Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А есть а

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Рэнд Айн / А есть а - Чтение (стр. 18)
Автор: Рэнд Айн
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Дэгни быстро подошла к ней, села на подлокотник ее кресла и ободряющим жестом обняла девушку за плечи.
      Успокойся, дитя, – сказала она, – ты ошибаешься. Никогда не надо так бояться людей. Никогда не надо бояться, что жизнь других – это отражение твоей жизни, а ты сейчас именно так думаешь.
      Да, я думаю именно так, я боюсь, что с ними у меня нет никаких шансов, нет места; с такой жизнью мне не справиться… Я гоню эти мысли, не хочу думать об этом, но они меня осаждают, и я чувствую, что мне негде укрыться. Мне трудно выразить словами, что я испытываю, у меня нет ясности, и в этом часть моего ужаса: нет ничего определенного, за что можно было бы ухватиться. У меня такое ощущение, что мир вот-вот погибнет, не от взрыва – взрыв все– таки что-то жесткое и определенное, – а от какого-то чудовищного размягчения. Нет ничего твердого, устойчивого, все теряет форму и прочность, можно проткнуть пальцем каменную стену, камень поддастся, как студень, горы осядут, здания расползутся, как облака, и тогда наступит конец света, от мира останется не огонь и гарь, а одна слизь.
      – Ах, Шеррил, Шеррил, бедняжка, многие философы веками порывались превратить мир именно в слизь, стремясь погубить человеческий разум тем, что заставляли людей верить, будто именно это они и видят вокруг. Но нет нужды принимать это на веру. Не надо смотреть на мир глазами других, верь своему зрению и разуму, держись своих суждений; ты же знаешь: то, что есть, и есть на деле. Повторяй это, как самую святую молитву, и пусть кто-нибудь попробует внушить тебе другое.
      Но осталось только ничто. Джим и его друзья – они и есть ничто. Когда я среди них, я не знаю, на что смотрю; не знаю, что слышу, когда они говорят… Все у них нереально, они играют в какую-то страшную игру… и мне не понять, к чему они стремятся… Дэгни! Нам все время тверди ли, что человек обладает огромными возможностями по знания, несравнимо большими, чем животное, но я сейчас… я способна понимать намного меньше любого животного. Животное знает, кто его друзья, и кто враги, и когда защищать себя. Оно не боится, что друг нападет и перережет ему горло. Оно не боится, что ему вдруг скажут: любовь слепа, грабеж – достойное занятие, бандиты могут управлять государством, а стереть в порошок Хэнка Реардэна – вели кое дело! О Господи! Что я говорю?
      Я тебя хорошо понимаю.
      Как вести себя с людьми, если нет ничего постоянно го, хотя бы на час? Как можно так жить? Хорошо, вещи постоянны, но люди? Дэгни! Они – ничто и все что угодно, они не живые люди, а просто переключатели, переключатели без образа и подобия. Но мне приходится жить среди них. Можно ли это вынести?
      – Шеррил, то, с чем ты борешься, – самая ужасная вещь в человеческой истории, причина всех наших бед и страданий. Ты поняла много больше, чем другие люди, которые мучаются и умирают, так и не узнав, что их погубило. Я помогу тебе понять. Это сложный вопрос, и борьба предстоит нешуточная, но прежде всего и превыше всего – не страшись.
      На лице Шеррил отразилось странное, горестное стремление, будто она смотрела на Дэгни издалека, рвалась и не могла приблизиться к ней.
      – Хотела бы я, чтобы у меня было желание бороться, – тихо произнесла она, – но его у меня нет. Мне больше не хочется даже победить. У меня нет сил изменить свою жизнь. Никогда не думала, что мое замужество так обернется. Вначале, когда я стала его женой, я была полна чудеснейших грез, как будто случилось то, о чем я не смела и мечтать. А теперь мне приходится смириться с мыслью, что жизнь и люди отвратительнее самых страшных кошмаров и что мое замужество совсем не ослепительное чудо, которым я грезила, а страшное зло, меру которого мне еще предстоит узнать. Как мне смириться, если все мое существо восстает против этого? Как справиться с этим? – Она бросила быстрый взгляд на Дэгни: – Дэгни, как тебе это удалось? Как ты сумела сохранить себя?
      Я твердо держалась одного правила.
      Какого?
      Превыше всего ставить собственное суждение.
      Тебе пришлось столько вынести! Наверное, больше, чем мне, больше, чем кому-либо из нас… Что поддерживало тебя?
      Сознание того, что моя жизнь есть величайшая ценность, слишком важная, чтобы отдать ее без борьбы.
      Она увидела, как удивилась Шеррил, как воспоминание о чем-то знакомом отразилось на ее лице, она словно пыталась вернуть какое-то давнее ощущение.
      Дэгни, – прошептала она, – как раз такое чувство было у меня в детстве, я испытывала нечто подобное; кажется, это главное, что осталось у меня в памяти от юности, это чувство. Я никогда его не теряла, оно осталось со мной, но, когда стала взрослой, я начала думать, что это чувство надо скрывать… Я не знала, как его назвать, но, когда ты заговорила об этом, сразу же подумала: вот оно!.. Дэгни, но хорошо ли так относиться к собственной жизни?
      Шеррил, слушай меня внимательно: это чувство и все, что оно подразумевает, есть высшее, благороднейшее и единственное благо на земле.
      Я спрашиваю потому, что сама никогда бы не решилась так думать. Из того, что я знаю о людях, у меня сложилось впечатление, что они считают такую установку греховной, и если они замечали ее у меня, то всегда как будто осуждали и хотели, чтобы я избавилась от нее.
      Так и есть. Есть люди, которые хотели бы покончить с таким принципом. И когда ты поймешь их мотивы, тебе откроется самое темное, уродливое, что есть в мире. Тебе откроется главное зло этого мира. Но ты будешь вне опасности, оно уже не достигнет тебя.
      Дрожащая улыбка на лице Шеррил походила на слабый огонек, цепляющийся за последние капли топлива, чтобы, вспыхнув, продлить свою жизнь.
      – Впервые за многие месяцы, – прошептала она, – я чувствую, что еще не все потеряно. – Она увидела, что Дэгни наблюдает за ней с участливым вниманием, и добавила: – Со мной все будет хорошо… мне надо привыкнуть… привыкнуть к тебе и твоим идеям. Мне кажется, я поверю в них… в то, что они истинны, и в то, что Джим уже не имеет значения. – Она поднялась, но видно было, что ей хотелось продлить, удержать уверенность.
      Движимая внезапным, казалось бы, беспричинным, но совершенно однозначным импульсом, Дэгни быстро сказала:
      Шеррил, мне не хочется, чтобы ты сегодня возвращалась домой.
      О нет! Со мной все в порядке. Я не боюсь, не так боюсь. Не боюсь возвратиться домой.
      Там ничего не произошло сегодня?
      Нет… ничего особенного… не хуже обычного. Про сто я многое начала понимать лучше, вот и все… Со мной все в порядке. Мне надо все обдумать, мне придется напрячься, и тогда я решу, что делать. Можно я… – Она поколебалась.
      – Да?
      Можно я еще приду к тебе поговорить?
      Конечно.
      Спасибо, я… я очень тебе благодарна.
      Обещай, что придешь.
      Обещаю.
      Дэгни смотрела, как Шеррил шла по коридору до лифта, сначала сгорбившись, потом расправив плечи; видела стройную фигурку, которая сначала пошатывалась, потом, собрав все силы, выпрямилась. Она напомнила Дэгни цветок со сломанным стеблем, в котором уцелело лишь одно волоконце, стремящийся исцелиться, но обреченный на гибель при первом же порыве ветра.
      Через открытую дверь кабинета Джеймс Таггарт видел, как Шеррил прошла прихожую и вышла из квартиры. Тогда он громко хлопнул дверью кабинета и грузно опустился на диван. Он еще ощущал мокрое пятно от шампанского на брюках, эта неприятность воспринималась им как своего рода месть жене и всей вселенной, лишившим его желанного торжества.
      Через некоторое время он поднялся, стащил с себя пиджак и швырнул его через всю комнату. Потом потянулся за сигаретой, но сломал ее и бросил в картину, висевшую над камином.
      В поле его зрения попала ваза венецианского стекла, музейная ценность, вещь многовековой давности, с причудливой сеткой перекрученных голубых и золотых канавок на прозрачных стенках. Он схватил ее и ударил об стену; ваза рассыпалась на мелкие осколки стеклянным дождем, будто разбитая электрическая лампочка.
      Когда-то он купил эту вазу ради удовольствия, доставляемого мыслью о знатоках-коллекционерах, которым ваза оказалась не по карману. Теперь он утер нос столетиям, на протяжении которых ею восхищались. И еще он с удовольствием подумал о миллионах нищих семейств, каждое из которых могло бы безбедно прожить целый год на деньги, уплаченные за эту вазу.
      Он отшвырнул в сторону ботинки и свалился на диван, болтая ногами в воздухе.
      Звук звонка заставил его вздрогнуть, звук был под стать его настроению – такой же нетерпеливый, резкий и требовательный; если бы он сейчас нажимал на кнопку чьего-нибудь звонка, то хотел бы извлечь такой же звук.
      Он прислушался к шагам дворецкого, заранее предвкушая удовольствие отказать в приеме, кто бы там ни звонил.
      Через минуту он услышал стук в дверь, вошел дворецкий и объявил:
      К вам миссис Реардэн, сэр.
      Кто?.. А-а… Хорошо, пусть войдет.
      Он спустил ноги с дивана, но этим и ограничился и стал дожидаться с полуулыбкой на лице, в нем проснулось любопытство. Он решил подняться после того, как Лилиан войдет.
      На ней был наряд темно-красного цвета, покрой которого имитировал дорожное платье с миниатюрным двубортным жакетом, высоко перехватывавшим талию над длинной просторной юбкой, на голове красовалась маленькая чуть сдвинутая набок шляпка с длинным пером, которое спускалось вниз, закругляясь под подбородком. Лилиан вошла резким, неровным шагом, разметав на ходу шлейф юбки и перо, так что они закрутились, один – вокруг ног, другое – вокруг шеи, как штормовые вымпелы.
      Лилиан, дорогая, должен ли я быть польщен, восхищен или просто сражен этим сюрпризом?
      Ах, оставь церемонии! Мне понадобилось повидать тебя, и срочно, вот и все.
      Нетерпеливый тон, властный вид, с которым она уселась, на деле выдавали ее слабость; по принятым между ними неписаным правилам не полагалось вести себя требовательно, если не собираешься просить об услуге, не имея ничего предложить взамен – хотя бы угрозы.
      – Почему ты ушел с приема у Гонсалеса? – спросила она с небрежной улыбкой, не вязавшейся с раздраженным тоном. – Я появилась там после ужина только для того, чтобы поймать тебя, но мне сказали, что ты не совсем здоров и отправился домой.
      Он прошелся по комнате, чтобы взять сигарету, а на самом деле ради удовольствия прошлепать в носках перед элегантно разодетой гостьей.
      Мне стало скучно, – ответил он.
      Я не выношу их, – сказала она с легкой дрожью.
      Он удивленно взглянул на нее: слова прозвучали искренне и естественно.
      Я не выношу сеньора Гонсалеса и эту шлюху, которую он взял в жены. Отвратительно, что на них теперь объявлена мода, на них и их вечера. Вообще мне больше не хочется нигде появляться. Пропал стиль, нет того духа. Я уже несколько месяцев не встречала ни Больфа Юбенка, ни доктора Притчета, ни других из нашей компании. А эти новые лица, они похожи на подручных мясника. Все-таки наша братия были джентльмены.
      Да, конечно, – мечтательно произнес он. – Смешно, но разница налицо. То же самое происходит и в нашей фирме: можно было общаться с Клемом Уэзерби, культурный человек, а Каффи Мейгс – тут иное дело… – Он резко оборвал себя.
      Просто позор какой-то, – сказала она, будто обвиняя всех и вся. – Нет, это им с рук не сойдет.
      Она не объясняла, кому и что не сойдет с рук. Он знал, что она имеет в виду. В наступившей минуте молчания они как будто потянулись друг к другу за поддержкой.
      Еще через минуту он не без иронии и некоторого удовольствия констатировал, что Лилиан начинает упускать из виду признаки старения. Ей не шел темно-красный цвет; он придавал ее лицу воспаленный оттенок, который, насыщаясь тенями в неровностях кожи, разрыхлял ее то того, что она выглядела дряблой. В результате ее весело-насмешливый вид сменился на застарело-озлобленный.
      Он видел, что она изучающе смотрит на него. Потом она изобразила на лице приятную улыбку – верный признак того, что сейчас скажет какую-нибудь гадость, и сказала:
      – Ты плохо себя чувствуешь, Джим? Выглядишь как не проспавшийся кучер.
      Он усмехнулся:
      Могу себе это позволить.
      Я знаю, милый. Ты ведь один из самых влиятельных людей в Нью-Йорке. – И добавила: – Бедный Нью-Йорк!
      Ну-ну.
      Во всяком случае надо признать, что ты способен на что угодно. Вот почему я пришла к тебе, – добавила она и весело хохотнула, чтобы несколько смягчить жесткую откровенность тона.
      Ну хорошо, – спокойно и безучастно отозвался он.
      Я решила, что лучше прийти к тебе и поговорить так, чем у всех на глазах.
      Конечно, так благоразумнее.
      Кажется, в прошлом я была тебе полезна.
      В прошлом – да.
      Уверена, что могу рассчитывать на тебя.
      Конечно, только не звучит ли это слишком просто, не философски? Как мы можем быть нынче в чем-то уверены?
      Джим, – вскинулась она, – ты должен помочь мне.
      Дорогая, я в твоем распоряжении, сделаю для тебя все, – ответил он, так как их правила общения требовали отвечать на прямое заявление заведомой ложью. Лилиан теряет почву под ногами, подумал он и порадовался, что имеет дело со слабеющим противником.
      Она уже начала пренебрегать своим главным оружием – внешностью. Из прически выбилось несколько прядей; лак на ногтях, в тон платью, был густо-красного цвета, как запекшаяся кровь, но не составляло труда заметить, что в некоторых местах он потрескался и сошел; на широком фоне обнаженной в низком квадратном вырезе кожи, атласно гладкой, он заметил поблескивание крошечной булавочки, которой была подхвачена лямка сорочки.
      Ты не должен этого позволять! – с воинственным пафосом заявила она, маскируя просьбу тоном приказа. – Ты этого не позволишь!
      Вот как? Чего же?
      Развода!
      О-о! – На его лице вспыхнул живой интерес.
      Ты знаешь, что он намерен развестись со мной?
      Да, слышал мельком кое-что.
      Процесс назначен на следующий месяц. Именно уже назначен, как я и говорю. Это встало ему в кругленькую сумму, но он купил судью, бейлифов, судебных клер ков, нескольких законодателей, их сторонников и сторонников их сторонников, полдюжины чиновников – купил весь бракоразводный процесс, как частную лавочку, не оставив ни единой щелочки, куда бы я могла втиснуться и заявить обоснованный протест.
      Вот как.
      Ты, конечно, знаешь, на каком основании он начал процесс.
      Догадываюсь.
      Но ведь я сделала это в качестве услуги тебе! – В ее голосе уже проступали тревога и истерика. – Я рассказала тебе о твоей сестре, чтобы ты смог добиться дарственного сертификата в пользу своих друзей, которого…
      Клянусь, я не знаю, кто проболтался… Только очень немногие люди на самом верху знали, что информация по лучена от тебя, и уверен, никто не осмелился бы упомянуть…
      Я тоже уверена, что никто не упоминал мое имя. У не го самого ума хватило догадаться, как ты думаешь?
      Пожалуй, да. Но ведь ты знала, что рискуешь.
      Я не думала, что он зайдет так далеко. Не думала, что он разведется со мной. Не думала, что…
      Он прервал ее легким хохотком и сказал с удивительной прозорливостью:
      – Ты не думала, что на чувстве вины долго не по играешь, а, Лилиан?
      Она изумленно взглянула на него и холодно ответила:
      Я и сейчас так не думаю.
      Нет, дорогая, виной не повяжешь, во всяком случае, не такого мужчину, как твой супруг.
      Я не хочу, чтобы он развелся со мной! – вдруг истерично вырвалось у нее. – Не хочу, чтобы он освободился! Я этого не позволю! Не допущу, чтобы моя жизнь оказалась полным провалом! – Она резко остановилась, словно вы дала слишком много.
      Он тихонько посмеивался и покачивал головой с понимающим, почти исполненным достоинства и сочувствия видом.
      В конце концов, он мой муж, – беспомощно сказала она.
      Да, Лилиан, конечно, я знаю.
      Знаешь, что он задумал? Он хочет добиться такого решения суда, чтобы оставить меня без гроша, – никаких алиментов, никакого обеспечения – ничего! Он хочет, что бы последнее слово осталось за ним. Вот видишь? Если ему это удастся, то значит, этот дарственный сертификат обернулся против меня.
      Конечно, дорогая, я все понимаю.
      И кроме того… Стыдно подумать, но на что же я буду жить? По нынешним временам моих собственных денег ни на что не хватит. В основном это акции, доставшиеся мне от отца, но все те предприятия давно закрылись. Что я буду делать?
      Но, Лилиан, я думал, тебя не волнуют деньги или какие-то иные материальные блага.
      Ты не понимаешь! Я говорю не о деньгах, я говорю о нищете! Настоящей, вонючей, жалкой нищете! Недопустимой для культурного человека! Неужели мне… придется думать о еде, о жилье?
      Он смотрел на нее с легкой улыбкой; на его обмякшем стареющем лице появилось мудрое выражение, оно даже подтянулось; он открывал для себя радость полного понимания – той реальности, которую он мог позволить себе понимать.
      – Джим, ты должен мне помочь! Мой адвокат бессилен. Я истратила все свои небольшие средства на него и его помощников, на агентов и детективов, но с одним результатом: они ничего не могут для меня сделать. Сегодня днем я получила от адвоката окончательный отчет. Он прямо сказал, что у меня нет ни единого шанса. Больше, как ни ломала голову, я не нашла никого, к кому могла бы обратиться с таким делом. Я рассчитывала на Бертрама Скаддера, но… ты сам знаешь, как его дела. Кстати, именно потому, что я старалась помочь тебе. Джим, ты один можешь спасти меня. Твои связи выводят на самый верх. Ты имеешь доступ к первым лицам. Шепни своим друзьям, чтобы они шепнули своим друзьям. Достаточно будет одного слова Висли. Пусть прикажут отменить решение о разводе. Просто отменить.
      Он медленно, почти сочувственно покачал головой, как утомленный профессионал, глядя на не в меру прыткого дилетанта.
      – Лилиан, это невозможно, – твердо сказал он. – Я был бы рад это сделать – по тем же соображениям, что и ты, – и ты это, конечно, знаешь. Но моих возможностей явно не хватит в этом деле.
      Она смотрела на него потемневшими безжизненными глазами. Когда она заговорила, губы ее искривились столь злобно и презрительно, что он осмелился признать лишь одно – это презрение относится к ним обоим. Она сказала:
      – Я знаю, что ты был бы рад это сделать.
      Он не имел намерения притворяться; как ни странно, впервые ему приятнее оказалось сказать правду; как ни удивительно, сказать правду иной раз тоже доставляло ему удовольствие – особого рода.
      – Полагаю, ты и сама знаешь, что тут ничем не поможешь, – сказал он. – Нынче никто не оказывает услуг, не получая ничего взамен. А ставки все растут. Связи, о которых ты говорила, штука сложная, все они переплелись в клубок, ниточки от одного тянутся ко всем другим, и никто не осмелится пальцем пошевелить, боясь, как бы это ему потом не вышло боком. Там люди начинают действовать, только когда их самих подпирает, когда ставка – жизнь или смерть; только на таком уровне ставок мы нынче ввязываемся в игру. И какое этим тузам дело до твоей личной жизни? Тебе хочется удержать мужа, а им до этого какое дело? Им от этого ни холодно, ни жарко. Ну, допустим, влезу я в это дело, и что же я им предложу за то, чтобы перешерстить всю судебную мафию, дорвавшуюся до выгодного дельца? Кроме того, в данный момент ребята наверху не возьмутся за это вообще ни за какие коврижки. Им надо Держать ухо востро насчет твоего муженька, сейчас под него не подкопаешься – после того как моя сестричка взорвала бомбу на радио.
      Ведь это ты упросил меня вынудить ее выступить по радио!
      Да, я. Знаешь, Лилиан, в тот раз мы оба проиграли. И на сей раз мы оба опять проиграем.
      Да, – сказала она, и глаза ее потемнели от презрения, – мы оба.
      Презрение такого рода ему нравилось. Он испытывал странное, необъяснимое, ранее никогда не испытанное удовольствие, сознавая, что эта женщина видит его насквозь и, тем не менее, не рвет с ним связи, цепляется за него, сидит на месте, откинувшись в кресле, словно признавая свое рабство.
      Ты удивительный человек, Джим, – сказала она то ном, которым проклинают. Между тем это было признание заслуг и сказано было как таковое, так что его удовольствие проистекало из осознания, что они оба из того мира, где проклятие ценится.
      А знаешь, – вдруг сказал он, – ты не права насчет подручных мясника вроде Гонсалеса. Они полезны. Тебе когда-нибудь нравился Франциско Д'Анкония?
      Я его терпеть не могу.
      Так вот, тебе надо знать, зачем сеньор Гонсалес при гласил нас сегодня вечером на коктейль. Чтобы отметить решение в месячный срок национализировать «Д'Анкония коппер».
      Она с минуту не спускала с него глаз, сложив уголки губ в неторопливую улыбку.
      – А ведь он вроде бы был твоим другом?
      Она сказала это тоном, которого он ранее никогда не удостаивался, разве что добивался обманным путем. Теперь он впервые услышал его как осознанное признание реальной заслуги – им восхищались за то, что он сделал.
      Внезапно его озарило – вот к чему он стремился все это время; он уже отчаялся, что так и останется без вознаграждения; вот какого признания ему не хватало.
      – Давай выпьем, Лилиан, – сказал он.
      Разливая ликер, он поглядывал на нее через комнату. Она лежала, расслабленно вытянувшись в кресле.
      – Пусть он получит свой развод, – сказал он. – Последнее слово не за ним. Его скажут они, подручные мясника. Сеньор Гонсалес и Каффи Мейгс.
      Она не ответила. Когда он подошел, она взяла свою рюмку равнодушным, автоматическим движением. Она выпила ликер, но не светски, а так, как пьет в одиночку пьяница в баре – ради самой выпивки.
      Таггарт сел на валик дивана слишком близко к Лилиан и, прикладываясь к рюмке, наблюдал за ее лицом. Через минуту он спросил:
      – Что он обо мне думает? Казалось, вопрос не удивил ее.
      Он думает, что ты дурак, – ответила она. – Он считает, что жизнь слишком коротка, чтобы замечать твое существование.
      Заметит, если… – Он замолк.
      …если ты огреешь его дубинкой по голове? Не уверена. Он просто упрекнет себя в том, что вовремя не отстранился. Но все же это, пожалуй, твой единственный шанс.
      Она развалилась в кресле, выпятив живот, будто отдых был неизбежно безобразен, будто она позволяла Таггарту такую степень интимности, которая не требует ни манер, ни уважения.
      А я первым делом поняла, когда мы познакомились, что он не боится. Он выглядел так, будто уверен, что никто из нас ничего не может ему сделать, так уверен, что даже не замечал ни этой уверенности, ни ее предмета.
      Когда ты видела его в последний раз?
      Три месяца назад. Я не видела его после… после дарственного…
      Я видел его на совещании промышленников две не– дели назад. Он остался таким же, как ты говоришь, по жалуй, выглядит еще больше в этом духе. Но теперь он осознает это. – Он добавил: – Неудачу потерпела ты, Лилиан.
      Лилиан не ответила. Тыльной стороной ладони она сбросила шляпку, и та скатилась на ковер, при этом перо свернулось вопросительным знаком.
      Помню, как я впервые увидела его заводы. Ты пред ставить себе не можешь, как он носился с ними. Невозможно вообразить, какое нужно интеллектуальное высокомерие, чтобы считать, что все, что имеет отношение к нему, все, чего он касается, освящено одним его прикосновением. Его заводы, его металл, его деньги, его кровать, его жена! – Она взглянула в сторону Таггарта; маленькая искорка, мелькнув на миг в ее летаргическом взгляде, тут же погасла. – Он никогда не замечал твоего существования. А мое замечал. Я пока еще миссис Реардэн, по крайней мере еще месяц.
      Да… – сказал он, внезапно взглянув на нее с интересом.
      Миссис Реардэн, – усмехнулась она. – Ты представить себе не можешь, что это значило для него. Ни один феодал никогда не испытывал и не требовал такого почтения к званию его жены, не считал это звание символом та кой чести. Его нерушимой, неприкосновенной, безупречной, непреклонной чести! – Она вялым жестом обвела свое рас простертое тело: – Жена Цезаря! – иронически произнесла она. – Ты помнишь, какой она должна быть? Нет, откуда тебе! Она должна быть выше подозрений.
      Он смотрел сверху вниз, уставившись на нее тяжелым, невидящим взглядом бессильной ненависти, ненависти, не объектом, а внезапным символом которой она была:
      Ему не нравилось, что его сплав сделали общественным достоянием, достоянием мест общего пользования, так что любой прохожий мог на него?..
      Нет, не нравилось.
      Язык у него начал слегка заплетаться, слова как будто отсырели от выпитого.
      Не надо говорить, что ты помогла нам получить от него дарственный сертификат, оказав эту услугу мне и ни чего не получив для себя… Я-то знаю, зачем ты это сделала.
      Ты это знал уже тогда.
      – Конечно. Вот почему ты мне нравишься, Лилиан.
      Его взгляд все время возвращался к низкому вырезу у нее на груди. Привлекала его не гладкая кожа, не видневшийся подъем грудей, а потайная булавка на краю выреза.
      Хотел бы я видеть его поражение, – сказал он. – Хо тел бы хоть раз слышать, как он завоет от боли.
      Не придется, Джимми.
      Почему он считает, что он лучше нас всех, – он и моя сестрица?
      Лилиан усмехнулась.
      Он встал, как будто она ударила его по щеке, направился к бару и налил себе, не предложив наполнить ее рюмку. Она говорила в пространство, мимо него:
      Он замечал мое существование, хотя я не могу прокладывать для него рельсы и строить мосты во славу его сплава. Я не могу строить для него заводы, но могу их раз рушить. Я не могу производить его сплав, но могу отобрать его у него. Я не могу заставить людей упасть на колени от восхищения, но могу просто поставить их на колени.
      Заткнись! – в ужасе закричал он, словно она слишком близко подошла к тому окутанному туманом тупику, который он изо всех сил старался не видеть.
      Она взглянула ему в лицо:
      Какой ты трус, Джим.
      Почему бы тебе не напиться? – огрызнулся он, сунув свою недопитую рюмку ей ко рту, будто хотел ударить ее.
      Ее пальцы вяло держали рюмку, она пила, проливая ликер на подбородок, грудь и платье.
      – А, черт, ну и неряха ты, Лилиан! – сказал он, не собираясь, однако, вытаскивать платок; он просто протянул руку и вытер липкую жидкость. Пальцы его скользнули за вырез платья, накрыли ее грудь; он судорожно втянул в себя воздух, чуть не икнув. Веки почти сомкнулись, закрывая глаза. У Лилиан от отвращения набухли губы. Когда он припал к ним, она послушно обняла его, и губы ответили ему, но не поцелуем, а просто прижавшись.
      Он слегка отодвинулся, чтобы увидеть ее лицо. Улыбка обнажила ее зубы, но смотрела она мимо него, будто насмехаясь над чьим-то невидимым присутствием; улыбка ее была безжизненна, как злобный оскал, как ухмылка мертвого черепа.
      Он плотнее прижал ее к себе, чтобы подавить собственную дрожь. Руки непроизвольно шарили по шелку, совершая интимные движения; она не сопротивлялась, но при этом удары крови в ее артериях при прикосновении его пальцев отдавались в нем как ехидные смешки. Оба действовали по привычной схеме, схеме, кем-то избранной и навязанной им, но исполняли ее как ненавистную пародию, которая позорила тех, кто ее сочинил.
      Его душила слепая, безрассудная ярость, наполовину ужас, наполовину наслаждение – ужас от того, что он совершал действие, в котором никогда не осмеливался никому признаться; наслаждение от того, что это действие было наглым вызовом тем, кому он не осмеливался в нем признаться. Я стал самим собой! – казалось, кричало ему охватившее его неистовое безумие, какой-то своей частью все же сознававшее, что он делает, я стал наконец самим собой!
      Они ничего не говорили. Они знали, что ими двигало. Между ними прозвучали только два слова:
      – Миссис Реардэн, – выдавил он из себя.
      Они не смотрели друг на друга, когда он потащил ее в спальню, бросил на кровать и повалился на ее тело. На их лицах застыло выражение соучастников постыдного дела, мерзкое и боязливое, гадкое и пристыженное, но наглое, как у детей, которые украдкой карябают мелом на чистой стене непристойные слова и рисунки.
      Он не испытывал разочарования от того, что получил только бездушное тело, которое не сопротивлялось, но и не отвечало. Ему и не нужно было обладать женщиной. Он отнюдь не стремился совершить акт прославления жизни он лишь праздновал торжество бессилия.
      Шеррил открыла дверь и тихо, почти крадучись, проскользнула внутрь, словно надеялась, что ее не увидят или она сама не увидит это место, бывшее ее домом. Воспоминание о Дэгни, о мире Дэгни поддерживало ее по дороге домой, но когда она вошла в квартиру, ей показалось, что стены сдвинулись и она попала в душную западню.
      В доме стояла тишина, свет клином падал в прихожую из полуоткрытой двери. Шеррил механически потащилась было к своей комнате, но остановилась.
      Полоса света вела в кабинет Джима, и там, на ковре, она увидела женскую шляпку с пером, слабо трепетавшим на сквозняке.
      Она шагнула вперед. Кабинет был пуст, она увидела две рюмки, одну на столе, другую на полу, на сиденье кресла лежала дамская сумочка. Шеррил оцепенело стояла посреди комнаты, пока не услышала приглушенные голоса за дверью спальни Джима. Переговаривались два голоса, слов она не разобрала, понятна была только тональность: Джим говорил раздраженно, дама презрительно.
      Потом Шеррил оказалась у себя в комнате, она торопливо запирала дверь на ключ. Она бросилась к себе, спасаясь в безотчетной панике, будто прятаться следовало ей, чтобы избежать безобразной сцены, когда они увидят, что она видела их; ее паника была естественной реакцией, вызванной смущением, жалостью, нравственной чистотой человека, который отшатывается от другого, нечаянно увидев, что тот совершает низость, которую нельзя оправдать.
      Она замерла посреди комнаты, не в силах сообразить, что делать. Потом ноги ее подкосились, мягко подогнувшись под ней, и она осела на пол и осталась сидеть, сотрясаясь от дрожи, бессмысленно уставившись на ковер.
      Она не чувствовала ни гнева, ни ревности, ни негодования, только ужас от того, что приходится участвовать в бессмысленной дурной комедии.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43