Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А есть а

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Рэнд Айн / А есть а - Чтение (стр. 17)
Автор: Рэнд Айн
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Тебе нравится ломать хребты? – вся дрожа, прошептала она.
      Этого я не говорил! – взревел он. – Что ты выдумываешь? У меня и в мыслях не было ничего подобного!
      Прости, Джим! – задохнулась она, сраженная и своим подозрением, и ужасом в его глазах. – Просто я никак не пойму, но… теперь я понимаю, что не должна досаждать тебе вопросами, когда ты так устал, – она отчаянно старалась переубедить себя, – когда у тебя столько забот… столько важных дел… проблем, которые выше моего пони мания…
      Таггарт весь обмяк, расслабился; подойдя к ней, он бессильно рухнул на колени и обхватил ее руками.
      – Ах ты бедная моя дурочка! – нежно сказал он.
      Она прижалась к нему, движимая чем-то вроде нежности и, должно быть, жалости. Но он поднял голову, чтобы взглянуть ей в лицо, и ей показалось, что в его глазах она увидела удовлетворение, смешанное с презрением, будто какой-то особой данной ей властью она отпустила ему грехи, но обрекла на проклятие себя.
      Бесполезно – обнаружила она в последовавшие затем дни – внушать себе, что многое недоступно ее разумению, что ее долг верить ему, что любовь и есть вера. Ее сомнение росло, сомнение в его непонятной работе и роли в управлении дорогой. Странным образом оно росло в прямой зависимости от ее стараний внушить себе, что верить в него является ее долгом. Однажды бессонной ночью она поняла, что ее старания исполнить этот долг сводились к тому, что она должна отходить в сторону, когда люди обсуждали его работу, не читать газеты, если в них упоминалось о его дороге, вообще не воспринимать никаких свидетельств, фактов и, тем более, противоречий. У нее перехватило дыхание, и она замерла перед вопросом: что же это – вера против истины? И тогда, осознав, что в значительной мере ее старание поверить диктовал страх перед знанием, она отправилась на поиски истины с более твердым, чистым и спокойным сознанием своего права на истину, чем мог ей дать самообман слепого супружеского долга.
      Долго искать не пришлось. Уклончивые ответы служащих на ее как бы случайные вопросы, нежелание говорить по существу, их напряженность при упоминании имени босса, явное нежелание ввязываться в обсуждение его деловых качеств – все это не сообщало ей ничего конкретного, но означало самое худшее. Рабочие проявили большую откровенность – стрелочники, проводники, обходчики, все, кто ее не знал и с кем она затевала якобы случайный разговор.
      Джим Таггарт? Да он только нудит и ноет, пустой человек, только и умеет что речи толкать.
      Я вам вот что скажу, мисс, никудышный из нашего Джима босс, толку от него ни на грош, только под ногами путается.
      – Босс? Мистер Таггарт? Вы хотите сказать – мисс Таггарт?
      Всю правду она узнала от Эдди Виллерса. Ей доводилось слышать, что он знает Джима с детства, и она пригласила его на обед. Когда она уселась напротив него за столом, увидела прямой, честный, открытый взгляд его глаз, вопросительно смотревших на нее, услышала его простые, прямые и точные ответы, она не стала ходить вокруг да около, а так же прямо сказала ему, коротко и ясно, не прося ни помощи, ни сочувствия, что и почему она хочет узнать. Она хотела от него только правды. Он ответил ей так же открыто и рассказал все – спокойно, беспристрастно, не высказывая оценок и мнений, не вдаваясь в эмоции, ни в свои, ни в ее, не выказывая озабоченности ее переживаниями, сообщая только факты – во всей их устрашающей, неприкрытой наготе. Он рассказал ей, кто управляет компанией «Таггарт трансконтинентал». Рассказал ей историю линии Джона Галта. Она слушала и испытывала не шок, а нечто худшее – отсутствие шока, будто услышала нечто давно известное.
      – Благодарю вас, мистер Виллерс, – только и сказала она, когда он закончил.
      В тот вечер, дожидаясь, когда вернется Джим, она испытывала чувство, которое растворяло всякую боль и негодование, – чувство отстраненности, будто ничто уже не имело для нее значения, будто от нее требовалось что-то сделать, но было уже неважно, что именно она сделает и какие это вызовет последствия.
      Увидев, что Джим входит в комнату, она почувствовала не гнев, а досаду и удивление, будто не вполне понимала, кто он и почему с ним надо разговаривать. Она рассказала ему, коротко, усталым, потухшим голосом, то, что узнала. Ей показалось, что он все понял с первых фраз, как будто уже знал, что рано или поздно это должно случиться.
      Почему ты не сказал мне правду? – спросила она.
      Так-то ты понимаешь благодарность? – закричал он. – Так-то ты думаешь после всего, что я сделал для тебя? Говорили же мне, что, когда поднимаешь из грязи нищенку, не на что рассчитывать, кроме грубости и эгоизма.
      Она смотрела на него так, словно он издавал бессвязные звуки, которые не вызывали в ней никакого отклика.
      Почему ты не сказал мне правду?
      И это твоя любовь, жалкая ты лицемерка? Так ты мне отплатила за то, что я поверил в тебя?
      Почему ты лгал? Почему позволил мне думать так, как я думала?
      Ты должна стыдиться себя, тебе должно быть стыдно так стоять и разговаривать со мной!
      Стыдно? Мне? – Бессвязные звуки связались в осмысленное слово, но она не могла поверить в его смысл. – Чего ты добиваешься, Джим? – спросила она.
      Ты подумала обо мне, о моих чувствах? Подумала, каково будет мне? Тебе следовало подумать, что это будет означать для меня. Первейший долг жены – думать о муже, каково ему, а для женщины в твоем положении – особенно! Нет ничего хуже, отвратительнее неблагодарности!
      В один миг ее озарило, и она поняла то, что не поддается пониманию: вот человек, он виноват и знает, что виноват, но стремится избавиться от чувства вины, переложив ее бремя на свою жертву. Это не умещалось у нее в голове. Ее трясло от ужаса, ее разум отказывался осмыслить такой разрушительный для него феномен. Она чувствовала, что Должна отпрянуть от пропасти безумия, и, закрыв глаза и опустив голову, чтобы не видеть его, ощущала уже только отвращение, ее тошнило от зрелища, имени которому она не могла подобрать.
      Когда же она вновь подняла голову, ей показалось, что она заметила в его взгляде досаду; в нем не было уверенности, он отступал, просчитавшись: прием не сработал. Но он не дал ей времени убедиться в своей догадке, тут же спрятался под маской оскорбленного негодования.
      Когда она заговорила с ним снова, ей пришлось адресовать свои слова разумному существу, которого не было, но присутствие которого приходилось вынужденно предполагать, чтобы высказаться:
      В тот вечер… все почести, вся слава, кричащие заголовки газет… все это был не ты, а Дэгни.
      Заткнись, ты, гнусная сучка!
      Она смотрела на него пустым взором, не реагируя. Оскорбления больше не могли затронуть ее, словно ее предсмертные слова уже были произнесены.
      Он извлек из своей груди рыдающие звуки:
      – Шеррил, прости, я не хотел этого говорить, я беру свои слова назад, я не это имел в виду…
      Она осталась стоять там, где стояла, прислонившись к стене.
      Он бросился на край дивана в позе безысходного отчаяния.
      – Ну как я мог объяснить тебе? – сказал он тоном утраченной надежды. – Как я мог рассказать тебе о транс континентальной железной дороге, если ты не понимала деталей и тонкостей? Как я мог донести до тебя историю долгих лет своей работы, своей?.. Да и какой в этом смысл? Меня всегда не понимали, и мне пора бы привыкнуть к этому, но я думал, что ты другая и у меня еще есть шанс.
      – Джим, зачем ты женился на мне? Он печально усмехнулся:
      – Все спрашивали меня об этом. Не думал, что и ты когда-нибудь спросишь. Почему? Потому что я тебя люблю.
      Она с удивлением подумала: как странно, что это слово, которое должно быть самым простым в человеческом языке, понятным каждому, должно быть универсальной связующей нитью между людьми, не имело для нее никакого значения. Она не знала, что оно значило для него.
      Меня никто никогда не любил, – сказал он. – В ми ре нет любви. Люди бесчувственны. Но я чувствую. И кому до этого дело? Их заботят только расписания, товарные составы и деньги. Я не могу жить среди людей. Я очень одинок. Я всегда жаждал понимания. Возможно, я безнадежный идеалист, ищущий невозможного. Меня никто ни когда не поймет.
      Джим, – сказала она со странной суровой ноткой в голосе, – все это время я стремилась к одному – понять тебя.
      Он махнул рукой, без обиды, но с печалью отметая ее слова:
      Я надеялся, что ты сможешь понять меня. Ты единственное, что у меня есть. Но возможно, людям вообще не дано понять друг друга.
      Почему не дано? Почему бы тебе не сказать мне, чего ты хочешь? Почему бы тебе не помочь мне понять тебя?
      Он вздохнул:
      – В том-то и дело. В том и беда, что ты произносишь свои «почему?». Постоянно, по любому поводу «почему?». Но то, о чем я говорю, нельзя выразить словами. Нельзя назвать. Это надо чувствовать. Ты или чувствуешь, или нет. Это не для ума, а для сердца. Неужели ты никогда не чувствуешь? Просто чувствуешь, не задавая вопросов. Неужели ты не можешь понять меня как человека, а не как подопытного кролика? Тем высшим пониманием, которого не вмещают наши жалкие слова и беспомощные умы… Нет, зря я на это рассчитываю. Но все равно я буду ждать и надеяться. Ты моя последняя надежда. Ты все, что у меня есть.
      Она стояла у стены не двигаясь.
      – Ты мне нужна, – тихо стонал он. – Я очень одинок. Ты не такая, как другие. Я верю в тебя. Я тебе доверяю. Что дали мне все мои деньги, известность, работа, борьба? Ты все, что есть у меня.
      Она стояла не двигаясь. О том, что он еще существует для нее, он мог судить только по направленному на него взгляду. Все, что он говорит о своих страданиях, – ложь, думала она, но то, что он страдает, правда; он – человек, мучимый постоянным беспокойством, о котором он, кажется, не в состоянии рассказать, но может быть, она научится понимать его. Я не имею права отказать ему в этом, подумала она с мрачным чувством долга, – в уплату за то положение, которое он мне дал и кроме которого, похоже, не мог дать ничего. Она обязана постараться понять его.
      В последующие дни она находилась в странном состоянии: она оказалась чужой сама себе, вместо нее появился незнакомый человек без желаний и стремлений, а вместо любви, разожженной в ней некогда огнем поклонения герою, появилась саднящая серая жалость. Вместо мужчины, которого она искала, мужчины, который сражался за свои цели и отказывался страдать, она оказалась с человеком, который единственным своим достоинством выставлял страдание, его он ей и предлагал в обмен на ее жизнь. Но ей все стало безразлично. Раньше подлинная Шеррил с живым интересом вглядывалась во все, что встречалось на ее пути. Теперь ее место заняла безразличная ко всему незнакомка, ничем не отличавшаяся от лощеной публики вокруг. Она вступила в круг людей, которые считали себя зрелыми, потому что не пытались ни думать, ни желать.
      Но новую, равнодушную Шеррил все еще навещал призрак прежней, настоящей Шеррил, и этот призрак выполнял определенную миссию. Нужно было понять то, что ее погубило. Нужно было понять, и поэтому она жила в постоянном ожидании. Нужно было понять, даже ценой жизни, так как ее все сильнее слепили огни мчавшейся на нее машины и она знала, что в тот момент, когда все поймет, колеса сомнут ее.
      Что вам от меня надо? – этот вопрос непрерывно, как дятел, стучал у нее в голове. Что вам от меня надо? – беззвучно кричала она за столом, в гостиной, бессонными ночами, кричала Джиму и тем, кто делил с ним общую тайну, – Больфу Юбенку, доктору Саймону Притчету. Что вам от меня надо? Она не произносила этого вопроса вслух, так как знала, что ответа не будет. Что вам от меня надо? – спрашивала она, и ей казалось, что она спасается бегством, но выхода нет. Что вам от меня надо? – спрашивала она, оглядываясь на долгие муки своего замужества, которому еще не исполнилось и года.
      – Что тебе от меня надо? – спросила она вслух и увидела, что сидит за столом у себя в столовой и смотрит на Джима, на его воспаленное лицо и на подсыхающее пятно на скатерти.
      Она не помнила, как долго они сидели молча; она вздрогнула от звука собственного голоса и от вопроса, которого не намеревалась высказывать. Она не рассчитывала, что он поймет его; раньше он, казалось, не понимал и более простых обращений; она тряхнула головой, чтобы вернуться к реальности.
      Ей пришлось вздрогнуть еще раз, когда она, взглянув на него, увидела, что он смотрит на нее с изрядной долей насмешки, даже с издевкой, словно отвергая ее оценку его сообразительности.
      – Любви, – ответил он.
      У нее безнадежно опустились руки, она почувствовала себя беспомощной перед таким ответом, одновременно и простым, и бессмысленным.
      – Ты не любишь меня, – обвиняюще сказал он. Она не ответила.
      Ты не любишь меня, иначе ты не задала бы такой вопрос.
      Когда-то я тебя любила, – тусклым голосом ответила она, – но ты хотел не этого. Я любила тебя за мужество, за стремления, за способности. Но ничего этого не оказалось.
      Он слегка надул нижнюю губу, выпятив ее в знак презрения.
      Какое жалкое представление о любви! – сказал он.
      Джим, за что ты хочешь, чтобы я тебя любила?
      Что за дешевый, торгашеский подход к любви!
      Она промолчала, вопросительно глядя на него; вопрос застыл в широко раскрытых глазах.
      Любить за что-то! – сказал он язвительным тоном праведника. – Итак, ты полагаешь, что любовь – это вопрос математики, обмена, взвешивания и измерения, вроде фунта масла на прилавке в гастрономе. Но я не хочу, чтобы меня любили за что-то. Я хочу, чтобы меня любили просто ради меня, не за то, что я делаю, имею, говорю или думаю. Ради меня самого, а не моей плоти, духа, слов, трудов и поступков.
      Но тогда что же ты сам?
      Если бы ты любила, ты бы не спрашивала. – В его голосе появилась резкая, нервная нотка, словно он опасно завис между благоразумием и яростной, неодолимой потребностью вывернуть перед ней душу. – Ты бы не спрашивала. Ты бы знала. Чувствовала. Почему ты всегда хочешь все рассортировать и навесить ярлыки? Неужели ты не можешь стать выше этих мелочных вещественных дефиниций? Разве ты никогда не чувствуешь – просто чувствуешь?
      Да, Джим, я чувствую, – тихим голосом ответила она. – Но я пытаюсь избежать этого, потому что… потому что я чувствую страх.
      Передо мной? – с надеждой спросил он.
      Нет, не совсем. Я страшусь не того, что ты можешь сделать со мной, а того, что ты есть.
      Он поспешно опустил веки, как будто захлопнул дверь, но Шеррил успела уловить, как вспыхнули его глаза, и в этой вспышке проступил ужас.
      Ты, со своей жалкой торгашеской душонкой, не способна на любовь! – внезапно закричал он голосом, лишенным всяких красок и эмоций, кроме желания унизить ее. – Да, торгашеской. Торгашеский дух принимает множество обличий, это еще хуже, чем обыкновенная погоня за деньгами. Ты – духовная стяжательница! Ты вышла за меня замуж не ради денег, а ради моих талантов, мужества или еще чего-то ценного, что ты сочла ценой за твою любовь!
      Ты что же, хочешь, чтобы любовь была беспричинной?
      Любовь сама себе причина! Любовь выше причин и доводов разума. Любовь слепа. Но ты на это не способна. У тебя мелочная, расчетливая, меркантильная душонка лавочника, который всегда торгуется, но никогда не дает! Любовь – это дар, великий, свободный дар безо всяких условий; она прощает все, она выше всего. Какая щедрость в том, чтобы любить человека за его достоинства? Что ты даешь ему? Ничего. Всего лишь воздаешь ему по заслугам.
      Глаза Шеррил напряженно потемнели: она поняла, к чему подводит ее этот разговор.
      Ты хочешь незаслуженной любви, – сказала она; это был не вопрос, а приговор.
      Ах, ты не понимаешь!
      Нет, Джим, я понимаю. Именно этого тебе хочется, именно этого вы все хотите – не денег, не материальных благ, не экономической выгоды, не всяких льгот, которых постоянно требуете. – Она говорила ровно и монотонно, будто декламируя для себя, сообщая надежную устойчивость слов мучительному хаосу мыслей, которые кристаллизовались в ее сознании. – Всех вас, проповедников общественного благосостояния, влекут вовсе не незаработанные деньги. Вы хотите подачек, но другого рода. Я духовная стяжательница, говоришь ты, потому что мне дороги духовные ценности. В таком случае вы, проповедники благо состояния, – духовные бандиты. Мне никогда раньше это не приходило в голову, и никто не подсказал мне эту мысль, не указал ее значение – духовный бандитизм. Но именно этого вам хочется. Вы хотите незаслуженной любви. Вы хотите незаслуженного восхищения. Вы хотите незаслуженного величия. Хотите быть людьми уровня Хэнка Реардэна, не потрудившись стать такими, как он. Не потрудившись стать кем-либо вообще. Не потрудившись жить.
      Заткнись! – взвизгнул он.
      Они смотрели друг на друга с ужасом, и оба чувствовали, что стоят перед чем-то, что у них не хватало духу назвать, и следующий шаг будет для них роковым.
      – Ты понимаешь, что говоришь? – спросил он тоном пустячного раздражения, почти благожелательно, чтобы вернуться в плоскость нормального, в пределы обычной семейной ссоры, неизбежной и даже полезной при любых тесных отношениях. – Понимаешь, в какую философию ты полезла?
      Не понимаю… – устало произнесла она, опуская го лову, как будто что-то зыбкое, неустойчивых очертаний, что она старалась схватить, растаяло у нее между пальцев и стало неосязаемым. – Не понимаю… Кажется, нельзя…
      Зачем лезть в омут, ведь там можно и… – Но ему пришлось замолчать, потому что вошел дворецкий с ведер ком, полным сверкающего льда, и бутылкой шампанского, заказанного по случаю торжества.
      Они молчали, позволив комнате наполниться звуками, которыми люди испокон века отмечали победные вехи в своей борьбе, как символами радостных свершений, – выстрел пробки, смеющееся журчание бледно-золотистой струи, сбегающей в высокие хрустальные бокалы, искрясь в ярком свете свечей, шелест поднимающихся вверх пузырьков, которые, кажется, так и велят всем тоже подняться и слиться в общем порыве.
      Они молчали, пока дворецкий не удалился. Таггарт смотрел на пузырьки, небрежно вертя ножку бокала между пальцев. Потом он вдруг резко и неуклюже сжал бокал в кулаке и поднял его, но не как бокал шампанского, а как топор мясника.
      За Франциско Д'Анкония! – сказал он. Она поставила бокал на стол.
      Нет, – сказала она.
      Пей! – взвизгнул он.
      Нет, – сказала она тяжелым, как свинец, голосом. Минуту они смотрели в глаза друг другу; отблеск свечей играл на золотистой жидкости, не достигая их лиц и глаз.
      – А, к черту все! – закричал он, вскочил, швырнул на пол, вдребезги разбив, свой бокал и выбежал из комнаты.
      Она еще долго, не шевелясь, сидела за столом, потом медленно встала и дернула за шнурок звонка.
      Мерным, неестественно мерным шагом она направилась к себе в комнату, открыла дверцу шкафа, достала костюм и туфли, сняла свое платье – четкими осторожными движениями, будто сама ее жизнь зависела от того, чтобы не задеть что-то вокруг или внутри себя. В ней билась одна мысль: надо уйти из этого дома, хотя бы на время, хотя бы на час, а потом, позднее, она сможет противостоять всему, чему ей предстояло противостоять.
      Строчки на листках перед ней расплывались. Подняв голову, Дэгни увидела, что давно стемнело.
      Она отодвинула бумагу в сторону. Зажигать свет не хотелось, она позволила себе насладиться отдыхом и темнотой. Темнота отрезала ее от города за окнами гостиной. На далеком табло календаря высвечивалась дата: пятое августа.
      Прошел уже месяц и ничего не оставил после себя, кроме безжизненной пустоты. Он был заполнен неблагодарной, беспорядочной работой от одного аврала к другому, усилиями предотвратить окончательный развал дороги. Месяц обернулся грудой разрозненных дней, и каждый день шла борьба с новым ЧП. Дни не складывались в сумму достижений, получалась сумма нулей, того, что не случилось, сумма предотвращенных катастроф, не служение жизни, а бегство от смерти.
      Временами перед ней вставал незваный образ – видение долины, он не возникал внезапно, он неприметно жил в ее душе всегда, время от времени по своему выбору приобретая зримые черты. Он всплывал на поверхность сознания, когда она, замерев, разрывалась между непреклонным решением и непроходящей болью, которую можно было приглушить, только признав и сказав: «Хорошо, пусть будет и это».
      Иногда утром, проснувшись с лучами солнца на лице, она думала: надо поторопиться на рынок Хэммонда за свежими яйцами для завтрака, но, окончательно очнувшись от сна, увидев за окнами своей спальни дымку Нью-Йорка, она испытывала на сердце тоску, похожую на прикосновение смерти; реальность, которую она отвергала, вновь обступала ее. Ты это знала, сурово внушала она себе, ты знала, что тебя ждет, когда делала свой выбор. И стаскивая тело, как непослушный груз, с кровати, чтобы встретить нежеланный день, она шептала: «Хорошо, пусть будет и это».
      Самой страшной пыткой становились моменты, когда она вдруг замечала на улице в людском потоке шапку золотистых волос и чувствовала, как город исчезает и устанавливается напряженная тишина, и она медлила, на долю секунды откладывая тот миг, когда бросится к нему и обнимет, но миг проходил, и перед ней возникало незнакомое, ничего не значащее лицо. Оно удалялось, а она продолжала стоять на месте, не желая сделать следующий шаг, не имея сил жить дальше. Она старалась избегать таких моментов, она запрещала себе смотреть и ходила, опустив голову, глядя только под ноги. Но это ей не удавалось, помимо воли ее глаза выхватывали из толпы каждую вспышку золота.
      Она не опускала штор на окнах своего кабинета, помня о его обещании, думая только об одном: если ты следишь за мной, где бы ты ни был… На уровне ее окон поблизости не было других зданий, но она всматривалась в дальние башни, спрашивая себя, в каком окне его наблюдательный пункт, какой новый прибор из лучей и линз он изобрел для того, чтобы из какого-нибудь далекого небоскреба за несколько кварталов или за целую милю от нее фиксировать каждое ее движение. Она сидела за своим столом, не зашторив окна, и думала: «Просто чтобы знать, что ты видишь меня, даже если я никогда тебя не увижу».
      Вспомнив это теперь в темноте кабинета, она вскочила и включила свет.
      Потом на минуту склонила голову и горько усмехнулась над собой. Она подумала, что яркий свет ее окон во мгле бескрайнего города служит сигналом бедствия, криком о помощи или спасительным маяком, предупреждающим мир о катастрофе.
      Зазвенел дверной звонок.
      Отворив дверь, Дэгни увидела силуэт девушки с едва знакомым лицом. Она с изумлением узнала Шеррил Таггарт. Со времени свадьбы они почти не виделись, если не считать нескольких редких встреч в коридорах центрального офиса «Таггарт трансконтинентал».
      Шеррил не улыбалась, но лицо ее было спокойно.
      – Мне надо поговорить с вами, мисс Таггарт, – начала она.
      – Прошу вас, входите, – пригласила Дэгни. Неестественное спокойствие Шеррил подсказало ей, что та отчаянно нуждается в помощи. Она окончательно убедилась в этом, когда рассмотрела лицо девушки в ярком свете комнаты.
      – Садитесь, – сказала она, но Шеррил осталась стоять.
      – Я пришла вернуть долг, – заговорила Шеррил ровным тоном; она старалась, чтобы в него не прокрались эмоции. – Я хочу извиниться за то, что наговорила вам на свадьбе. Вы не обязаны прощать меня, но пришло время мне сказать вам: я сознаю, что тогда оскорбила все, чем восхищаюсь, и защищала все, что презираю. Я понимаю, что мой приход и извинение не исправят случившегося; мой приход сюда – большая наглость, вы не обязаны меня выслушивать; долг всегда останется неоплаченным, я могу только просить выслушать меня, позвольте мне высказать то, с чем я пришла.
      Ее появление, вид и слова произвели на Дэгни сильнейшее впечатление, приятное и одновременно мучительное. Она отказывалась верить своим глазам, ее посетила поразившая ее мысль: пройти такой путь менее чем за год!.. Осознавая, что улыбка неуместна и может нарушить шаткое равновесие между ними, она ответила серьезным и внимательным тоном, словно протягивая Шеррил руку:
      И все же многое можно исправить, я охотно выслушаю вас.
      Я знаю, что дела компании ведете вы. Вы построили линию Джона Галта. Мы живы благодаря вашему уму и мужеству. Наверное, вы думали, что я вышла замуж за Джима ради денег – какая девчонка не польстилась бы на него? Но это не так, я вышла за него, потому что… Я думала, что он – это вы. Я думала, что компания – это он. Теперь я знаю, что он, – она колебалась, но твердо продолжала, не желая, очевидно, жалеть себя, – какой-то злобный бездельник, но какой именно и почему – не могу понять. Когда я говорила с вами на свадьбе, я думала, что защищаю величие и нападаю на его врага… но все оказалось наоборот; совсем, до ужаса наоборот!.. Вот я и пришла сказать вам, что теперь знаю правду, пришла не для того, чтобы сделать вам приятное, на это я не могу рассчитывать; нет, я пришла ради того, что любила. Дэгни медленно произнесла:
      Конечно, я прощаю.
      Благодарю вас, – прошептала Шеррил и повернулась, чтобы уйти.
      Сядьте.
      Шеррил отрицательно покачала головой:
      – Это… это все, что я хотела вам сказать, мисс Таггарт. Дэгни впервые позволила улыбке коснуться глаз, сказав:
      – Шеррил, меня зовут Дэгни.
      Ответом Шеррил была слабая, дрожащая складка в уголке губ, так что вместе у них получилась полная улыбка, одна на двоих…
      Не знаю, должна ли я…
      Мы ведь сестры, правда?
      Нет! Только не по линии Джима! – Крик вырвался непроизвольно.
      Нет, конечно. Сестры по собственному выбору. Садись, Шеррил.
      Щеррил послушно села, стараясь не показать, как рада тому, что ее приняли, стараясь не расчувствоваться, не хвататься за руку помощи.
      Тебе ведь пришлось много пережить, правда?
      Да… но это неважно… это мои проблемы… моя вина.
      Не думаю, что это твоя вина, Шеррил.
      Шеррил сначала ничего не ответила, потом вдруг сказала с отчаянием:
      Послушайте, чего мне не надо, так это милостыни.
      Джим, должно быть, говорил тебе, что я не занимаюсь благотворительностью, так что милостыня не по моей части.
      Да, говорил, но я имею в виду, что…
      Я понимаю, что ты хочешь сказать…
      Все равно у вас нет оснований беспокоиться обо мне… Я пришла не для того, чтобы жаловаться и перекладывать свою ношу на чужие плечи. Мои страдания вас ни к чему не обязывают.
      Да, конечно. Но ты ценишь то же, что ценю я, и это меня обязывает.
      Вы хотите сказать… если вы хотите выслушать меня, то это не милостыня? Не просто сострадание?
      Я очень тебе сочувствую, Шеррил, и хотела бы по мочь не потому, что ты страдаешь, а потому, что ты не заслуживаешь страданий.
      Вы имеете в виду, что у вас не вызвали бы жалости нытье, слабость или дурной характер? Вы сочувствуете только тому хорошему, что есть во мне?
      Конечно.
      Шеррил не шевельнулась, но выглядела так, будто подняла голову выше, будто освежающий поток разглаживал ее лицо, так что на нем появилось редкое выражение, сочетающее боль с достоинством.
      Шеррил, это не милостыня. Не бойся рассказать мне.
      Странно… вы первая, с кем я могу говорить легко, а ведь я… я боялась обратиться к вам. Я давно хотела попросить у вас прощения… с тех пор, как узнала правду. Когда подошла к вашей двери, я остановилась и долго стояла, не решаясь войти. Я вообще не собиралась идти к вам сегодня. Я вышла из дому, только чтобы обдумать… но потом внезапно поняла, что мне надо увидеть вас, что вы – единственный человек во всем городе, к которому я могу обратиться. Мне больше ничего не осталось.
      Я рада, что ты пришла.
      Знаете, мисс Таг… Знаешь, Дэгни, – тихо сказала Шеррил, удивляясь сама себе, – ты совсем не такая, как я думала. Джим и его приятели говорили, что ты холодный, жесткий и бесчувственный человек.
      Но так и есть, Шеррил, в том смысле, какой имеют в виду они, вот только сказали ли они тебе, что понимают под этими словами?
      Нет. Они никогда ничего не уточняют. Они только насмехаются надо мной, когда я спрашиваю, что они пони мают под тем или иным… да под чем угодно. Что же они имеют в виду, когда говорят о тебе?
      Всегда, когда кто-то обвиняет кого-то в бесчувствии, он подразумевает, что этот человек справедлив. Он подразумевает, что этот человек не испытывает беспричинных эмоций и не приемлет в людях чувств, на которые они не имеют права. Он подразумевает, что чувствовать – то же, что идти против разума, нравственных ценностей, реальности. Он подразумевает, что… Что с тобой? – спросила она, увидев неестественное напряжение на лице Шеррил.
      Это то, что я изо всех сил давно пытаюсь понять.
      Обрати внимание, этим обвинением защищается не правый, а виноватый. Никогда не услышишь этого от доброго человека в адрес тех, кто поступает с ним несправедливо. Всякий раз это говорит никчемный человек о тех, кто относится к нему как к никчемному человеку, о тех, кто не испытывает никакого сочувствия к злу, которое он совершил, и к страданиям, которые он навлекает на себя в результате совершенного им зла. В этом смысле они правы – это мне не свойственно чувствовать. Но эти «чувствительные люди» не испытывают никаких чувств, сталкиваясь с величием человека в любых его проявлениях, остаются бесчувственными к людям и поступкам, которые заслуживают восхищения, одобрения, преклонения. Я же эти чувства испытываю. Либо одно, либо другое – так делятся люди. Тот, кто сочувствует виноватому, лишает сочувствия правого. Теперь спроси себя, кто же бесчувственный. Тогда ты поймешь, какой принцип противостоит благотворительности.
      Какой же? – прошептала она.
      Справедливость, Шеррил.
      Шеррил вдруг содрогнулась и опустила голову.
      – О Боже! – простонала она. – Если бы ты знала, как Джим терзал меня за то, что я верила именно в то, что ты сейчас сказала! – Она подняла голову в новом приступе дрожи, было видно, что чувства, которые она до сих пор всячески сдерживала, прорвались наружу; в ее глазах стоял прежний ужас. – Дэгни, – шептала она, – Дэгни, я боюсь их, Джима и всех остальных, боюсь не того, что они могут сделать, если бы дело было в этом, я бы просто скрылась, меня страшит, есть ли вообще выход, страшит то, что они существуют, что они такие, как есть.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43