Реардэн поспешно бросился в узкий темный проход впереди, но со стороны, из-за поворота, вдруг послышался пьяный голос, заоравший: «Вот он где!» Круто повернувшись, Реардэн увидел две массивные фигуры, бежавшие к нему. Он увидел ухмыляющееся бессмысленное лицо с открытым в безрадостной гримасе ртом, дубинку в поднимающейся руке и услышал приближающийся звук бегущих шагов с противоположной стороны; он попытался увернуться, – и получил дубинкой по затылку. В тот момент, когда темнота взорвалась перед его глазами и он пошатнулся, отказываясь в это поверить, а затем стал падать, он почувствовал, как сильная рука невидимого защитника поддержала его, не давая упасть. Он услышал, как в дюйме от его уха грохнул пистолетный выстрел, потом еще один из того же оружия и в ту же секунду, но показавшийся уже слабым и отдаленным, словно сам Реардэн падал в глубокую шахту.
Первое, что он осознал, открыв глаза, – ощущение полного покоя. Потом он увидел, что лежит на диване в современной, строго обставленной комнате, и понял, что это его собственный кабинет и что двое мужчин, стоящих рядом с ним, – заводской врач и главный инженер. Он ощущал боль в голове, которая казалась бы очень сильной, если бы он уделил ей больше внимания, он почувствовал, что голова его перевязана. Чувство покоя проистекало от ощущения полной свободы.
Значение повязки и значение собственного кабинета не следовало воспринимать как единое целое. Это не самое лучшее сочетание для жизни. Теперь это не его битва, не его дело, не его жизнь.
Полагаю, со мной все будет в порядке, доктор, – сказал он, поднимая голову.
Да, мистер Реардэн, к счастью. – Доктор разглядывал его, будто все еще не мог поверить, что такое могло случиться с Хэнком Реардэном на его же собственном заводе; в голосе доктора слышались нотки оскорбленной верности и негодования. – Ничего серьезного, просто поверхностная рана и легкое сотрясение. Но вам нужен покой, позвольте себе отдохнуть.
Хорошо, – твердо заверил Реардэн.
Все кончено, – сказал главный инженер, махнув рукой в сторону завода за окном. – Мы задали ублюдкам трепку, они бегут. Вам не о чем беспокоиться, мистер Реардэн. Все кончено.
Да, – подтвердил Реардэн. – Должно быть, вам еще придется поработать, доктор.
О да. Не думал, что доживу до того дня, когда…
Понимаю. Идите, доктор, займитесь другими. Со мной все будет в порядке.
Да, мистер Реардэн.
А я позабочусь о заводе, – сказал главный инженер, когда доктор поспешил к выходу. – Все под контролем, мистер Реардэн. Но такой мерзости…
Я знаю, – ответил Реардэн. – А кто был моим спасителем? Кто-то подхватил меня, когда я падал, и открыл огонь по громилам.
Еще как! Прямо в рожи. Всех уложил. Это наш новый горновой. Здесь уже два месяца. Лучший из всех, кого я когда-либо видел. Тот самый, кто догадался, что замышляют эти стервецы, и этим же утром предупредил меня. Сказал, чтобы я вооружил наших людей, всех, кого могу. От полиции мы не получили никакой помощи, да и от военных тоже. Они всячески мялись и выдумывали самые фантастические предлоги для отказа и проволочек. Понятно, что все было спланировано заранее и бандиты не ожидали вооруженного сопротивления. И все этот горновой, Фрэнк Адаме, который организовал защиту, руководил всей обороной и дежурил на крыше, снимая всю ту нечисть, которая подходила слишком близко к воротам. Господи, вот это снайпер! Я содрогаюсь при мысли, сколько жизней он сегодня спас. Эти подонки жаждали нашей крови, мистер Реардэн.
Я хотел бы увидеть его.
Он ожидает на улице. Это он принес вас сюда и по просил разрешения, если можно, поговорить с вами.
Пошлите его ко мне. Затем отправляйтесь к себе, принимайтесь за дело и кончайте со всем этим.
Могу ли я сделать для вас еще что-нибудь?
Нет, большое спасибо.
Реардэн лежал спокойно, один, в тиши своего кабинета. Он знал, что в существовании завода уже нет смысла, и полнота этого знания не оставляла места для боли сожаления об иллюзии. Он уже видел, как финал всего, дух и сущность своих врагов: бессмысленное лицо бандита с дубиной в руках. Но заставила его отпрянуть в ужасе мысль не об этом лице, а о профессорах, философах, моралистах, мистиках, которые допустили его существование в этом мире.
Он ощущал особую ясность мысли. Ее породили гордость и любовь к этой земле, земле, которая принадлежала ему, а не им. Это чувство вдохновляло его всю жизнь, чувство, которое некоторые испытывали в молодости, а затем предали, но он всегда оставался верным ему и нес его в себе как потрепанный, побывавший в переделках, неопознанный, но вечно живой двигатель, – чувство, которое теперь он испытал в полной и ни с чем не сравнимой чистоте: ощущение собственной высшей ценности и высшей ценности своей жизни. Он почувствовал абсолютную убежденность в том, что его жизнь принадлежит только ему, и прожить ее надо, не покоряясь злу, и что никогда не существовало необходимости ему покоряться. Ему было радостно и спокойно от сознания, что он освободился от страха, боли и вины.
Если правда, думал он, что существуют те, кто бросил вызов этому миру, те, кто борется за освобождение людей, подобных мне, пусть они посмотрят на меня теперь, пусть откроют свой секрет, пусть воззовут ко мне, пусть…
– Входите! – громко произнес он в ответ на стук в дверь.
Дверь отворилась, он продолжал спокойно лежать. На пороге стоял человек с растрепанными волосами, испачканным сажей лицом и покрытыми ожогами от работы с раскаленным металлом руками, одетый в заскорузлый комбинезон и покрытую пятнами крови рубашку, но стоявший так, будто на нем развевающийся на ветру плащ, – и в этом человеке он узнал Франциско Д'Анкония.
Реардэну показалось, что его сознание метнулось вперед прежде, чем его тело, которое отказывалось двигаться, скованное изумлением; его сознание смеялось, говоря ему, что это совершенно естественно, иначе и быть не могло.
Франциске улыбнулся улыбкой, которой встречают солнечным утром друга детства, будто нет ничего более естественного. И Реардэн понял, что улыбается в ответ, хотя какая-то его часть ощущала это как невероятное чудо, осознавая все же, что это неотразимо правильно.
Вы месяцами мучили себя, – заговорил Франциско, приближаясь к Реардэну, – раздумывая, какие выбрать слова, чтобы попросить у меня прощения, и имеете ли вы право просить его, если когда-нибудь встретите меня; теперь вы убедились, что этого вовсе не нужно, не нужно ни чего просить и прощать.
Да, – ответил Реардэн, и это прозвучало удивленным шепотом, но к мгновению, когда закончил свое высказывание, он знал, что большей благодарности он не мог предложить. – Да, я знаю это.
Франциско сел у него в изголовье и медленно провел рукой по его лбу исцеляющим прикосновением, которое закрыло страницы прошлого.
Я хотел сказать тебе только одно, – произнес Реардэн. – Я хочу, чтобы ты услышал это от меня: ты сдержал свою клятву, ты действительно оказался моим другом.
Я понимал, что вы это знали, и знали с самого начала. Вы это знали, и неважно, что вы думали о моем поведении. Вы ударили меня потому, что не смогли заставить себя сомневаться в этом.
Это… – прошептал Реардэн. – Я не имел права говорить тебе это… не имел права выставлять ее в качестве оправдания…
Вы не предполагали, что я могу понять это?
Я хотел тебя найти… и не имел права искать… а все это время ты был… – Он указал на одежду Франциско, затем его рука беспомощно опустилась, и он закрыл глаза.
Я работал у вас горновым, – усмехнулся Франциско. – Не думаю, что вы стали бы возражать. Вы сами предложили мне эту работу.
И ты находился здесь как мой телохранитель все эти Два месяца?
– Да.
– Ты был здесь уже… – Он замолчал.
Правильно. Утром того дня, когда вы читали мое прощальное послание над крышами Нью-Йорка, я отметился здесь на своей первой плавке как ваш горновой.
Скажи, – медленно произнес Реардэн, – в тот вечер на свадьбе Джеймса Таггарта, когда ты говорил, что готовишься к своему самому большому завоеванию… ты ведь имел в виду меня?
Конечно.
Франциско слегка подтянулся, словно приступая к выполнению серьезной задачи, лицо его посуровело, улыбка осталась только в глазах.
– Я должен вам о многом поведать, – начал он. – Но сначала вы должны повторить некое слово, которое однажды предложили мне, но я… вынужден был отказаться, по тому что знал, что несвободен его принять.
Реардэн улыбнулся:
– Какое слово, Францисков
Франциско склонил голову в знак того, что принял его, и ответил:
– Спасибо, Хэнк. – Затем он поднял голову. – А теперь я расскажу тебе о вещах, ради которых появился здесь и которые недосказал тебе в тот вечер, когда появился здесь впервые. Полагаю, ты уже готов их выслушать.
– Да, готов.
Сияние стали, изливающейся из домны, окрасило небо за окном. Сияние медленно прошлось красным отблеском по стенам кабинета, над пустым столом, по лицу Реардэна, будто приветствуя его и одновременно прощаясь.
Глава 7 . «Слушайте, говорит Джон Галт!»
Звонок в дверь прозвучал как сигнал тревоги – длинным, требовательным визгом, прерванным нетерпеливыми ударами чьих-то неспокойных пальцев.
Вскочив с постели, Дэгни заметила холодный, бледный солнечный свет позднего утра и часы вдалеке, которые показывали десять. Она работала у себя в кабинете до четырех утра и оставила записку, что придет не раньше полудня.
Искаженное паникой белое лицо, смотревшее на нее из дверного проема, принадлежало Джеймсу Таггарту.
Он сбежал! – закричал он.
Кто?
Хэнк Реардэн! Сбежал, смылся, пропал, исчез! Дэгни на мгновение замерла, держа в руках пояс от халата, который завязывала; затем, когда она все поняла, ее руки плотно завязали пояс, почти надвое перерезав тело в талии, и она разразилась смехом. Смехом победителя.
Он ошеломленно посмотрел на нее.
– Что с тобой? – выдохнул он. – Ты что, не поняла?
Хватит, Джим. – Она презрительно отвернулась, проходя в гостиную. – О да, я поняла.
Он смылся! Сбежал, сбежал, как и другие! Оставив свои заводы, свои банковские счета, свою собственность – все! Просто исчез! Взял кое-какую одежду и все, что у него было дома в сейфе, – нашли открытый сейф в его спальне, открытый и пустой, – и это все! Ни слова, ни записки, ни объяснения! Мне позвонили из Вашингтона, но это все уже гуляет по городу! Новости, я имею в виду, происшествие! Это уже не скрыть! Они попытались, но… Никто не знает, как это просочилось, но на заводах уже все известно: слово вылилось наружу, как из доменной печи, и все знают… и пока собирались их остановить, вся шайка исчезла! Его заместитель, главный металлург, главный инженер, секретарь Реардэна, даже заводской врач! И Бог знает, кто еще! Дезертируют, ублюдки! Дезертируют, несмотря на все наши указы! Он смылся, и остальные смылись. А заводы про сто брошены и стоят себе не работая! Ты понимаешь, что это значит?
А ты? – спросила она.
Он швырял в нее всю эту историю, фразу за фразой, будто пытался стереть с ее лица улыбку, странную неподвижную улыбку горечи и торжества; ему не удалось стереть ее.
– Это национальная катастрофа! Да что с тобой? Не ужели ты не понимаешь, что это смертельный удар для нас? Он разрушит остатки морального духа и экономики страны! Мы не можем допустить его исчезновения! Ты должна вернуть его!
Ее улыбка погасла.
– Ты можешь! – кричал он. – Ты единственная, кто может! Ведь он твой любовник, разве нет?.. Да не смотри на меня так! У нас нет времени жеманничать! У нас осталось лишь время, чтобы вернуть его! Ты должна знать, где он! Ты можешь его найти! Ты должна встретиться с ним и вернуть его!
Взгляд, который она бросила на него, оказался еще ужаснее ее улыбки – она смотрела на него так, будто он стоял перед ней совершенно голый и этот вид вызывал у нее омерзение, которого она не могла сдержать.
Я не могу его вернуть, – сказала она, не повышая голоса. – И не сделала бы этого, даже если бы могла. А теперь – вон отсюда.
Но национальная катастрофа…
Вон отсюда.
Она не заметила, как он вышел. Она стояла одна посреди своей гостиной – голова опущена, плечи поникли, но при этом она улыбалась, улыбкой печали и нежности приветствуя Хэнка Реардэна. Она смутно поражалась, отчего так радуется, что он освободился, так уверена в его правоте, отказываясь все же сама от такого же освобождения. Два чувства боролись в ней: одно – как порыв торжества – он свободен, они его уже не схватят; другое напоминало молитву: ведь мы еще можем победить, но пусть я буду единственной жертвой…
Странно, размышляла она в последовавшие затем дни, разглядывая окружавших ее людей, эта катастрофа заставила их так много думать о Хэнке Реардэне, как ни одно из его достижений, как будто их сознание воспринимало лишь несчастья, а не ценности. Некоторые, говоря о нем, грязно ругались, другие говорили шепотом, с виноватым и испуганным видом, как будто неведомый меч отмщения вот-вот упадет на их головы, третьи – уклончиво, делая вид, что ничего не произошло.
Газеты подобно марионеткам кричали одинаково воинственно и в один голос: «Приписывать дезертирству Хэнка Реардэна столь важное значение является изменой обществу. Это подмена общественной морали обветшалым убеждением, что личность может иметь какое-то значение для общества». «Изменой обществу является и распространение слухов об исчезновении Хэнка Реардэна. Мистер Реардэн не исчез, он в своем кабинете, руководит своими предприятиями как обычно. На заводах „Реардэн стил“ все спокойно, если не считать мелочей вроде недавно имевшего место сведения личных счетов среди рабочих». «Это измена обществу – освещать в непатриотических тонах трагическую потерю Хэнка Реардэна. Мистер Реардэн не дезертировал, он погиб в автомобильной катастрофе, направляясь на завод, его убитая горем семья настояла на скромных похоронах».
Странно, размышляла Дэгни, узнавать новости только из отрицаний, как будто существование прекратилось, факты исчезли и только лихорадочные опровержения, произносимые официальными лицами и газетчиками, давали какую-то пищу для догадок о действительности, которую они отрицали. «Не соответствует действительности, что сталелитейный завод Миллера в Нью-Джерси прекратил свою деятельность». «Не соответствует действительности, что компания „Янсен моторе“ в Мичигане закрыла ворота». «Порочно и антиобщественно распространять лживые измышления, что машиностроители и металлообработчики оказались на грани краха под угрозой дефицита стали. Нет никаких оснований ожидать, что ее может не хватить». "Преувеличены и необоснованны слухи, что программа координации сталелитейной промышленности подготовлена и одобрена мистером Ореном Бойлом. Адвокат мистера Бойла выразил резкий протест и заверил прессу, что мистер
Бойл является яростным противником подобного плана. Мистер Бойл, как стало известно, лечится в настоящее время от нервного расстройства".
Но некоторые перемены бросались в глаза прямо на улицах Нью-Йорка, в холодных, сырых сумерках осенних вечеров. Толпа собралась напротив магазина скобяных товаров, хозяин которого широко распахнул двери, приглашая покупателей самих распоряжаться тем, что осталось из его скудного запаса. А он в это время истерически хохотал, глотая рвавшиеся из груди рыдания, и на прощанье расколотил зеркальные стекла своей витрины. И толпа собралась у дверей ветхого жилого дома, рядом с которым ждала машина скорой помощи, а из дверей выносили трупы мужчины, его жены и троих детей, отравившихся газом в запертой комнате; мужчина владел небольшим предприятием по отливке изделий из стали.
Если сейчас они понимают ценность Хэнка Реардэна, думала Дэгни. почему они не понимали этого раньше? Почему они тогда не уберегли себя от неминуемой гибели и не спасли его от неблагодарных многолетних мучений? Она не находила ответа.
В тишине бессонных ночей Дэгни думала, что она и Хэнк Реардэн поменялись местами: он находится в Атлантиде, а она отрезана от него лучевым экраном; он, наверное, взывает к ней, как она пыталась подать сигнал его терпевшему бедствие самолету, но никакой зов не может пробиться сквозь этот экран.
И все же экран раздвинулся на очень короткое время – на длину письма, которое она получила спустя неделю после исчезновения Реардэна. На конверте не было обратного адреса, только штемпель какой-то деревушки в штате Колорадо. Письмо содержало два предложения:
«Я его встретил. Я не виню тебя. X Р.».
Она долго сидела неподвижно, будто не могла ни двигаться, ни чувствовать. Я ничего не чувствую, подумала она, потом заметила, что ее плечи дрожат непрерывной мелкой дрожью, и догадалась, что огромное напряжение в ней рождено торжествующей благодарностью, благодарностью и печалью, радостью победы, которая позволила этим двоим встретиться, окончательной победы обоих; благодарностью, что они там, в Атлантиде, все еще считали ее своей и позволили ей в виде исключения получить письмо, и одновременно печалью от сознания, что ее бесчувствие – это борьба за то, чтобы не слышать вопросы, которые она слышит теперь. Бросил ли ее Галт? Ушел ли он в долину, чтобы встретиться со своей самой великой победой? Возвратится ли он? Отказался ли он от нее? Самое мучительное заключалось не в том, что у нее не находилось ответов, а в том, что ответы были настолько просты и настолько легко достижимы, и в то же время она не имела права сделать шаг и получить ответ на свои вопросы.
Она не пыталась увидеться с ним. Каждое утро в течение месяца, входя в свой кабинет, она ощущала не пространство вокруг себя, а тоннель внизу, под полами здания, и, работая, ловила себя на том, что часть ее мозга с какой-то безжизненной активностью считала цифры, читала отчеты, принимала решения, тогда как остальная, живая, пребывала в бездействии и покое, застывшая и созерцательная, ей запретили идти дальше повторения одной и той же фразы: он там, внизу. Единственный шаг в сторону, который она себе позволяла, заключался в быстром взгляде на платежную ведомость рабочих терминала. Она видела его имя: Галт, Джон. Оно стояло прямо и открыто на листе бумаги свыше двенадцати лет. Рядом с именем она видела его адрес, и весь следующий месяц делала все, чтобы забыть его.
Прожить этот месяц оказалось трудно – даже теперь, когда она смотрела на письмо, но еще труднее оказалось переносить мысль, что Галт ушел. Даже ее отказ видеть его служил своеобразной связью с ним, ценой, которую она согласилась платить, победой, одержанной во имя его. А теперь уже ничего не осталось, если не считать вопроса, которого не следовало задавать. Его присутствие в тоннеле поддерживало ее в движении в течение всех этих дней, так же как его присутствие в городе поддерживало ее в течение всего этого лета, так же как его присутствие где-то в этом мире поддерживало ее в течение тех лет до того, когда она впервые услышала его имя. Теперь она ощущала, что все замерло, остановилось.
Она продолжала движение, потому что у нее в кармане всегда лежала сверкающая пятидолларовая золотая монета – последняя капля горючего. Она продолжала движение, защищенная от внешнего мира своей последней броней – безразличием.
Газеты не печатали ничего о прокатившихся по всей стране вспышках насилия, но она следила за ними по отчетам проводников, сообщавших об изрешеченных пулями вагонах, разобранных путях, нападениях на поезда, осажденных станциях в Небраске, Орегоне, Техасе, Монтане, – тщетные, обреченные на провал вспышки, порожденные только отчаянием и кончавшиеся только разрушениями. В некоторых беспорядках участвовали лишь местные жители, другие распространялись шире. Целые районы поднимались в слепом мятеже, там арестовывали местных чиновников, изгоняли агентов Вашингтона, убивали налоговых инспекторов, затем провозглашали независимость от страны и доводили свои действия до крайних проявлений того самого зла, которое и сгубило их, словно борясь с убийством с помощью самоубийства: отнимали всю собственность, которую можно было отнять, объявляли каждого ответственным за всех и вся – и погибали в течение недели, проев свою жалкую добычу, полные ненависти ко всему и ко всем, в хаосе, где не существовало никаких законов, кроме закона грубой силы, погибали под равнодушным натиском нескольких усталых солдат, посылаемых Вашингтоном, чтобы навести порядок на руинах.
Газеты об этом не упоминали. В редакционных статьях по-прежнему утверждалось, что самоотверженность – единственный путь к прогрессу, самопожертвование – единственная моральная установка, жадность – враг, а любовь – решение проблемы, убогие фразы оставляли во рту противно сладковатый привкус, как больничный запах эфира.
Слухи распространялись по стране циничным испуганным шепотом – и все же люди читали газеты и вели себя так, будто верят в то, о чем читают, и каждый соревновался с другими, кто лучше отмолчится, каждый делал вид, что ничего не знает, хотя все знал, каждый внушал себе, что неназванное не существует. Все это напоминало вулкан, который вот-вот начнет извергаться, в то время как люди у его подножья не хотят ничего знать о внезапно появившихся трещинах, черном дыме, клокотании в жерле горы и продолжают верить, что единственная опасность для них – осознание, что все эти признаки реальны.
«Слушайте доклад мистера Томпсона о глобальном кризисе двадцать второго ноября!»
Так в первый раз прозвучало признание того, что ранее не признавалось. Объявление начали передавать за неделю до события, и оно продолжало раздаваться во всех уголках страны.
«Мистер Томпсон выступит перед народом с докладом о глобальном кризисе! Слушайте мистера Томпсона на всех радиостанциях страны и по всем телевизионным каналам в двадцать часов двадцать второго ноября!»
Вначале первые полосы газет и вопли дикторов объясняли: «Чтобы противодействовать страху и слухам, распространяемым врагами народа, мистер Томпсон двадцать второго ноября выступит с обращением к стране и даст полный отчет о ситуации в мире в момент глобального кризиса. Мистер Томпсон положит конец силам зла, чья цель – держать нас в состоянии страха и отчаяния. Он внесет свет в объявшую мир тьму и укажет путь решения наших трагических проблем – путь трудный, соответствующий тяжести положения, но путь славный, который принесет нам возрождение света. Обращение мистера Томпсона будет транслироваться всеми радиостанциями страны и всего мира, повсюду, где еще существует радиосвязь».
Затем хор голосов окреп и продолжал нарастать каждый день. «Слушайте мистера Томпсона двадцать второго ноября!» – вещали заголовки ежедневных газет. «Не забудьте о мистере Томпсоне двадцать второго ноября!» – кричали радиостанции в конце каждой программы. «Мистер Томпсон расскажет вам правду!» – твердили объявления в метро и автобусах, плакаты на стенах зданий, а потом и листовки на ограждениях заброшенных шоссе.
«Не теряйте надежды! Слушайте мистера Томпсона!» – вещали флажки на правительственных машинах. «Не сдавайтесь! Слушайте мистера Томпсона!» – взывали в конторах и магазинах. «Не отчаивайтесь! Слушайте мистера Томпсона!» – возвещали в церквах. «Мистер Томпсон даст вам ответ!» – выписывали в небе военные самолеты, буквы распадались в небесном пространстве, и ко времени, когда фраза бывала завершена, оставалось только последнее слово.
Задолго до двадцать второго на площадях Нью-Йорка водрузили уличные громкоговорители. Они хрипло просыпались к жизни каждый час, в одно время с перезвоном отдаленных часов, чтобы послать сквозь поредевший шум автомобилей над головами плохо одетой толпы звучный механический, как у будильника, крик: «Слушайте сообщение мистера Томпсона о глобальном кризисе двадцать второго ноября!» Крик прокатывался в морозном воздухе и исчезал среди окутанных туманом крыш, под пустой страницей календаря, на котором отсутствовала дата.
Днем двадцать второго ноября Джеймс Таггарт передал Дэгни, что мистер Томпсон хотел бы встретиться с ней для беседы перед своим выступлением.
В Вашингтоне? – недоверчиво осведомилась она, глядя на часы.
Ну что ж, я должен заключить, что ты не читаешь га зет, чтобы быть в курсе важных событий. Разве тебе не известно, что мистер Томпсон будет вести передачу из Нью– Йорка? Он приехал сюда посовещаться с ведущими деятелями в области промышленности, а также профсоюзов, науки, культуры и людьми из руководства страны. Он по требовал, чтобы я привел на совещание и тебя.
Где оно состоится?
Прямо на студии.
Надеюсь, от меня не ждут речей на публику в поддержку их политики?
Не беспокойся, скорее всего тебе не позволят даже сесть близко к микрофону! Им просто хочется выслушать твое мнение, и ты не можешь отказаться, не в этот чрезвычайный для нации момент, не тогда, когда тебя лично при гласил мистер Томпсон. – Он говорил неприветливо, стараясь не встречаться с ней глазами.
Когда начнется совещание?
В семь тридцать вечера.
Не слишком много времени для совещания по случаю чрезвычайного положения в стране, тебе не кажется?
Мистер Томпсон очень занятой человек, а теперь, пожалуйста, не спорь, не начинай все снова. Я не понимаю, почему ты…
Ладно, – безразличным тоном произнесла она, – я буду. – И добавила под влиянием чувства, не позволявшего ей отправиться на бандитскую стрелку без свидетелей: – Но я привезу с собой Эдди Виллерса.
Он нахмурился, задумался на минуту, лицо его выражало скорее недовольство, чем тревогу.
– А, ладно, если тебе хочется, – пожав плечами, резко бросил он.
Она приехала в радиостудию вместе с Джеймсом Таггартом в качестве надзирателя с одной стороны и Эдди Виллерсом в качестве телохранителя – с другой. Лицо Таггарта было злым и напряженным, на лице Эдди застыла покорность, и все же он выглядел удивленным и заинтересованным. Сцена, уставленная временными перегородками, находилась в углу широкого темного пространства, представлявшего собой нечто среднее между импозантной приемной и скромным кабинетом. Полукруг пустых кресел заполнял сцену, напоминая о групповом снимке из семейного альбома, а микрофоны походили на наживки на подставках-удочках, развешанных между креслами.
Лучшие представители руководства, стоявшие группками в нервном ожидании, выглядели остатками от распродажи в прогоревшей лавочке: Дэгни заметила Висли Мауча, Юджина Лоусона, Чика Моррисона, доктора Ферриса, доктора Притчета, Матушку Чалмерс, Фреда Киннена и горстку скверно одетых бизнесменов, среди которых виднелась и фигура испуганного и польщенного одновременно мистера Муэна из Объединенной компании по производству стрелок и сигнальных систем, который – совершенно невероятно! – получил приглашение в качестве промышленного магната.
Но присутствие среди собравшихся еще одного человека явно оказалось для нее ударом: она узнала доктора Роберта Стадлера. Она не думала, что можно так состариться за столь короткое время. Выражение бьющей через край энергии, мальчишеского задора покинуло его, и ничто не напоминало прежнего Стадлера, если не считать морщин, говоривших о презрительной горечи. Он стоял один, отдельно от других, и Дэгни видела, что он заметил ее появление; он выглядел как человек в публичном доме, который вполне спокойно принимал существовавшее положение дел, пока вдруг не был обнаружен там собственной женой; в его глазах появилось выражение вины, которая вот-вот превратится в ненависть. Затем она увидела, как Роберт Стадлер, ученый, отвернулся, будто не заметил ее, будто его отказ видеть мог отменить факт ее присутствия здесь.
Мистер Томпсон расхаживал между группками, рявкая наугад на окружающих с беспокойным видом человека дела, который презирает себя за необходимость произносить речи. Он сжимал тонкую пачку отпечатанных листов, будто у него в руках была груда старой одежды, от которой надо избавиться.
Джеймс Таггарт перехватил его на полушаге, чтобы произнести неуверенно и громко:
Мистер Томпсон, могу ли я представить вам свою сестру, мисс Дэгни Таггарт?
Рад вас видеть, мисс Таггарт, – сказал мистер Томпсон, пожав ей руку, будто очередному избирателю, чье имя он никогда раньше не слышал, затем он быстро пере шел к другим.
Где же совещание, Джим? – спросила она, поглядывая на часы – гигантский циферблат с черной стрел кой, как нож нарезавшей минуты и двигавшейся к восьми часам.
Что я могу сделать! Я здесь не командую! – оборвал он ее.
Эдди Виллерс взглянул на нее с горечью смиренного изумления и подошел ближе.
Из радиоприемника слышались военные марши, передаваемые из другой студии, в помещении раздавались звуки нервных голосов, шум торопливых и бесцельных шагов, скрежет металлической аппаратуры, направляемой на сцену для съемки.
Настройте свои приемники, чтобы слышать доклад мистера Томпсона о глобальном кризисе! – по-военному рявкнул приемник, а между тем стрелка на циферблате показывала семь сорок пять.
Побыстрее, ребята, побыстрее! – покрикивал мистер Томпсон, а приемник взорвался еще одним маршем.
В семь пятьдесят Чик Моррисон, глава Комитета по агитации и пропаганде, который, казалось, отвечал и за передачу, закричал:
– Все в порядке, ребята, все в порядке, занимайте свои места! – Он махнул, как жезлом, свертком бумаги для записей в сторону залитого светом полукруга кресел.
Мистер Томпсон устремился к центральному креслу – словно спешил занять свободное место в вагоне метро.
Помощники Чика Моррисона направляли толпу к кругу света.
– Все вы сейчас – одна счастливая семья, – пояснил Чик Моррисон, – страна должна видеть нас большой, единой, счастливой… Что там такое?
Музыка в приемнике внезапно стихла, запнувшись о какую-то странную помеху как раз в середине музыкальной Фразы. Было семь часов пятьдесят одна минута. Чик Моррисон пожал плечами и продолжил:
– …счастливой семьей. Побыстрей, ребята. Вначале мистера Томпсона крупным планом.
Стрелка часов продолжала нарезать минуты, в то время как фотографы щелкали своими аппаратами лицо мистера Томпсона – кислое и неприветливое.
– Мистер Томпсон сядет между наукой и промышленностью! – провозгласил Чик Моррисон. – Доктор Стадлер – в левое кресло от мистера Томпсона. Мисс Таггарт, сюда, пожалуйста, справа от мистера Томпсона.
Доктор Стадлер повиновался. Дэгни не сдвинулась с места.