому ликованию, с которым делают первый взнос в оплату чего-то грандиозного, подтверждая для себя реальность будущего счастья. И в тот же момент она осознала, что это ее будущее приобретает черты настоящего, воплощаясь в конкретном образе – образе человека, стоящего у двери небольшого строения из гранита. Вот воплощение мечты, во имя которой я живу, подумала она, оно – в этом человеке, который, возможно, так и останется для меня недостижимой мечтой.
      Но ведь это, с изумлением подумала она, не что иное, как тот взгляд на человеческую судьбу, который я так страстно ненавидела и яростно отвергала, взгляд, согласно которому человека постоянно влечет к себе сияющее впереди видение, образ недостижимого, того, к чему постоянно стремятся, но чего никогда не получают. Моя система ценностей, думала она, мои жизненные установки не могли привести меня к этому: я никогда не видела прелести в мечтах о невозможном, а возможное никогда не считала недоступным… И вот это случилось, а ответа у нее не было.
 
      Я не могу отказаться от него ценой отказа от мира, думала она в тот вечер, глядя на Галта. В его присутствии найти ответ было еще труднее. Ей казалось, что проблемы вовсе нет, что ничто не заставит ее отказаться видеть его, никакая сила не вынудит ее уехать. Но одновременно она чувствовала, что если бросит свою железную дорогу, то потеряет право смотреть на него. Она чувствовала, что он принадлежит ей, что они оба с самого начала поняли то, о чем не обмолвились ни словом. Но тут же ей казалось, что он может исчезнуть из ее жизни и когда-нибудь где-нибудь во внешнем мире равнодушно пройдет мимо.
      Она обратила внимание, что он не спрашивал ее о Франциско. Она сказала, что посетила дом Франциско, и не заметила никакой реакции с его стороны – ни одобрения, ни недовольства. Ей показалось, что по его лицу пробежала чуть заметная тень: он выглядел так, будто намеренно старался ничего не чувствовать по этому поводу.
      Сначала у нее возникло смутное опасение, потом оно переросло в вопрос, а вопрос перерос в душевную боль, которая все глубже въедалась в душу и саднила все последующие вечера, когда Галт уходил из дому, оставляя ее одну. Он уходил после ужина каждый второй вечер, не говоря, куда идет. Возвращался он в полночь или позднее. Дэгни запрещала себе определять меру душевной тревоги и беспокойства, с которыми она дожидалась его возвращения. Она не спрашивала его, где он проводит вечера. Нежелание расспрашивать его коренилось в излишне страстном желании знать, где он пропадает. К молчанию ее побуждало смутно осознаваемое упрямое чувство вызова, направленного и против него, и против собственной тревоги.
      Она не хотела признаться себе, чего боится, и не хотела выразить свои опасения словами; она только ощущала, как какое-то неприятное, непризнаваемое чувство настойчиво охватывает ее душу. Отчасти это была яростная обида, какой ей не приходилось испытывать раньше, обида, источником которой был страх, что в его жизни может быть какая-то женщина. Однако обида смягчалась рассуждением: если ее подозрение справедливо, то с его стороны это вполне естественное, здоровое проявление, и с такой опасностью можно бороться, в конце концов, с ней можно смириться. Но существовало и другое, более ужасное подозрение, которое страшно было вменить ему: что, если за этим стоит малопривлекательная форма самопожертвования, что, если он хочет уйти с ее дороги, чтобы одиночество снова бросило ее к человеку, который является его лучшим другом.
      Прошли дни, прежде чем она решилась. За ужином, перед его уходом, видя, как он с удовольствием ест приготовленную ею пищу, и невольно радуясь этому, под влиянием внезапного побуждения, помимо собственной воли, будто картина вечернего застолья на кухне давала ей особое право, природу которого она не осмеливалась уяснить себе, будто не ее боль, а ее радость преодолела ее сопротивление, она вдруг услышала, что спрашивает его:
      – Чем вы заняты каждый второй вечер?
      Он ответил просто, видимо, приняв как данность, что ей уже известно об этом:
      – Читаю лекции.
      – Что?
      Читаю курс лекций по физике, я делаю это каждый год в этот месяц. Это моя… Что вас так развеселило? – спросил он, увидев на ее лице облегчение, – оно озарилось радостью, которая, казалось, не могла иметь отношения к его словам.
      Тотчас же, еще не слыша ответа, он тоже вдруг улыбнулся, словно догадался об ответе. В его улыбке она увидела что-то особенное, очень личное и интимное, интимное почти до дерзости, и эта дерзость резко контрастировала с его тоном, когда он продолжил говорить – обыденно и безлично:
      – Вы уже знаете, что в этот месяц мы обмениваемся знаниями, каждый по своей настоящей специальности. Ричард Хэйли согласился давать концерты, Кей Ладлоу – появляться в двух пьесах тех авторов, которые не пишут для внешнего мира… а я читаю лекции, докладываю о работе в течение года.
      – Бесплатные лекции?
      – Естественно, нет. Десять долларов с человека за курс лекций.
      – Я хочу послушать вас. Он покачал головой:
      – Нет. Вам разрешается пойти на концерт или любую развлекательную программу, но не на мои лекции или другие познавательные мероприятия, так как вы можете вынести идеи во внешний мир. Кроме того, все мои слушатели, или, если угодно, ученики, ходят с определенной практической целью. Это Дуайт Сандерс, Лоуренс Хэммонд, Дик Макнамара, Оуэн Келлог и другие. В этом году у нас новичок, Квентин Дэниэльс.
      – Вот как, – сказала она почти с завистью. – Как он может позволить себе такой дорогой курс?
      – В кредит и в рассрочку. Он того стоит.
      – Где проходят лекции?
      – В ангаре на ферме Дуайта Сандерса.
      – А где вы работаете в течение года?
      – В своей лаборатории. Она осторожно спросила:
      – А где ваша лаборатория? Здесь, в долине?
      Он посмотрел ей прямо в глаза, давая понять, что вопрос его забавляет и что ее цель ему понятна, потом ответил:
      – Нет.
      – Вы все эти двенадцать лет жили во внешнем мире?
      – Да.
      – И работаете, – мысль казалась ей недопустимой, – на обычной работе, как все?
      – Конечно. – Усмешка в его глазах имела какое-то особое значение.
      – Уж не хотите ли вы сказать, что работаете младшим помощником бухгалтера?
      – Нет, не младшим помощником.
      – Тогда кем же?
      – У меня такая работа, которой желает от меня внешний мир.
      – И где это?
      Он покачал головой:
      – Нет, мисс Таггарт. Если вы решите уехать из долины, вам этого знать не дозволено.
      Он снова улыбнулся той же уверенной понимающей улыбкой, которая, казалось, говорила, что он сознательно прибегает к угрозе, которая, конечно, содержалась в его словах, понимая, что это означает для нее. Потом он поднялся из-за стола.
      Когда он ушел, ей показалось, что время замедлило свой бег и налилось в тишине дома давящей тяжестью, как малоподвижная густая текучая масса, которая заполнила все пустоты в неощутимом движении, так что она не могла судить, минуты проходили или часы. Она легла, вытянувшись в кресле, скованная вялостью и безразличием; ею двигали не лень или физическая усталость, а подавленная жажда самых решительных действий, неутолимая никакими полумерами.
      Как приятно было смотреть, думала она, лежа неподвижно, закрыв глаза, чувствуя, что мысли и образы развертываются тягуче, как время, скрываясь за полупрозрачной кисеей, с каким удовольствием он ест приготовленный мною завтрак; как приятно было знать, что я тем самым доставляю ему чувственное наслаждение, являюсь источником радости для его тела… Вот почему женщине хочется готовить еду для мужчины… конечно, не из чувства долга, не в качестве дела всей жизни, а изредка, как своего рода ритуал, как символ чего-то… Но во что превратили это ревнители женской доли, требующие неукоснительного исполнения ею предначертанного долга?.. Они постановили, что подлинная добродетель женщины состоит в том, чтобы изо дня в день безропотно заниматься нудным, монотонным домашним трудом, а то, что придает этому труду смысл и радость, объявили позорным грехом. Они постановили, что участь женщины – иметь дело с жиром, мясом и картофельными очистками, а ее место – на пропитанной запахами, затопленной паром кухне. В этом она должна видеть духовный смысл своей жизни, моральный долг и предназначение. Когда же она отдается в спальне, то это уступка животному инстинкту, плотская забава, в которой ни одна из сторон не стяжает духовной славы и не придаст своей жизни ни нового смысла, ни значения.
      Дэгни резко вскочила. Нет, она не хочет думать о внешнем мире и его моральном кодексе. Впрочем, она тут же поняла, что мысли ее заняты отнюдь не внешним миром. Но и то, к чему независимо от ее воли постоянно возвращались ее мысли, – нет, и о нем она запретит себе думать, как бы он ни притягивал ее…
      Она ходила по комнате и ненавидела себя за эти бесцельные, несобранно-порывистые движения. Она разрывалась между потребностью нарушить движением эту неподвижную тишину и сознанием, что это не принесет ей облегчения. Она закуривала сигарету, создавая иллюзию целенаправленного действия, и тут же бросала, сознавая бесплодность такого суррогата. Как отчаявшаяся нищенка, она оглядывала комнату в поисках вещи, которая подбросила бы ей стимул, побудила к конкретному занятию – почистить, починить, отполировать, и понимала, что никакое занятие не стоит затрачиваемых усилий. Когда ничто не может тебя занять, строго сказал ей внутренний голос, значит, ты лишь заслоняешься от какого-то неодолимого желания. Чего же ты хочешь?.. Она нетерпеливо чиркнула спичкой и поднесла огонек к сигарете, с раздражением заметив, что та давно болтается между губ… Чего же ты хочешь? – повторил тот же голос тоном судьи.
      Я хочу, чтобы он вернулся! Ответ вырвался беззвучным криком; она выбросила его из груди, швырнув обвинителю, сидевшему в ней, как швыряют кость зверю, чтобы он не растерзал тебя.
      Я хочу, чтобы он вернулся, спокойнее повторила она в ответ на упрек, что ее нетерпение неоправданно… Пусть он вернется, умоляла она в ответ на холодное замечание, что мольбы не склонят чашу весов в ее пользу… Я хочу его возвращения! – с вызовом крикнула она, борясь с собой, чтобы не опустить одно лишнее, оправдывающее ее слово в этом возгласе.
      Она чувствовала, что голова и плечи бессильно поникли, как после хорошей трепки. Сигарета между пальцами, заметила она, сгорела, однако, всего на полдюйма. Дэгни пригасила ее в пепельнице и снова упала в кресло.
      Я не уклоняюсь, думала она, не уклоняюсь, все дело в том, что я не вижу никакой возможности какого-нибудь ответа… То, чего ты хочешь, сказал тот же голос, пока она блуждала в сгущающемся тумане, ты без труда можешь получить, но получить это, не приняв все полностью, без твердого убеждения означает предать все, чем он является… Ну и пусть он проклянет меня, думала она, будто потеряв тот голос в тумане и больше не слыша его, пусть завтра он меня проклянет… Я хочу его… возвращения… Ответа она не услышала, потому что ее голова тихо упала на спинку кресла – она заснула.
      Открыв глаза, она увидела, что он стоит в трех шагах от нее и смотрит на нее, видимо, уже давно.
      Она увидела его лицо и с внезапной ясностью внутреннего озарения поняла значение того, что выражало это лицо, – именно этому она много часов сопротивлялась. Она не удивилась, потому что ее рассудок еще не вполне очнулся от сна и не подсказал ей, что надо удивиться.
      – Вот так вы выглядите, – тихо произнес он, – когда, случается, засыпаете за столом у себя в кабинете. – Она поняла, что, говоря, он не знал, что она его слышит. По тому, как были сказаны эти слова, она поняла, как часто он думал об этом и почему. – Вы выглядите так, словно, проснувшись, окажетесь в мире, где не надо скрываться и бояться. – Дэгни ощутила, что первым ее движением при пробуждении была улыбка, но ощутила это в тот миг, когда улыбка исчезла с ее лица и она поняла, что проснулась. Он тоже увидел это и добавил: – Как здесь, в нашей долине.
      В мир реальности она вернулась иной – с ощущением силы. Вставая, она потянулась гибким, уверенно-плавным движением, чувствуя, как эластично включаются мышца за мышцей. Неторопливо, тоном простого любопытства, который исключал непонимание, а нес едва уловимый оттенок пренебрежения, она спросила:
      – Откуда вам известно, как я выгляжу у себя в кабинете?
      – Я ведь говорил, что давно наблюдал за вами.
      – Как вам удавалось увидеть все? Откуда вы наблюдали?
      – Сейчас я этого вам не скажу, – сказал он просто, без тени дерзости.
      – Когда вы увидели меня первый раз? – Эти слова со провождало легкое движение плеч – она откинулась на спинку кресла. Они были сказаны после паузы чуть более низким, грудным голосом, с улыбкой, веселым, победным тоном.
      – Десять лет назад, – ответил он, глядя на нее и давая понять, что исчерпывающе отвечает на ее вопрос.
      – Где? – Вопрос звучал как приказ.
      Он помешкал. Потом она увидела, что он чуть заметно, одними губами улыбнулся. Глаза в улыбке не участвовали – с такой улыбкой обозревают, испытывая гордость, горечь и желание, то, что приобретено неимоверной ценой. Глаза его, казалось, были обращены не к ней сегодняшней, а к девушке из того времени.
      – В тоннеле под терминалом Таггарта, – ответил он. Дэгни заметила, как сидит: ее лопатки съехали вниз по спинке кресла, она беззаботно полулежала, вытянув вперед одну ногу; в прозрачной блузке строгого покроя, яркой широкой крестьянской юбке, тонких чулках и туфлях с высокими каблуками она совсем не походила на деловую женщину. Она поняла это по его глазам, которые, казалось, видели недостижимое: она выглядела тем, чем была, – его служанкой. Она уловила по легкому блеску его темно-зеленых глаз момент, когда с них спала вуаль прошлого и далекий образ уступил место сидящей перед ним женщине. Она посмотрела ему в лицо прямым, вызывающим взглядом, лицо ее оставалось невозмутимым.
      Он отвернулся и пошел, пересекая комнату, шаги его были так же красноречивы, как звуки голоса. Она знала, что он хотел уйти в своей обычной манере: он никогда не задерживался здесь надолго, ограничиваясь лишь кратким пожеланием спокойной ночи. Она следила за ходом его борьбы, судя о ней по его походке, по направлению шагов: сначала прямо, затем чуть в сторону, – судя о ней на основании собственной уверенности в том, что ее тело стало чутко воспринимающим его инструментом, экраном, отражавшим его движения и побуждения. Она точно судила о нем, сама не зная как. Она знала, что он, не ведавший, что значит борьба с самим собой, сейчас не находит в себе сил выйти из комнаты.
      Казалось, в его поведении не было напряжения. Он снял пиджак, бросил его в сторону, оставшись в рубашке, и сел наискосок от окна, лицом к ней. Но сел он на подлокотник кресла – будто и не уходя, и не оставаясь.
      Ей сделалось легко, она ощутила бесшабашную радость победы от сознания, что может удерживать его все равно что физическими узами, и на какое-то время, короткое и опасное, эта связь стала еще более дорога ей.
      И тут на нее обрушился неожиданный оглушающий удар, болезненный и кричащий, и она отчаянно, слепо попыталась нащупать причину, по которой вмиг рухнула ее уверенность, разлетелись мечты о триумфе. Все дело в том, осознала она, как изменилась его поза, нет, какой она и была с самого начала: совершенно случайной и небрежной, она ничего не значила. Об этом определенно говорила длинная ломаная линия от плеча к талии, к бедрам и дальше вдоль ног. Дэгни отвернулась, чтобы он не увидел, что она дрожит.
      – С тех пор я видел вас неоднократно, – говорил он между тем спокойно и ровно, чуть медленней, чем обычно, будто мог контролировать все, кроме потребности высказаться.
      – Где же?
      – В разных местах.
      – Но вы постарались остаться незамеченным? – Дэгни знала, что его лицо она не смогла бы не заметить.
      – Да.
      – Почему? Вы опасались?
      – Да.
      Галт сказал это просто, она не сразу осознала, что этим он признавал: он понимал, что могло значить для нее его появление.
      – Вы знали, кто я, когда увидели меня в первый раз?
      – Конечно: мой злейший враг номер два. Этого она не ожидала.
      – Что? – Потом, спокойнее, добавила: – Кто же номер один?
      – Доктор Роберт Стадлер.
      – Вы ставили меня на одну доску с ним?
      – Нет. Он мой сознательный противник. Человек, продавший душу. Мы не намерены обращать его в свою веру. Вы же… вы другая, вы одна из нас. Я знал это задолго до того, как увидел вас. И еще я знал, что вы присоединитесь к нам последней и сломить вас будет труднее всего.
      – Кто вам это сказал?
      – Франциско.
      Чуть помедлив, она спросила:
      – Что он сказал?
      Он сказал, что из всех, кто значится в нашем списке, вас будет труднее всех завоевать. Тогда я впервые услышал ваше имя. Он сказал, что вы единственная надежда и будущее компании «Таггарт трансконтинентал», что вы сможете долго противостоять нам, будете отчаянно биться за свою дорогу, потому что смелы, выносливы и преданы делу. – Он взглянул на нее: – Больше он ничего не сказал. Он говорил, обсуждая вас как одного из возможных забастовщиков. Я знал, что вы с ним друзья детства. Вот и все.
      – Когда вы увидели меня?
      – Спустя два года.
      – Как?
      – Случайно. Был поздний вечер, это было на платформе терминала.
      Дэгни поняла, что он уступает ей, рассказывать ему не хотелось, но не сказать он не мог, в его голосе ей слышались приглушенное напряжение и сопротивление, но он должен был говорить, потому что просто не мог не сохранить между собой и ею хотя бы такую связь.
      – Вы были в вечернем платье. У вас с плеча сползла накидка, и прежде всего мне бросились в глаза обнажившиеся плечи, спина и профиль. На мгновение показалось, что платье сейчас соскользнет вниз вместе с накидкой и вы окажетесь обнаженной. Тут я заметил, что платье на вас длинное, цвета льда, как туника греческой богини. Но при этом – короткая стрижка и властный профиль американки. Вы выглядели совершенно не уместно на железнодорожной платформе. И видел я вас вовсе не на платформе, мне представился совсем иной фон, которого я никогда раньше не воображал… Но потом я внезапно понял, что именно здесь ваше место – среди рельсов, гари и копоти, машин и семафоров, что именно такой фон и нужен вашему скользящему вечернему платью, обнаженным плечам и такому оживленному лицу. Именно железнодорожная платформа, а не будуар. Вы казались воплощением роскоши, совершенно уместным там, где находится ее источник; вы несли с собой богатство, грацию, экстравагантность и радость жизни, возвращая их законным владельцам – людям, которые создали заводы и железные дороги. Вы несли с собой силу и еще – компетентность и роскошь как свидетельства этой силы. Я первым констатировал эту неразрывную связь и подумал: если бы наше время сотворило своих богов и воздвигло скульптурный символ американских железных дорог, то это была бы ваша статуя… Потом я увидел, чем вы занимаетесь, и понял, кто вы. Вы отдавали распоряжения трем служащим терминала. Слов я не слышал, но голос ваш звучал уверенно, четко и решительно. Я понял, что вы Дэгни Таггарт. Я подошел ближе и расслышал всего две фразы. «Кто это так решил?» – спросил один из служащих. "Я", – ответили вы. Вот и все, что я услышал. Этого было достаточно.
      – А потом?
      Он медленно поднял глаза и посмотрел на нее через комнату. От подавляемого напряжения голос его стал ниже тоном и мягче тембром, в нем послышалась насмешка над собой, нотка отчаяния и нежности:
      – Я понял, что бросить двигатель – это не самая дорогая цена, которую мне придется заплатить за нашу забастовку.
      Кто же, спрашивала она себя, из тех пассажиров, которые тогда спешили мимо нее, бесплотные, как тени, как пар локомотива, и так же бесследно исчезающие, – кто же из тех теней был им, когда возникло и исчезло его лицо, как близко промелькнуло оно перед ней на неощутимый миг?
      – О, почему же вы не заговорили со мной тогда или позднее?
      – Вы можете припомнить, зачем оказались на вокзале в тот вечер?
      – Смутно помню вечер, когда меня вызвонили из гостей. Отца не было в городе, а новый начальник терминала что-то напутал, и нарушилось движение в тоннелях. Дело в том, что прежний начальник неожиданно уволился.
      – Я побудил его к этому.
      – Ах вот как…
      Ее голос прервался, звук иссяк; веки опустились, свет затуманился. Что, если бы он не удержался, подумала она, пришел за ней тогда или позже, какая драма могла бы прежде разыграться между ними?.. Она вспомнила, что чувствовала, когда кричала, что пристрелит разрушителя на месте… Я сделала бы это – мысль пробилась не в словах, она возникла дрожащей тяжестью в желудке; я убила бы его, если бы раскрылась его роль… а она, конечно, раскрылась бы… но все же… Она содрогнулась, потому что поняла, что ей все равно хочется, чтобы он пришел к ней тогда, потому что всем ее существом владела одна мысль, которую она силилась не допустить в сознание, но которая против ее воли черной волной растекалась по телу: «Я убила бы его, но не раньше, чем…»
      Она подняла глаза и поняла, что он прочел в них ее мысли, как она прочла те же мысли в его взгляде. Она видела, что страдания его безмерны – взгляд затуманен, губы плотно сжаты, – а ее захлестывала волна неистового желания заставить его страдать еще больше, видеть эти страдания, наблюдать за ними, наблюдать, пока им обоим, и ей, и ему, не станет невмоготу, а потом довести его до беспомощности наслаждения.
      Он встал, глядя в сторону, его лицо показалось ей удивительно спокойным и ясным; казалось, эмоции в нем иссякли и осталась незамутненная чистота черт. Почему у нее возникло это впечатление? Быть может, потому что он слегка приподнял голову, что его мышцы напряглись?
      – Все толковые люди, которых ваша дорога потеряла за последние десять лет, – сказал он, – ушли благодаря мне. – Он говорил бесцветным ровным тоном, четко и внушительно, как финансист, напоминающий безрассудному клиенту, что цена – это тот абсолют, который не обойти. – Я выбил почву из-под вашей компании, и если вы все же вернетесь во внешний мир, то увидите, как она рухнет вам на голову.
      Он повернулся, намереваясь уйти. Дэгни остановила его. Остановили его не столько слова, сколько ее тон; он был глух, в нем не было эмоций, только давящая тяжесть, легкую окраску ему придавал лишь один настойчивый подголосок, вплетенный в него обертон, походивший на угрозу; это был голос умоляющего человека, который еще сохранил представление о чести, но уже давно перестал беспокоиться о ней.
      – Вам хочется удержать меня здесь, не правда ли?
      – Больше всего на свете.
      – Вы могли бы удержать меня.
      – Я знаю.
      Он произнес последние слова тем же тоном, что и она. И помедлил, чтобы перевести дух. Когда он вновь заговорил, его голос был тих и внятен, с четко расставленными акцентами, с расчетом на взаимопонимание.
      – Мне нужно, чтобы вы приняли идею этой долины. Что хорошего получу я от одного вашего физического присутствия здесь, не наполненного смыслом? Это была бы та же поддельная реальность, которой большинство людей обманывают себя всю жизнь. Я на это не способен. – Он повернулся, чтобы уйти. – И вы тоже. Спокойной ночи, мисс Таггарт.
      Он прошел к себе в спальню, закрыв за собой дверь. Она не могла рассуждать. Лежа на кровати в темноте своей комнаты, она не могла ни думать, ни спать. Яростный вихрь, заполнивший ее сознание, казался физически ощутимым; он свивался в мечущиеся тени, рвался наружу мольбой, не словами – криком сплошной боли. Пусть он придет, пусть сломает все… пусть все летит к черту – и моя дорога, и его забастовка, и все, чем мы жили!.. Пусть летит к черту все, чем мы были и что мы есть!.. Пусть он придет, даже если завтра я умру… так пусть я умру, но завтра… пусть только он придет ко мне, назначив любую цену, у меня больше нет ничего, что я не продала бы ему… Так вот что значит быть животным?.. Да, и я – животное…
      Она лежала на спине, крепко прижимая ладони к простыне, чтобы не встать и не пойти к нему в комнату, сознавая, что способна даже на это… Нет, это не я, это мое тело, от которого я не могу отказаться, которое не могу утратить…
      Но где-то в глубине ее сознания, не в форме слов, а скорее сверкающей устойчивой точкой, жил судья, который постоянно наблюдал за ней, теперь уже не с суровым осуждением, а с веселым одобрением, будто говоря: «Твое тело?.. Если бы он не был таким, каким ты его знаешь, разве оно довело бы тебя до этого?.. Почему ты хочешь его тело и ничье другое?.. Думаешь, ты проклинаешь все, чем вы оба жили?.. Проклинаешь ли ты то, чему поклоняется в этот самый момент твое желание?..»
      Ей не надо было слышать эти слова, они были ей знакомы, она всегда знала их…
      Немного погодя это знание потеряло свой блеск, остались лишь страдания и прижатые к простыне ладони; она почти равнодушно подумала, что, быть может, и он не спит и его терзает та же боль.
      В доме не слышалось ни звука, на деревья за окнами комнаты Галта не падал свет. Прошло немало времени, прежде чем она услышала в темноте его комнаты два звука, которые на все ответили, которые сказали ей, что он не спит и что он не придет: она услышала звук шагов и щелчок зажигалки.
 
      Ричард Хэйли закончил играть и повернулся к Дэгни. Он увидел, как она склонила голову, непроизвольно скрывая слишком сильное чувство. Он встал, улыбнулся и тихо сказал:
      – Спасибо.
      – О нет… – прошептала она, зная, что благодарить должна она, но слова бессильны. Она думала о годах, в течение которых создавалась музыка, которую он только что исполнял для нее, создавалась здесь, в этом маленьком домике на уступе горы. Здесь из бесконечного богатства звуков его талант творил блистательную гармонию своих произведений, словно живой монумент теории, согласно которой ощущение жизни есть ощущение красоты. А она в те годы бродила по улицам Нью-Йорка в тщетных по исках настоящего искусства, и ее повсюду преследовали скрежет и вопли современных симфоний, словно их выплевывало, давясь ненавистью к жизни, простуженное горло динамика.
      – Я сказал не из вежливости, – улыбнулся Ричард Хэйли. – Я деловой человек и ничего не делаю даром. Вы мне заплатили. Вам понятно, почему я решил играть для вас сегодня?
      Она подняла голову. Он стоял посреди гостиной своего дома, они были вдвоем, распахнутые окна звали в летнюю ночь, к темным деревьям на уступах гор, террасами спускавшихся к сиянию далеких огней в долине.
      – Мисс Таггарт, много ли есть людей, для которых моя музыка значит то же, что для вас?
      – Немного, – просто ответила она, не хвастаясь и не льстя, объективно отдавая должное реальным ценностям, о которых шла речь.
      Вот какой платы я требую. Немногие могут позволить ее себе. Я не имею в виду ни ваши эмоции, – к черту эмоции! – ни получаемое вами наслаждение. Я имею в виду ваше понимание моей музыки и тот факт, что и вы, и я испытываем наслаждение одного рода, что мы получаем его из одного источника – вашего интеллекта, сознательного суждения разума, способного оценить мое творение по тем же критериям, с которыми оно создавалось… Я имею в виду не ваши чувства, а то, что они соответствовали моему замыслу, не то, что вас восхищают мои работы, а то, что вас восхищает в них то, что входило в мой замысел. – Он усмехнулся. – Большинству художников свойственно одно чувство, значительно более сильное, чем жажда восхищения, – страх, что будет раскрыта истинная природа восхищения, которое они вызывают. Но мне этот страх никогда не был свойственен. Я не питаю иллюзий относительно своей музыки и того отклика, которого ожидаю, я слишком ценю и то и другое. Меня не привлекает восхищение бес причинное, эмоциональное, интуитивное, инстинктивное – попросту слепое. Я не люблю слепоту любого рода, потому что мне есть что показать, то же и с глухотой – мне есть что сказать. Я не хочу, чтобы мною восхищались сердцем – только разумом. И когда я встречаю слушателя, обладающего этим бесценным даром, между ним и мною совершается взаимовыгодный обмен. Художник тоже торговец, мисс Таггарт, самый требовательный и неуступчивый. Теперь вы понимаете меня?
      – Да, понимаю, – недоверчиво сказала она, недоверчиво, потому что услышала собственное кредо нравственной гордости из уст человека, от которого никак не ожидала его услышать.
      – А если понимаете, почему вы приняли такой трагический вид всего минуту назад? Вы о чем-то жалеете?
      – О годах, когда вашу музыку не слышали.
      – Но ее слышали. Я давал два-три концерта каждый год. Здесь, в долине. На следующей неделе даю еще один. Надеюсь, вы придете. Плата за вход – двадцать пять центов.
      Она невольно рассмеялась. Он улыбнулся, потом к нему медленно вернулась серьезность, вероятно, под наплывом каких-то невысказанных мыслей. Он всматривался в темноту за окном, туда, где в пробеле между ветвей, теряя цвет в лунном свете и сохраняя лишь металлический блеск, висел знак доллара – словно кружок сияющей стали, выгравированный на небе.
      – Мисс Таггарт, понятно ли вам, почему я променял бы три дюжины современных художников на одного настоящего бизнесмена? Почему у меня намного больше общего с Эллисом Вайетом или Кеном Денеггером, который, кстати, лишен музыкального слуха, чем с людьми вроде Морта Лидди и Больфа Юбенка? Будь то симфония или шахта, любой труд есть акт созидания и имеет один источник – нерушимую способность видеть своими глазами, что означает способность видеть, устанавливать связь и создавать то, что не было увидено, связано воедино и создано ранее. Об авторах симфоний и романов говорят, что они наделены блестящим даром видения, но разве не тот же дар движет людьми, которые увидели, как использовать нефть, построить шахту или спроектировать электродвигатель? Говорят, в душе музыканта и поэта горит священный огонь, а что же, по их мнению, заставляет промышленника бросать вызов всему свету, чтобы создать новый металл? А авиаконструкторы, строители железных дорог, открыватели новых бактерий и новых континентов…
      – Неодолимая страсть к поиску истины, мисс Таггарт? Слышали ли вы, как моралисты и любители искусства веками говорят о неодолимой страсти художника к поиску истины? Укажите мне, однако, пример большей преданности истине, чем преданность человека, который заявил, что Земля вертится, или человека, который говорит, что сплав стали и меди имеет определенные свойства, позволяющие использовать его определенным образом, что именно так и есть, и пусть мир пытает и поносит такого человека, он не станет лжесвидетельствовать против показаний разума! Такой дух, мисс Таггарт, такие смелость и любовь к истине, а не то, что у немытого оборванца, который истерично вопит, что достиг совершенства безумца, потому что он – художник, не имеющий ни малейшего представления о сути и смысле собственного творчества, и ему наплевать на сами понятия сути и смысла, ведь он вместилище высших тайн, он не знает, как и зачем творит, все исторгается из него спонтанно, как блевотина из пьяного; он не задумывается, он презирает мышление, он просто чувствует; все, что ему нужно, это чувствовать, и он чувствует, этот потный, мокрогубый, похотливый, трусливый, гундосящий, студнеобразный подонок! Я же знаю, какая требуется дисциплина, сколько усилий, напряжения, какой ясности духа надо достигнуть, чтобы создать произведение искусства. Я-то знаю, что это такой каторжный труд, что позавидуешь закованному в колодки рабу на галере, требуется такая строгость к себе, какой не придумает никакой садист, с которой не сравнится никакая армейская муштра. Поэтому я ставлю любого шахтера выше бродячего носителя высших тайн. Шахтер знает, что не его чувство двигает вагонетки с углем под землей, он знает, что их двигает. Чувства? О да, мы, конечно, чувствуем, он, вы и я, – фактически только мы и способны чувствовать, – и мы знаем, что порождает наши чувства. Но чего мы не знаем и изучение чего слишком долго откладывали, так это природа тех, кто утверждает, что не может объяснить свои чувства. Мы не знали, что они чувствуют. Теперь мы это узнаем. Эта ошибка дорого обошлась нам. И те, кто больше других повинен в ней, заплатят дороже всего, и поделом. Больше всех повинны в ней подлинные художники, которые теперь поняли, что с ними расправятся в первую очередь и что они сами подготовили триумф своих гонителей, помогая гонению своих единственных заступников. Если и существует еще более трагический глупец, чем бизнесмен, который не подозревает, что именно в нем скрыт высший творческий дух, так это художник, который видит в бизнесмене врага.
      Верно, думала она, проходя по улицам долины и с детским восхищением глядя на сверкавшие на солнце витрины магазинов, что бизнес здесь так же взыскателен, как искусство… и что само искусство, продолжала она размышлять, сидя в обшитом тесом концертном зале и слушая размеренное неистовство математически выверенной музыки Хэйли, обладает строгой дисциплиной бизнеса.
      Великолепие инженерного дела, думала она, сидя среди публики на скамье театра под открытым небом и следя за игрой Кей Ладлоу, сродни драматическому искусству. Здесь она испытала наслаждение, какого не знала с детства: целых три часа она не отрывала глаз от сцены, где разыгрывалась история, которая была нова для нее, поэтическим языком, которого она раньше не слышала; это не был какой-то бродячий сюжет, извечная тема, передаваемая из поколения в поколение. Как чудесно испытывать давно забытое наслаждение, когда полностью отдаешься во власть блестящего воображения, неожиданного и обоснованного, оригинального и целенаправленного, когда видишь воплощение такого сюжета в несравненной, высочайшего художественного достоинства игре актрисы, чей персонаж соединяет в себе физическое совершенство и духовную красоту.
      – Вот почему я здесь, мисс Таггарт, – сказала Кей Ладлоу после спектакля в ответ на ее комплименты. – Каково бы ни было человеческое величие, на изображение которого хватает моего таланта, его, это величие, в любом случае опошляют и унижают во внешнем мире. Там мне позволяли воплощать лишь символы человеческого падения: проституток и развратниц, женщин, разрушающих семейный очаг, прожигающих жизнь и всегда терпящих поражение от живущей по соседству малышки, которая олицетворяет добродетельную посредственность. Они эксплуатировали мой талант, чтобы опорочить его. Вот почему я ушла.
      Дэгни с самого детства не испытывала такого подъема после спектакля, ощущения того, что в жизни еще есть к чему стремиться, а не того, что ей в очередной раз показали выгребную яму.
      Когда зрители расходились, пропадая в темноте позднего вечера, она заметила Эллиса Вайета, судью Наррагансетта и Кена Денеггера, о которых когда-то говорили, что они презирают всякое искусство.
      Последним, что осталось в ее памяти в тот вечер, были силуэты двух высоких, прямых, стройных фигур, мужской и женской, которые вместе уходили по тропке среди скал; свет фонарика, которым они освещали себе дорогу, упал на золото их волос. Это были Кей Ладлоу и Рагнар Даннешильд. Она спросила себя, сможет ли вернуться в мир, где эти двое обречены на уничтожение.
 
      Воспоминания о детстве всякий раз возвращались к ней, когда она встречала двоих сыновей молодой женщины, хозяйки булочной. Она часто видела, как они бродят по горным тропкам, два бесстрашных малыша семи и четырех лет. Казалось, они жили той же жизнью, что и она в свое время. На них не было той печати, которую накладывал на детей внешний мир, – выражения страха, скрытности и вызова, маски, защищающей ребенка от взрослых, когда он слышит ложь и узнает, что такое ненависть. Эти два мальчика излучали дружелюбную доверчивость котят, открытую, радостную, не допускающую, что им навредят; им было свойственно невинное и естественное врожденное чувство собственной ценности и столь же естественная вера в то, что всякий незнакомый человек признает за ними эту ценность; смелое любопытство, готовое исследовать все вокруг без всякой опаски, они верили: мир охотно открывается им и в нем нет ничего недостойного; глядя на них, всякий понимал: столкнувшись с недоброжелательством, они с презрением отвергнут его – не как опасность, а как глупость, они не примут его как закон бытия даже по принуждению.
      – В них моя карьера и дело всей моей жизни, мисс Таггарт, – сказала молодая мать в ответ на ее восхищение, заворачивая для нее хлеб и улыбаясь ей через стойку. – Они мое основное занятие, в котором во внешнем мире, при всей тамошней болтовне о материнстве, нет никакой возможности преуспеть. Наверное, вы видели моего мужа, он преподаватель экономики, а здесь работает обходчиком у Дика Макнамары. Вы, конечно, знаете, что здесь нет коллективной поруки и не разрешено брать с собой в долину семью и родственников, каждый приносит клятву верности индивидуально, по собственной воле и независимо от других. Я приехала сюда не ради мужа, а ради себя самой. Я приехала сюда, чтобы вырастить своих сыновей настоящими людьми. Я не могла доверить их системе образования, которая придумана для того, чтобы притупить мозг ребенка, убедить его в бессилии разума, в том, что жизнь – иррациональный хаос, с которым невозможно бороться, и тем самым привести ребенка в состояние хронического ужаса. Вы удивляетесь разнице между моими детьми и детьми из внешнего мира, мисс Таггарт? Но объяснение просто. Причина в том, что здесь, в Долине Галта, нет ни одного человека, который не счел бы чудовищным внушать ребенку что-то иррациональное.
 
      Дэгни еще раз вспомнила об учителях, которых лишились школы внешнего мира, когда увидела трех учеников доктора Экстона на их ежегодной встрече.
      Кроме них он пригласил только Кей Ладлоу. Вшестером они сидели во дворе его дома, освещенные заходящим солнцем. На дне долины собирался нежный голубой туман.
      Дэгни смотрела на учеников доктора Экстона, на их гибкие, ловкие тела, удобно, в раскованных позах разместившиеся в парусиновых креслах, одетые в легкие брюки, ветровки и рубашки с открытым воротом. Это были Джон Галт, Франциско Д'Анкония и Рагнар Даннешильд.
      – Не удивляйтесь, мисс Таггарт, – с улыбкой сказал доктор Экстон, – и не думайте, что эти трое моих учеников что-то сверхъестественное. Поразительно другое – они нормальные люди, нечто невиданное в мире, а подвиг их в том, что они сумели выжить и остаться таковыми. Требуется незаурядный разум и еще более незаурядная воля, чтобы уберечь свой интеллект от разлагающего влияния мировых доктрин, аккумулировавших зло веков, и остаться человеком, поскольку человек означает существо разумное.
      Она почувствовала нечто новое в отношении к ней доктора Экстона, что-то изменилось в его обычной сдержанности; казалось, он принимал ее в свой круг, словно она уже больше чем гость. Франциско вел себя так, будто ее присутствие на их встрече вполне естественно, он радостно принимал это как должное. Лицо Галта не выдавало никаких чувств, он вел себя как галантный спутник, приведший Дэгни сюда по просьбе доктора Экстона.
      Она обратила внимание на то, что взгляд доктора Экстона постоянно возвращается к ней, словно он с гордостью представлял своих воспитанников понимающему собеседнику. В своих рассуждениях он вновь и вновь затрагивал одну тему, говоря тоном отца, который нашел заинтересованного слушателя по близкому его сердцу предмету.
      – Видели бы вы их в университете, мисс Таггарт. Колоссальное различие в среде, которая их воспитала, но – черт побери эту среду! – они сошлись с первого взгляда, выбрав друг друга среди тысяч студентов. Франциско, богатейший наследник в мире, Рагнар, европейский аристократ, и Джон, человек, сотворивший, сделавший себя в полном смысле слова из ничего – ниоткуда, без родителей, без денег, без связей. Вообще-то он сын автомеханика с бензоколонки где-то на перекрестке дорог в Огайо, ушел из дома в двенадцать лет, чтобы самостоятельно пробиться в жизни, но мне его явление всегда представлялось в образе Минервы, богини мудрости, которая вышла из головы Юпитера взрослой и в полном вооружении… Хорошо помню день, когда впервые увидел их вместе. Они сидели на задних скамьях. Я читал спецкурс для аспирантов, очень трудный, настолько, что сторонние студенты редко захаживали послушать. А эта троица выглядела слишком молодо даже для первокурсников, тогда им было по шестнадцать лет, как я позднее узнал. В конце лекции Джон поднялся и задал мне вопрос. Вопрос был таков, что я как преподаватель был бы горд, если бы услышал его от студента, который шесть лет изучал философию. Он касался метафизики Платона и не пришел в голову самому Платону. Я ответил и пригласил Джона к себе в кабинет после лекции. Он пришел, а вместе с ним и вся троица, двоих других я увидел в приемной и тоже пригласил к себе. Я говорил с ними около часа, потом отменил все, что запланировал на этот день, и мы проговорили весь остаток дня. А потом я договорился, чтобы их записали на мой спецкурс с оформлением зачетов. Они прослушали курс и получили самые высокие оценки в группе… Основными предметами они избрали физику и философию. Их выбор удивил всех, кроме меня: современные мыслители считали, что реальность несущественна, а современные физики считали, что мышление несущественно. Я, однако, думал иначе, но, что самое удивительное, так же думали мои юноши… Роберт Стадлер заведовал кафедрой физики, я – кафедрой философии. Вдвоем мы сняли для этих ребят все правила и ограничения, избавили их от рутины бесполезных дисциплин, зато нагрузили самыми сложными заданиями и дали им возможность закончить университет по этим двум специальностям за четыре года. Им пришлось потрудиться. Кроме того, им надо было все четыре года зарабатывать на жизнь. Франциско и Рагнару помогали родители, Джон ни от кого не ждал помощи, но все трое совмещали учебу с работой, чтобы заработать деньги и жизненный опыт. Франциско работал в медеплавильне, Джон – в железнодорожных мастерских, а Рагнар… Нет, мисс Таггарт, он был самым усидчивым и дисциплинированным из этой троицы, а не наоборот… Он работал в университетской библиотеке. Им хватало времени на все, кроме развлечений и общественной деятельности. Они… Рагнар! – внезапно резко прервал он себя. – Не сиди на земле!
      Даннешильд к тому времени соскользнул на траву и сидел, положив голову на колени жены. Он послушно встал, усмехаясь. Доктор Экстон тоже виновато улыбнулся.
      – Старая привычка, – объяснил он Дэгни. – Можно сказать, условный рефлекс. Бывало, в университете я заставал его сидящим на земле во дворе моего дома в холодное, сырое время, была у него такая привычка, безрассудство молодости, она меня беспокоила, ему следовало понимать, как это опасно и…
      Он внезапно осекся, прочитав в удивленном взгляде Дэгни то же, о чем подумал сам, – мысль о тех опасностях, которые избрал для себя, повзрослев, Рагнар. Доктор
      Экстон повел плечами, развел руками в жесте беспомощной насмешки над самим собой. Кей Ладлоу понимающе улыбнулась ему.
      Он со вздохом продолжил:
      – Мой дом стоял на окраине университетского городка, на высоком холме близ озера Эри. Много вечеров провели мы вместе, вчетвером. Так же как сегодня, сидели вечерами во дворе моего дома ранней осенью или весной, только вместо этого горного склона перед нами, уходя к далекому горизонту, расстилалась водная гладь. В те вечера мне доставалось больше, чем на семинарах, приходилось отвечать на массу вопросов, обсуждать множество поднимаемых ими проблем. Ближе к полуночи я заставлял их выпить горячего какао – я подозревал, что им никогда не хватало времени толком поесть, – а потом беседа продолжалась; озеро между тем погружалось в плотную тьму, и небо казалось светлее земли. Нередко бывало и так, что я спохватывался, замечая, что небо темнеет, а озеро делается бледнее, и до рассвета мы успевали сказать друг другу всего несколько фраз. Мне не следовало увлекаться, я знал, что им не хватает сна, но я вновь и вновь забывался, теряя ощущение времени. Понимаете, глядя на них, я всегда чувствовал себя так, будто сейчас раннее утро и впереди бесконечный бодрый день. Они никогда не говорили о том, чем им хотелось бы заняться в будущем, у них и мысли не было, что некая таинственная высшая сила наделила их невиданным даром осуществлять свои желания. Они говорили о том, что сделают.
      Может ли любовь сделать человека трусом? Я испытывал страх лишь иногда – в те моменты, когда слушал их и, зная, каким становится мир, думал, с чем им придется столкнуться в будущем. Страх? Да, но это было больше чем страх. Такое чувство делает человека способным на убийство. Когда я думал о том, что мир склоняется к тому, чтобы уничтожить этих детей, о том, что эти трое моих сыновей намечены на убой, я готов был отстоять их ценой смерти. Да, я готов был убить, но кого? Всех и никого – у врага не было лица, центра, гнусного негодяя. Не убивать же работника армии спасения, не способного самостоятельно заработать ни цента, или вороватого чиновника, шарахающегося от собственной тени, – весь мир катился в позорную бездну, подталкиваемый руками милых, чудесных людей, верящих, что потребность выше способности, а жалость выше справедливости.
      Но эти мысли возникали лишь время от времени, это чувство не было постоянным. Я слушал своих учеников и знал, что ничто их не сломит. Я смотрел на них, когда они сидели во дворе моего дома, а неподалеку высились погруженные во тьму здания Университета Патрика Генри, который все еще держался цитаделью непорабощенной мысли, за ними, в оранжевом сиянии сталелитейных заводов, батареями труб подпиравших небо, виднелись огни Кливленда; мерцали красными огоньками радиовышки, шарил в черном небе длинными белыми лучами прожекторов аэропорт. И я надеялся, что ради величия мира, которое двигало ими, величия, последними наследниками которого они были, они победят.
      Помню один вечер, когда Джон долго молчал, а потом я заметил, что он заснул, растянувшись на земле. Его друзья признались, что он не спал трое суток. Я тотчас отослал их обоих домой, но не решился будить его. Стояла теплая весенняя ночь; я принес одеяло и укрыл его, оставив спать во дворе. Я просидел рядом с ним до утра и смотрел на его лицо при свете звезд, а потом при первых лучах солнца смотрел на его гладкий, высокий лоб и опущенные веки. И тогда ко мне пришло то состояние души, – нет, не молитвенное, я не молюсь, – но то, что люди по наивному заблуждению стараются вызвать молитвой: полная, всеобъемлющая, твердая решимость посвятить себя деятельной любви к правде; меня охватила уверенность, что правда победит и этот юноша обретет то будущее, которое он заслужил. – Он показал рукой на долину: – Я не думал тогда, что он будет таким великим… и таким трудным.
      Стемнело, и горы слились с небом. Огни внизу, в долине, казалось, повисли в пространстве, над ними полыхала красным зевом литейная Стоктона, светилась цепочка огней в доме Маллигана, напомнившая Дэгни огни вагона, подвешенного в небе.
      – У меня был соперник, – медленно произнес доктор Экстон. – Роберт Стадлер… Не хмурься, Джон, дело прошлое… Джон когда-то любил его. Да и я тоже… Нет, так сказать нельзя, но мое отношение к человеку такого ума, как Стадлер, было нестерпимо близко к чувству любви, в общем, я испытывал одно из редчайших наслаждений – восхищение. Нет, конечно, я не мог бы назвать это любовью, но и он, и я всегда ощущали себя последними могиканами давно минувших дней, людьми исчезнувшего племени, два представителя которого каким-то чудом выжили среди засасывающей трясины нынешней серости. Смертельный грех Роберта Стадлера в том, что он так и не прибился к берегу… Он ненавидел глупость, и только это чувство он не скрывал от людей и давал им знать об этом, – язвительная, горькая, усталая ненависть к невежеству, которое осмелилось выступать против него. Он все хотел делать по-своему, хотел, чтобы его оставили в покое и он мог без помех следовать своим путем; он без колебаний сметал людей со своего пути, не заботясь о выборе средств; его мало волновало, каким путем он следует и какие враги ему противостоят. Он избрал кратчайший путь. Вы улыбаетесь, мисс Таггарт? Вы его ненавидите, да? Конечно, вам известно, что это оказался за путь… Он сказал вам, что мы состязались за этих троих студентов. Так и было, вернее, с моей стороны это было не так, но он относился к этому именно так, и я знал об этом.
      Что ж, мы были соперниками, однако я имел одно преимущество: я знал, зачем им нужны обе науки, а он никак не мог понять их интереса к моей. Он никак не мог уразуметь, что она необходима ему самому, и это в конце концов погубило его. Но в те годы в нем еще достаточно оставалось силы жизни, чтобы вцепиться в этих студентов. «Вцепиться» – так он это называл. Поскольку он поклонялся исключительно интеллекту, он вцепился в них, будто в свою собственность. Он всегда был очень одинок. Я полагаю, что за всю свою жизнь он только однажды почувствовал любовь – к Франциско и Рагнару – и только раз испытал страсть – к Джону. Именно в Джоне он видел преемника – свое будущее и свое бессмертие. Джон хотел стать изобретателем, а это требовало знания физики, и он собирался пойти в аспирантуру к Роберту Стадлеру. Франциско хотел после университета пойти работать, ему предназначено было стать идеальным продолжением нас обоих, его духовных отцов, – промышленником. А Рагнар? Вы ведь не знали, какую профессию выбрал он, мисс Таггарт? Нет, вовсе не летчик-испытатель, не исследователь джунглей, не глубоководный ныряльщик. Нечто требовавшее гораздо большей храбрости. Рагнар намеревался стать философом. Абстрактным теоретиком, затворником, философом в башне из слоновой кости…
      Да, Роберт Стадлер любил их. И что же? Я ведь уже сказал, что пошел бы на убийство, чтобы оградить их, только убивать было некого. Но если бы решение проблемы заключалось в этом, что, конечно, не так, то убить следовало бы Роберта Стадлера. Из всех носителей зла, которое теперь губит мир, он виновен больше всех. Ему был дан разум, чтобы все понять. У него было имя, заслуги и признание, но все это использовалось для освящения власти бандитов. Именно он поставил науку на службу бандитам с их пушками. Джон не ожидал этого. Я тоже… Джон вернулся в университет, чтобы приступить к учебе в аспирантуре по специальности физика. Но он ее не закончил. Он ушел в тот день, когда Роберт Стадлер одобрил учреждение ГИЕНа. Я случайно встретил Стадлера в университетском коридоре, когда он выходил из своего кабинета после последнего разговора с Джоном. Он выглядел изменившимся. Надеюсь, мне больше не доведется увидеть подобным образом изменившееся лицо. Он заметил, что я иду ему навстречу, и, сам не понимая почему, – но мне это было понятно – вдруг повернулся ко мне и закричал: «Мне до смерти осточертели вы все, непрактичные идеалисты!» Я отвернулся. Я понял: передо мной человек, который произносит свой смертный приговор… Мисс Таггарт, вы помните, какой вопрос задали мне о троих учениках?
      – Да, – прошептала она.
      – Из вашего вопроса мне понятно, что Роберт Стадлер сказал вам о них. Расскажите мне, почему он вообще заговорил о них.
      Он заметил, что ее губы складываются в невеселую усмешку.
      – Он рассказал мне их историю в оправдание своей веры в бессилие человеческого разума. Он поведал мне это как пример утраченных надежд. «В них, – сказал он, – крылись способности, которых можно ожидать у человека будущего, способности, которые могли бы изменить ход истории».
      – А разве они не изменили ее ход?
      Она медленно склонила голову и некоторое время не поднимала в знак согласия и уважения.
      – Я хочу, мисс Таггарт, чтобы вы полностью осознали зло, которое исходит от тех, кто заявляет о своей уверенности в том, что мир есть царство зла и у добра нет в нем никакого шанса победить. Им надо проверить свои исходные положения, проверить свои ценностные критерии. Прежде чем утверждать право на свой тезис о зле как необходимости, пусть они проверят, знают ли, что такое добро и каковы условия добра. Роберт Стадлер ныне полагает, что интеллект бессилен и человеческая жизнь не может не быть иррациональной. Неужели он ожидал, что Джон Галт станет великим физиком и захочет работать под началом доктора Флойда Ферриса? Неужели он рассчитывал, что Франциско Д'Анкония станет великим предпринимателем и захочет развертывать свое производство по указам и во благо Висли Мауча? Он, что же, полагал, что Рагнар Даннешильд станет великим философом и будет проповедовать по повелению доктора Саймона Притчета, что никакого разума все равно нет, а право – это сила? И такое будущее Роберт Стадлер счел бы разумным? Хочу обратить ваше внимание на то, мисс Таггарт, что те, кто громче всех кричит о разочаровании, крахе добродетели, тщете разума, бессилии логики, получили от своих идей сполна и закономерно тот результат, на какой напрашивались, он вытекает из их учения с такой беспощадной логикой, что они не осмеливаются признать его.
      В мире, где разум объявляется фикцией, где признается моральное право управлять посредством грубой силы, угнетать знание в интересах невежества, жертвовать лучшими ради худших, – в таком мире лучшее должно выступить против общества и стать его смертельным врагом. В таком мире Джон Галт, человек безграничной интеллектуальной мощи, останется чернорабочим, Франциско Д'Анкония, чудотворец богатства, будет мотом, а Рагнар Даннешильд, просветитель, станет пиратом. Общество вместе с доктором Стадлером получило то, что отстаивало. На что же теперь им жаловаться? На то, что вселенная иррациональна? Но иррациональна ли она? – Он улыбнулся, и в этой улыбке сияла беспощадная нежность истины. – Всякий творит мир по своему подобию, – сказал он. – Нам дана возможность выбора, но не дано возможности избежать выбора. Тот, кто отказывается от выбора, отказывает себе в праве называться человеком, и в его жизни воцаряется все перемалывающий хаос иррациональности – но он сам выбрал это. Всякий, кто сохраняет цельность разума, не извращенного уступками чужой воле, всякий, кто приносит в мир спичку или зеленый газон, созданные по его замыслу, и есть человек, причем человек в той мере, в какой он поступает так. И это единственное мерило его достоинств. Они, – он показал на своих учеников, – не шли на уступки. Вот, – он показал на долину, – мера того, что они сберегли, и того, чем являются они сами… Теперь я могу повторить ответ на ваш вопрос, зная, что он будет полностью понят вами. Вы спросили меня, горжусь ли я тем, чем стали трое моих сыновей. Горжусь так, как никогда не надеялся. Горжусь каждым их поступком, целями, которые они ставят перед собой, идеалами, которым они следуют. Вот, Дэгни, мой исчерпывающий ответ.
      Ее имя, которое он неожиданно назвал, было произнесено отцовским тоном; произнося две последние фразы, он смотрел не на нее, а на Галта. Она видела, что Галт ответил ему долгим открытым взглядом – знаком согласия. Потом Галт перевел взгляд на нее. Он смотрел на нее, словно она удостоилась неназванного, но почетного титула, который повис в тишине между ними, титула, который ей даровал доктор Экстон; он не был назван, и другие его не заметили. По веселым искоркам в глазах Галта она видела, что ему доставляет удовольствие ее волнение, что он поддерживает ее и – невероятно – полон нежности.
 
      Шахта "Д'Анкония коппер No " казалась небольшим шрамом на склоне, как будто по лицу горы несколько раз полоснули бритвой и на бурой поверхности остались красные раны. Нещадно палило солнце. Дэгни стояла на краю тропинки, держась двумя руками за Галта и Франциско. Они находились на высоте двух тысяч футов над долиной, в лицо им бил переваливший через горы ветер.
      Вот, думала Дэгни, история человеческого благополучия, вырезанная на складках гор. Над разрезом свешивались несколько сосен, скрученных бурями, которые веками проносились над этим безлюдным краем. В разрезе работали шестеро мужчин, тут же находилось множество сложных механизмов, своими четкими очертаниями вносивших порядок в мятежный пейзаж. Основную работу выполняли машины.
      Она обратила внимание, что Франциско показывает свои владения не только ей, но и Галту, а может быть, прежде всего ему.
      – Джон, ты не был здесь с прошлого года… Вот увидишь, что здесь будет еще через год. Через несколько месяцев я разделаюсь со своими делами в мире вовне и тогда полностью сосредоточусь на копях.
      – Нет уж, Джон! – смеясь, кричал он, отвечая на какой– то вопрос, и она заметила, что всякий раз было что-то особенное в его взгляде, когда он смотрел на Галта. То же самое она видела в его глазах, когда он стоял в ее комнате, ухватившись за край стола, стараясь пережить то, чего пережить нельзя; тогда он смотрел так же, будто видел кого-то перед собой. А видел он Галта, подумала она, у его образа искал он поддержки.
      В глубине ее души зародилось смутное опасение. Усилие, которое Франциско сделал над собой тогда, в Нью-Йорке, чтобы смириться с тем, что потерял ее, а другой обрел, – такую цену ему пришлось заплатить за свою борьбу, – это усилие было столь неимоверно, что он уже не мог увидеть истину, которую угадал доктор Экстон. Но что с ним будет, когда он узнает правду? – спрашивала себя Дэгни и слышала в своей душе горькое возражение: внутренний голос напоминал ей, что, вероятно, и узнавать будет нечего.
      В глубине ее души зарождалось смутное напряжение, когда она видела, как Галт смотрит на Франциско: это был открытый, простой, ничего не таящий взгляд, говорящий об отсутствии необходимости скрывать свои чувства. Этот взгляд повергал ее в смятение, которое она не могла ни определить, ни отбросить: не приведет ли его это чувство к отвратительному самоотречению?
      Но в целом ее душа праздновала огромное облегчение, радость освобождения, и это облегчало груз сомнений. Она все оборачивалась и смотрела на подъем, который они одолели, чтобы добраться сюда, – две мили тяжелейшего пути по извилистой, как штопор, дорожке, приведшей их сюда с самого дна долины. Глаза ее изучали тропу, а разум был занят чем-то своим.
      По гранитным уступам вверх карабкались кусты, сосны, цепкие мхи и лишайники. Кустарник и мох первыми прекращали подъем, но сосны, редея, взбирались все выше и выше, пока не осталось лишь несколько одиночных деревьев, врастающих в голые скалы в непреклонном стремлении из последних сил достичь сияющих горных вершин, забитых в расщелинах искрящимся на солнце снегом.
      Дэгни залюбовалась великолепным оборудованием, равного которому ей видеть не доводилось, а потом вновь посмотрела на тропу, по которой, покачиваясь, шагали мулы – древнейший вид транспорта.
      – Франциско, – спросила она, – кто спроектировал эти машины?
      – Это стандартные механизмы, правда, усовершенствованные.
      – Кто же их усовершенствовал?
      – Я. У нас мало рабочих рук. Приходится компенсировать это.
      – Но вы несете чудовищные потери рабочей силы и времени, транспортируя руду на мулах. Вам надо провести железнодорожную ветку в долину.
      Она смотрела вниз и не заметила, как зажегся его взгляд, а в голосе появилась осторожная нотка:
      – Я знаю, но это такое непростое дело, нынешняя производительность копей его не оправдает.
      – Вздор! Все проще, чем кажется. С востока есть проход, градиент там ниже и порода мягче, я заметила это по пути сюда. Там путь прямее, значит, можно рассчитывать мили на три полотна или того меньше.
      Указывая на восток, она не заметила, как пристально двое мужчин вглядываются в ее лицо.
      – Узкоколейка, вот что вам нужно… как в годы строительства первых железных дорог… так ведь и появились первые железные дороги – при шахтах, правда, угольных… Смотрите, видите тот хребет? Там в перепаде высот достаточно места для трехфутовой колеи, не потребуется взрывать скалы или расшивать путь. Видите тот пологий подъем длиной почти в полмили? Градиент не больше четырех процентов, любая машина одолеет. – Она говорила быстро, четко и уверенно, сознавая только, что выполняет свое естественное назначение в естественных условиях, где нет ничего важнее, чем предложить решение задачи. – Дорога окупится за три года. По грубой прикидке, дороже всего обойдется пара стальных станин, возможно, в одном месте придется пробить тоннель, но длиной лишь в сотню футов или меньше. Мне потребуются стальные станины, чтобы перебросить дорогу через расщелину и довести ее до сюда, но это не самая сложная задача, я вам покажу. Нет ли у вас листа бумаги?
      Она не обратила внимания, как стремительно Галт вытащил блокнот и карандаш и сунул ей в руки. Она схватила их, будто там и ожидала найти, будто отдавала распоряжения на строительной площадке, где подобные мелочи не могли быть помехой.
      – Объясню приблизительно, что я имею в виду. Здесь мы поставим диагональные опоры, вогнав их в скалу. – Она быстро набросала чертеж. – Это составит около шестисот футов пути, зато не понадобится серпантин… рельсы можно будет уложить за три месяца и потом…
      Она остановилась. Когда она подняла глаза, недавнего запала в ней уже не было. Она скомкала набросок и швырнула его на красный гравий.
      – Но какой смысл? – воскликнула она, впервые давая выход отчаянию. – Построить три мили дороги и бросить трансконтинентальную сеть!
      Двое мужчин смотрели на нее, на их лицах она не увидела упрека, только понимание, почти сострадание.
      – Простите, – сказала она, опустив глаза.
      – Если передумаешь, я готов тут же нанять тебя, или Мидас в пять минут даст тебе кредит, если захочешь быть владельцем, – сказал Франциско.
      Она покачала головой.
      – Нет, не могу, – прошептала она, – пока не могу. Дэгни подняла глаза, зная, что им понятна причина ее отчаяния и бесполезно скрывать страдание.
      – Однажды я уже пыталась, – сказала она, – пыталась все бросить… я знаю, что это значит… Каждая положенная здесь шпала, каждый забитый костыль напоминал бы мне о моей дороге. Я вспоминала бы другой тоннель и мост Нэта Таггарта… Как бы я хотела забыть о моей дороге! Если бы я могла остаться здесь и не знать, что они сделают с ней и когда ей придет конец!
      – Забыть не получится, – сказал Галт. Голос его звучал беспощадно и неумолимо именно потому, что был лишен эмоций и считался только с фактами. – Вам придется услышать об агонии своей дороги во всех деталях, от начала до конца. Новости будут поступать каждую неделю – о снятых с расписания поездах, заброшенных ветках, о том, что рухнул мост Таггарта. В этой долине никто не остается, не сделав окончательный выбор. Решение принимается сознательно на основе ясного представления обо всех связанных с ним последствиях. Никакого обмана, подмены реальности, никаких иллюзий.
      Она смотрела на него, подняв к нему лицо, сознавая, какую возможность он отвергает. Она думала: никто во внешнем мире не сказал бы ей такого в эту минуту; она подумала о моральном кодексе того мира, который почитал сладкую ложь как акт милосердия, и ощутила приступ отвращения к этому кодексу, впервые ясно осознав его уродливый, извращенный характер. Она испытывала огромную гордость за стоящего рядом мужчину с ясным, сильным лицом. И он видел, как твердо и энергично сложились ее губы, но видел также, как их смягчило какое-то трепетное чувство, когда она ответила ему:
      – Благодарю вас. Вы правы.
      – Вам не надо отвечать мне сейчас, – сказал он. – Скажете, когда решите. Осталась еще неделя.
      – Да, – спокойно ответила она, – всего одна неделя. Он наклонился, поднял скомканный чертеж, аккуратно сложил его и положил в карман.
      – Дэгни, – сказал Франциско, – когда будешь принимать решение, вспомни, если хочешь, как ты пыталась расстаться с дорогой в первый раз, все тщательно взвесь. Здесь, в долине, тебе не придется мучить себя, перестилая черепицу или прокладывая дорожки, которые никуда не ведут.
      – Скажи, – внезапно спросила она, – как ты узнал тогда, где я?
      Он улыбнулся:
      – Мне сказал Джон. Помнишь, разрушитель? Ты удивлялась, почему разрушитель никого не прислал за тобой. Но он прислал. Это он послал меня туда.
      – Он послал тебя?
      – Да.
      – Что же он тебе сказал?
      – Ничего особенного, а что?
      – Что он сказал? Ты помнишь точно слова?
      – Да, хорошо помню. Он сказал: «Если хочешь использовать свой шанс – рискни. Ты это заслужил». Я помню, потому что… – Он повернулся к Галту, слегка нахмурясь, немного озадаченный: – Джон, я так и не понял, почему ты так сказал. Что ты имел в виду, о каком шансе говорил?
      – Не возражаешь, если я не отвечу сейчас?
      – Да, но…
      Кто-то из рабочих позвал Франциско, и он быстро отошел, как будто разговор не требовал продолжения.
      Дэгни осознавала, каким значением для нее наделены те моменты, когда ее взгляд искал взгляд Галта. Она знала, что встретит его взгляд, но не сможет прочесть в нем ничего, кроме намека на легкую усмешку, словно он знал, какого ответа она ищет, но не обнаружит в его лице.
      – Вы дали ему шанс, который сами хотели получить?
      – У меня не могло быть шанса до тех пор, пока он не использует все доступные ему шансы.
      – Откуда вы знали, что он это заслужил?
      – Десять лет я расспрашивал его о вас при любой возможности, любым доступным образом, с разных точек зрения. Нет, он ничего мне не рассказывал. За него все сказали его интонации, его голос. Он не хотел говорить о вас, но говорил – с жаром, с чрезмерным жаром и вместе с тем неохотно. Тогда-то я и понял, что это больше чем просто дружба с детства. Я понимал, как много он потерял, соглашаясь на забастовку, как отчаянно он хватался за малейшую надежду. Я? Я просто расспрашивал его об одном из наших будущих соратников, так же как расспрашивал о многих других.
      Намек на насмешку остался в его глазах; он знал, что она хотела услышать это, но что это не ответ на тот единственный вопрос, которого она страшилась.
      Она перевела взгляд на подходившего к ним Франциско, больше не скрывая от себя, что внезапная гнетущая, отчаянная тревога, которая владела ею, вызвана страхом того, что Галт может погрузить их троих в безнадежную пучину самопожертвования.
      Подошел Франциско. Он задумчиво смотрел на Дэгни, словно взвешивая какой-то вопрос, такой, от которого в глазах его зажигались искорки безрассудного веселья.
      – Дэгни, осталась всего неделя, – сказал он. – Если решишь вернуться, неделя будет последней, и надолго. – В его голосе не было ни упрека, ни печали, только смягченность тона – единственное свидетельство волнения. – Если ты уедешь сейчас, конечно, ты все же вернешься, но очень нескоро. А я… через несколько месяцев я вернусь сюда, чтобы остаться здесь навсегда, так что, если ты уедешь, я не увижу тебя, возможно, долгие годы. Я хочу, чтобы ты провела эту неделю со мной, чтобы ты переехала в мой дом. Просто как мой гость, ничего больше, без всякой причины, кроме того, что мне так хочется.
      Он сказал это просто, будто между ними троими не было и не могло быть тайн. В лице Галта она не заметила никаких признаков удивления. Она почувствовала, как что-то стремительно сжалось в груди, что-то жесткое, безрассудное, даже злобное, какое-то мрачное возбуждение, слепо требовавшее выхода.
      – Но я работаю по найму, – сказала она, со смиренной улыбкой глядя на Галта. – И должна отработать положенный срок.
      – Я не стану удерживать вас, – сказал Галт, и она ощутила, что его тон вызывает у нее гнев. Он не признавал за ее словами никакого скрытого смысла и ответил только на их буквальное значение. – Вы можете уволиться, когда захотите. Все зависит от вас.
      – Нет. Я здесь пленница. Разве вы забыли? Мое дело выполнять приказы. Я не могу выражать желания, выбирать, решать. Хочу, чтобы решение приняли вы.
      – Вы хотите, чтобы решил я?
      – Да.
      – Вы выразили свое желание.
      Насмешка была в серьезности тона, и Дэгни без улыбки приняла вызов, приглашая его продолжить притворяться, будто он не понял:
      – Хорошо. Я так желаю.
      Он улыбнулся, как будто это дитя пробовало хитрить с ним, но ему были ясны все ее уловки.
      – Прекрасно. – Но улыбки не было на его лице, когда он повернулся к Франциско и сказал: – В таком случае – нет.
      Франциско прочитал в его лице только вызов противнику, самому суровому из учителей. Он с сожалением, но без уныния пожал плечами:
      – Вероятно, ты прав. Если ты не сможешь отговорить ее вернуться, то никто не сможет.
      Она уже не слышала слов Франциско. Ее ошеломило огромное облегчение, которое охватило ее с ответом Галта, облегчение, которое обнажило перед ней громадность страха, который был этим развеян. Только теперь, после его ответа, она поняла, как много зависело от его решения, поняла, что, будь его ответ иным, он бы уничтожил долину в ее глазах уверенности в победе, – подтвердилось с несомненностью, что он всегда останется таким, каким был.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9