СНОВИДЕНИЕМ НАЗЫВАЕТСЯ ПРОЦЕСС РАБОТЫ СОЗНАНИЯ во сне. Уши, нос и органы осязания по-прежнему подвергаются во время сна внешним воздействиям и влияют на формирование образов сновидений. Содержание снов по большей части состоит из заново пережитых и включенных в новую связь обрывков воспоминаний. Самосознание не устраняется полностью, оно даже оживляется, в особенности под утро, часто задаваясь сомнениями и пытаясь решить вопрос, на самом ли деле ты видишь сон.
Но взрыва не было.
Лишь его голова упала и лежала на настиле, когда он проснулся.
– Мне снится сон, – сказал он и поскорее снял левую ногу с ног мертвеца.
Куда подевалась Мария, когда прилетел самолет, и где черные тараканы? Пилот, должно быть, сошел с ума или сгорел, раз он собирался протаранить нас горящей машиной. Чистое самоубийство. Однорукий лежал как прежде, без изменений. У Другого болела голова, и он закрыл глаза.
Ему было совсем плохо.
Он сделал несколько глубоких вдохов и сплюнул. Но во рту ничего не было. Он покашлял. Ощущение такое, словно он пил всю ночь напролет. Или что у него посткоитальная депрессия, тогда, когда плева разорвалась.
Он уже и не помнил точно, что ему снилось. Только во рту еще оставался привкус. Он пожевал жевательную резинку. Но ватный вкус не проходил.
Он поднял воротник куртки. Он зябнул. На востоке пламенем вспыхнула узкая светлая полоска над горизонтом. Наступало утро. Океан лежал ровный, как доска. Звезды быстро бледнели.
Он мерз. Кожа стала влажной от ночной прохлады и утреннего воздуха. Он опустил руки в воду. Вода была пугающе теплой и напомнила ему о приближающемся дне. Вокруг ладоней в воде не чувствовалось ни малейшего движения. Надувная лодка застыла так, словно ее намертво приклеили к воде. Она никуда не плыла.
– Никуда! – сказал он. – Славный маршрут.
Он быстрым движением выхватил руки из воды, так быстро, словно его ужалила змея. Обтер руки о рубашку. Они начали зябнуть на воздухе. Чувство было знакомое. Он его ненавидел.
– В никуда, наконец-то я понял! – сказал он еще раз. – А ты? – спросил он мертвеца. – Тоже в никуда? Это называется «прогресс»! Или ты, может, уже прибыл? Как можно из никуда куда-нибудь прибыть?
Мертвый, как обычно, не отвечал. Другого злило, что он остается без ответа. Он знал, что ждать ответа бессмысленно. Он знал, что пытаться разговаривать с мертвым безумие. Он знал, что мысли эти были опасны. Все это он знал очень хорошо. Но иначе не мог. Он был словно заколдован. Он не мог не говорить, не произносить такие вещи, про которые знал, уже произнося их, что нельзя этого говорить, иначе умом тронешься. Поэтому он не сердился на Однорукого и не злился на себя; он просто был одержим желанием вызвать на разговор Его, того, кто стоял за этим и дергал куклу за ниточки, того, кто все это устроил.
– Устроил! – воскликнул он. – Очень подходящее слово!
– Я не имею в виду доброго боженьку из школьных учебников, дорогой мой! – сказал он в сторону Однорукого уже тише и спокойнее. – Этот добряк для таких дел слишком безобиден. Я знаю, старик, что бы ты сказал, если бы не окочурился: потомок мыслителей плюс поэтов, культура, так сказать, Запада роет землю в поисках философского камня, так? Ты ведь так сказал бы, правда?
И все-таки мы оба плывем в никуда, продолжал он размышлять. Я жив, а ты умер, и мы оба плывем в никуда, и тут нет никакой разницы. Разве что я один, а ты, возможно, уже нет. Ты умер, у тебя все позади, а я еще жив. Да, да, по крайней мере, ты уже мертв.
– И это не такое уж малое преимущество, – сказал он Однорукому. – Изысканная формулировка, да?
Он уже давно перестал зябнуть. Солнце жгло так, как оно жгло все предыдущие дни. Он снял куртку, и ему сразу же показалось, что плеснули кипятком в самые поры кожи. Тонкими, раскаленными лучами входил в него жар. Ему было трудно говорить внятно и четко. Звуки разбредались во рту. Ночной прохлады как не было.
Он попытался говорить отчетливо:
– Ла-ле-ло-лу-па, – начал он, но язык заплетался.
– Пол – полз-ти – зав-трак – с шам-пан-ским, – выговаривал он по складам. Но у него не получалось. В горле все пересохло. Он оставил попытки заговорить. Жажда узлом стянула его тело, так он это ощущал. Другой дышал через нос, чтобы рот окончательно не пересох от дрожащего на жаре воздуха. Но какой был в этом прок?
Совсем никакого.
Он достал бутылку. Оставалось не больше чем на три порции. Значит, на один день. По половинке на два дня.
Если попробовать уполовинить, то будет слишком помалу, высчитывал он. Я же не могу и себя уполовинить. Значит, лучше по полной порции, и тогда завтра конец. Ну, прекрасно. Они меня все равно уже не найдут. Днем позже, днем раньше, какая теперь разница? Тогда уж лучше погибнуть с реющими знаменами.
– Геройство, дорогой друг! – произнес он вслух. – Как на знаменитых полотнах с героями или даже в кино или в учебниках великой нации!
Но, взглянув на Однорукого, он все-таки выпил половину порции. Потом сосчитал жевательные резинки. Оставалось еще четыре штуки, маленьких, белых, желанных. Коробочка от «Шокаколы» была пуста. У него было еще восемь сигарет и один окурок, выкуренный на треть. Его он сразу же и докурил.
– Значит, от всего остается все меньше, – сказал он.
– И от тебя тоже! – крикнул он Однорукому. – И от тебя тоже, если на тебя посмотреть!
Однорукий уже вообще перестал быть Одноруким. Однорукий был теперь чем-то совершенно мертвым. Сходства с его умершим другом почти не осталось.
– Никакого сходства, – сказал он вслух как можно более отчетливо. Он втянул дым, и в пустом желудке забурлил алкоголь. В голове закружилось, и горизонт потихоньку сдвинулся.
Держись крепче, приказал он себе, нельзя, чтобы у тебя сейчас крыша поехала. Иначе конец. Подумай спокойно. Покойника нужно убрать. Я больше не могу выносить ни запаха, ни его вида.
Он посмотрел в сторону мертвеца. Обрубок руки опять оттопыривался. Это не был обман зрения. Живот мертвеца несколько вздулся, и глаза слегка приоткрылись. Белесо отсвечивали щелочки глаз. Труп сочился.
– Черт побери! – сказал Другой.
Он снова отвел глаза. Он больше не мог смотреть на то, что прежде было его соседом. Больше не получалось. Это было уже слишком. А ведь он видел бог весть сколько мертвых и полностью, и полуразложившихся, только что утонувших и пролежавших в воде месяцы. Но эти останки Однорукого, это было уже слишком. Этого выдержать было уже невозможно. И это был не его Однорукий последних дней. Теперь это был его враг. Тот, кто хотел причинить ему вред. Тот, кто нападал на него. Тот, кто что-то делал, хотя был мертв и не мог ничего делать. А Другой все еще вспоминал, как это было прежде. И оттого, что он мог вспоминать, ему стало хорошо.
Кроме того, он узнал, что еще в состоянии четко размышлять. Он вспомнил, что однажды подумал о мертвецах. Потекший мертвец подтверждал теперь его мысли.
Ум его работал совершенно отчетливо и остро, как скальпель. Это было хорошо.
– Это хорошо! – произнес он и порадовался четкой конструкции своих мыслей. О чем он только что подумал? Надо повторить еще раз.
– Романтика, обращенная вспять, становится слегка циничной по отношению к настоящему, – сказал он. – Аll right, голова работает. По крайней мере, есть одно преимущество. Спасибо, мой дорогой! – сказал он Однорукому. – Мария живая и мертвая – это огромная разница! Нужно четко отделять одну от другой. Иначе конец, драгоценный мой! – Он снова открыл глаза.
Мертвый не изменился.
В крови бушевал алкоголь.
– У тебя комплекс, – сказал он себе. – Комплекс мертвецов. Так дело не пойдет! – Он сморщил лицо, чтобы думать точнее и логичнее. Раньше он всегда так делал, когда сильно напивался, и как раз для того, чтобы правильно мыслить.
– Мертвеца нужно убрать, – сказал он. Он говорил все время так громко, чтобы его мог слышать и Однорукий.
Мертвец молчал. Да и что ему еще оставалось делать? Мертвые всегда молчат. Мертвые говорят только устами живых.
Другой вдруг взорвался:
– Вы мне не нужны, ни ты, ни Мария, и я сам себе завтра буду не нужен. Раз уж вы умерли, то все, конец! Finis! Точка!
Другой уже толком не знал, что кричал, он боялся Однорукого, а под ним, в глубине, что-то было в воде, какое-то животное, спрут, уставившись на него снизу, удивлялся, что это там такое наверху за черная точка на поверхности. Другой чувствовал, что он наблюдает за ним. Может, это гигантская рыба, с острыми зубами, которые нацелились на него, готовые его сожрать, как только он очутится в воде и начнет опускаться, а может, для них достаточно и того, что он плывет по верху, а может, с них довольно и кусочка падали, подумал он, тогда долой мертвеца. Пусть мертвец убирается отсюда, в брюхо к рыбам, в мешок спрута, и я буду наконец один. А что потом?
Другой готов был плакать от ужаса и облегчения. Он выбросит Однорукого за борт, это ясно. Большой спрут стоит на глубине и ждет свою добычу. Долой мертвеца. Долой всех мертвецов. За борт его. Эта тварь под водой хочет жрать, так пусть и получает его.
Глубь океана, глаз из толщи воды, в голове Другого кружились и путались мысли.
Внизу на глубине ждет эта тварь, сказал он про себя, а здесь, наверху, мертвец и ты. Вглядись-ка в это пристально!
Голос шептал.
Эй вы, двое! Вас не найдут, и ты плывешь с мертвецом в вечность. Солнце растворит вас, вы растечетесь и превратитесь в одну мертвечину, и солнце испепелит вас, плоть истлеет, а кости отполируются добела и станут хрупкими от жары, два скелета в одном объятии, потому что вы неразделимы. От века и навеки. Навеки!
– Спокойно! – заорал Другой. – Спокойно!
В ушах отдавались удары сердца. Он с трудом сделал над собой усилие, и безумная карусель отпустила его через мгновение и пропала так же быстро, как появилась. Он снова видел ясно и твердо осознавал: он здесь, а мертвец там. Вокруг него центральная Атлантика, над ним тропическое солнце, под ним – 2500 метров воды, а в высоте невидимые звезды.
– Вот видишь, много чего нельзя увидеть из того, что есть! – сказал он Однорукому.
Он подвинулся к нему и стал готовить его к уходу. Он поискал, не осталось ли от него еще чего-нибудь привычного и нет ли чего в карманах мертвеца.
В пиджаке он нашел бумажник и пустой портсигар, плоский, элегантный, с гравировкой «Бетси». В кармане брюк были носовой платок, спички и пилочка для ногтей. Другой рассмеялся и всхлипнул:
– Пилочка для ногтей! Для чего только не пригодится пилочка для ногтей!
В другом брючном кармане был сломанный огрызок карандаша. Кто-то не смог дописать письмо, потому что карандаш сломался. Потом был еще кусочек бечевки и какая-то картонная коробочка. Он открыл коробочку и посмотрел. Ему стало противно, и он с отвращением выбросил коробочку за борт.
– Зачем тебе это было нужно, свинья! – сказал он.
– Проклятая свинья! – кричал он, и ему очень хотелось ударить Однорукого. Он чувствовал, как снова расплываются мысли, и услышал, как сглатывает слюну.
– Бетси, и ты тоже! – кричал он.
Но Бетси здесь не было, и он мог долго еще кричать. Он снова успокоился, потому что здесь никого не было. И причем тут Бетси? Она не всегда была…
Он прервал себя. О чем я думаю, подумал он. В момент высшей серьезности перед лицом смерти перехожу на банальности, насмешливо размышлял он. Так держать. Браво! Это тоже кое-что в пику Творцу всего, что есть на Земле.
Верховный покровитель изделий резиновой промышленности оказывается жалким и смешным при виде собственного продукта, ха-ха.
Другой затрясся от смеха.
– Сильный пол застыл в беспомощности перед какой-то резинкой, – произнес он напыщенно. – Не захочет, и он ничего не сможет поделать!
И он вспомнил про Ла-Грасьёз, маленькую мадемуазель, и тут же забыл про все остальное. Видит бог, она и в самом деле была грациозной:
ПАРУ МЕСЯЦЕВ НАЗАД, В БОРДО, ОНИ ОБЕДАЛИ В «CENTRAL», чудесная еда, а потом перебрались в дешевенький бар, ну да, ну и что. Естественно, после этого он пошел к ней домой, почему бы и нет, почему бы ему не пойти с хорошенькой мадемуазель? Грациозная штучка. Изящное такое создание, вспоминал он.
А вышло все не так, как обычно. Малышка влюбилась в него, это и слепой видел. Она была очаровательна и заботилась о том, чтобы он пил не слишком много, хороший знак. Дома она рассказывала ему, пока раздевалась, о своей жизни. Жизнь ее была уж точно не из легких, война и все такое прочее. Она была ослепительно сложена, он сидел в кресле, курил и смотрел на все, как на представление в театре. Когда она это заметила, то расплакалась. Видимо, она к такому не привыкла. Она и в постели продолжала плакать, и они просто лежали рядом. Он смотрел в потолок, а на улице время от времени проезжал автомобиль, и полосы света пробегали по потолку. Она всхлипывала, а он размышлял.
Пока она не начала эти свои проклятые легкие прикосновения, несмотря на всхлипывания, а какие уж тут размышления, тут уж ничего не поделаешь. Она больше не плакала, а он больше не думал, рот ее стал маленьким влажным зверьком, и он провалился, и падал, и падал, куда они вместе падали, и кровь закипела, и в мозгу полыхнуло красным, пламя источало жар, и больше не было огней на потолке, и потолка уже тоже не было, малышка Ла-Грасьёз.
Он выбросил картонную коробочку за борт, и злость на Однорукого прошла. Да что он о нем знал? Была ли Бетси такой, как Ла-Грасьёз? Может, да, а может, и нет. Определенно нет, к сожалению, несмотря на отца из Флориды. Такие девушки иногда бывают неожиданно стыдливыми. «Срамными» – как всегда говорила Мирцль, идиотское баварское выражение, подумал он. А что я знаю о грациях Однорукого? Так-то! Хорошо, что я выбросил коробочку, продолжал он размышлять.
– Для тебя теперь это все равно одна иллюзия, – сказал он Однорукому и застегнул ему куртку. Она натянулась на вздувшемся животе. Он продолжал его уговаривать:
– Тебе это больше не понадобится. Я эту штуку выбросил. Ею теперь пусть рыбы развлекаются. Ни для Бетси, ни для какой другой тебе это уже не пригодится. Извини, что я называю вещи своими именами. Но мы ведь свои люди, верно? Порядочные люди, с устойчивой моралью, тоже этим прилежно пользуются, только не говорят об этом, ну и оставь их. Но может, ты кое-что забыл и сейчас где-нибудь живет твой сын? Это было бы хорошо для тебя, да? Сын от твоей Ла-Грасьёз, а она этому рада или нет? Может, и не рада. Радуйся, что у тебя есть сын, дорогой мой. Большинство девушек такого рода только играют в любовь, а потом красят губы заново, и это все. Значит, тогда нам не повезло. Ладно, оставим. Давай помолчим, спокойно-спокойно! Моя Ла-Грасьёз? Не надо об этом. И оставь в покое Марию, я тебе говорю!
Другой говорил все громче.
– Ты со своей проклятой коробочкой не имеешь права говорить об этом! Уж точно не ты!
Солнце стояло ровно в зените.
Другой взглянул на свои наручные часы. Часы остановились. В приступе внезапной ярости он швырнул их далеко в воду.
– Время тонет, – сказал он, когда снова смог думать. – Ну и что!
И затем поднял Однорукого и перекатил его через борт надувной лодки. Он толкнул его и поскорей отвернулся, чтобы не глядеть вслед мертвому.
Лодка закачалась от сильного рывка. Вялые, поверхностные волны кругами расходились из-под нее и исчезали, направляясь к горизонту. Но в остальном океан лежал неподвижно. Вдали со свистом пронеслась стая летучих рыб. Ничего другого на горизонте не было.
Другой лег на дно надувной лодки, вжался лицом в угол, но даже и там было недостаточно темно. Он натянул на голову куртку: вот теперь темноты было достаточно. И он заплакал.
3
Жажда (Л
at. SITIS) – это неприятное ощущение сухости в горле и болезненное состояние слизистой полости рта, свидетельствующее о нехватке в организме жидкости. Жажда возникает после обильного потоотделения, после напряженной работы мышц в условиях большой сухости или высокой температуры воздуха, а также после потребления острых и соленых блюд. Для утоления жажды достаточно выпить воды; в особых случаях вода может быть введена с помощью подкожных инъекций.
Если жажду не утолить, то слизистая во рту краснеет, голос становится хриплым, глотание затрудненным. Уменьшаются все выделения тела. К этому добавляются общая слабость и повышенная раздражимость нервной системы. Потом слизистая рта и глотки воспаляется. Пульс делается очень частым, дыхание учащается, становится прерывистым. Начинается жар, бред, затем наступает потеря сознания. Бессознательное состояние влечет за собой летальный исход.
Другой натянул куртку на голову и спрятал лицо от яркого света.
Все вокруг стало для него невыносимым. Он боялся пустоты, оставшейся после Однорукого. Голова лежала в темноте, и куртка надежно укрывала ее. Но куртка давила на него своим весом. Он вообще ощущал теперь все вещи на своем теле с преувеличенной восприимчивостью, как будто кожа его безмерно истончилась. Любое прикосновение рубашки и брюк казалось ему грубым и болезненным. Отсутствие часов на левом запястье тоже ощущалось, хотя и наоборот: боль причиняло то, что их не было на руке.
– И время куда-то пропало, – сказал он.
Мышление его было, как и кожа, сверхчувствительным и четким.
– Времени больше нет. Оно исчезло там, в воде. – Он перестал плакать. Глаза невыносимо болели, и он опять рассердился.
– Выбросить время и не выторговать ничего взамен! – сказал он громко. – Вот так сделка!
Он должен был непременно выкурить сигарету. Поискал пачку в карманах брюк. Но там ее не было. Ему пришлось сесть и снять с головы куртку. Жара и свет ударили в него, как снаряд. Он широко раскрыл рот и стал хватать воздух. Рот заполнился раскаленной, кипящей массой.
Наконец он нашел сигареты.
Пока он курил, он не отводил глаз от внутренней части лодки. Он пытался отвлечься мыслями от Однорукого и не решался посмотреть на воду вокруг. Дым сигареты во рту был горек и жгуче резал сухой язык. Он напряг всю свою волю, чтобы не думать о мертвом и сконцентрироваться на своих пропавших часах, на своем пропавшем времени.
– Философское мышление – это твой козырь, – снова заговорил он вслух. Он не мог не говорить вслух. По-другому просто не выходило.
– Методическое мышление. Иначе не получить никаких результатов, – сказал он и с некоторым усилием и в самом деле почти забыл про мертвеца.
– Как там оно со временем? – спросил он. – Ну-ка, господин Эйнштейн? Искривленное пространство-время? Искривленный человек?
Он рассмеялся.
– Искривленный человек – это классно! – воскликнул он. – Просто отлично! Вот это мысль!
Он щелкнул пальцами. Его очень развеселили собственные заумные рассуждения.
Итак? Как это там? Он размышлял. Искривленное пространство? Хорошо. Искривленное пространство-время? С этим уже сложнее. К искривленному человеку мы еще вернемся, эксперимент не закончен, господин учитель. Пожалуйста, вспоминайте конкретнее и точнее. Как там было? Ведь тогда все только об этом и говорили:
ЭТО БЫЛО ЕЩЕ ДО ВОЙНЫ. В ГОРОДЕ СУЩЕСТВОВАЛ ТАК называемый «круг» умных людей. Ходили друг к другу в гости и принимали активное участие в культурной жизни. Ну и так далее. Люди искусства, разумеется, тоже принадлежали к этому «кругу». И врачи, конечно, тоже. Без них нигде не обходится, сказал бы Однорукий.
Вообще-то там всегда было очень мило. Люди, как уже сказано, были очень умные и старались докопаться до самой сути вещей. Разобраться со всеми проблемами жизни. По вечерам пили много чего хорошего, но так, чтобы непременно воздать должное вкусу и букету напитка. Хорошее десертное вино из винограда позднего сбора или, скажем, ром с портером, смешанные фифти-фифти, чудесно!
Он смог очень хорошо вспомнить один из вечеров на тему «искривленное пространство» и так далее (искривленных людей тогда еще в таком количестве не было, по крайней мере в их «кругу»). Дискуссия оказалась трудной, и в конце концов все вернулось на круги своя и уперлось в банальный вопрос об извечном «смысле». Женщины-ораторы разглагольствовали о своих комплексах, разумеется, в скрытой форме, понятное дело, а мужчины-ораторы разъясняли то, чего им все равно не дано было постичь. И все жили в страхе. Годы спустя это стало заметно.
Другой усмехнулся своим воспоминаниям. Он знал это уже тогда: напыщенные стенания по поводу своей тоски. А чем же еще были все эти многословные излияния? Знал он это уже тогда, ибо его собственные амбиции тоже были не менее тщеславными. Остальным он, естественно, ничего не говорил, люди с трудом переносят роли статистов.
– И ты тоже! – сказал Другой самому себе вслух.
Правда, одного он тогда не знал – того, что все, по сути, было очень просто. А теперь он это знал?
– Ну давай, валяй, выкладывай свои сентенции! – сказал он и вылез на солнце. – Но я бы попросил формулировать их корректнее! – Другой подумал, сел в позу и почувствовал огромное удовольствие от собственной мудрости.
– Так что же это такое: «все очень просто»? – спросил он. – Внешне каждый должен делать то, что ему положено. Не говорить и не спрашивать, а делать. А внутренне? Тут есть только один путь, путь к себе, движение к самому себе. Заполнить собственные границы до предела возможностей.
Кажется, несколько многовато Рильке, подумал Другой. Но продолжал говорить:
– С этой точки зрения не существует никакого альтернативного «Ты». Прогресс заключен не в коллективной массовости, а в крайне единичном индивиде. Разумеется, ни один общественный деятель и слышать об этом не захочет.
Он сделал паузу, обрадовался и засмеялся.
– Я что, очень учено выразился, а? – Он выпятил губы и повторил: – У-уче-о-о-но. – Над водной пустыней вокруг него прокатилось бессмысленное эхо. Как глупо. Но он продолжал размышлять:
– Каков же был результат этого искривленного вечернего времени? Всему были даны великолепные дефиниции. Мы стали знать больше, чем знали до того. Помогло ли это? Некоторым образом. Да. Перспективы расширились. Ну а в остальном?
– А в остальном я погибаю здесь от жажды, – произнес он опять погромче, и эйфория его пропала. – Вот радостный путь к себе самому! Путь, после которого вообще ничего не остается!
Он снова вспомнил о своей жажде, и весь ясный ход остаточных мыслей тотчас же улетучился. Все спуталось, люди из прошлого, он сам, сидящий здесь. И то, что он на самом деле имел в виду, и истины со злым умыслом и подвохом. Он не мог пока решиться на то, что уже чувствовал, но еще не знал.
– Боже праведный, – сказал он, совсем не имея Его в виду. Он снова лег и натянул куртку на голову. Так опять стало темно, и он мог оставить на свету все то, о чем не хотел больше думать.
И плакать он тоже больше не плакал. Просто ничего уже не осталось, и он больше ни о чем не думал. Он прислушивался к жажде в своем теле. Хриплое прерывистое дыхание громко раздавалось на ограниченном темном пространстве вокруг его головы.
Только под вечер он снова очнулся из этого сумеречного состояния. Он не знал, спал он или нет. Он чувствовал себя разбитым и вялым. Движения его снова были скованы какой-то тяжестью, навалившейся на него.
Он перевернулся и лежал теперь на спине, глядя в полыхающее небо.
Значит, и сегодня никого, размышлял он. Думать было тяжело, он уставал от этого. Ему вообще все было тяжело: и подумать о чем-то определенном, и поднять руку, и двинуть ногой.
Ни самолет, ни корабль не появились, продолжал он рассуждать. Ничего и никого. А сколько, собственно, времени я уже в этой проклятой надувной лодке?
– А сосчитать не так-то просто! – снова произнес он вслух и отказался от желания точно узнать число дней. Что значили дни, ночи, часы или недели в этих обстоятельствах? Ничего. Или все! Только не поддавались измерению. А имело ли еще смысл надеяться? Разве кто-нибудь искал его? Никто. Самолеты искали Однорукого и его людей, которые давно уже умерли. Самолеты искали одних только мертвых. То есть если они вообще искали! Его, Другого, дома вообще еще не хватились. Откуда им, дома, знать, что произошло за это время? Чтобы начать его искать? Подлодки иногда неделями не подавали радиосигналов. Так что вот. Он не считался пропавшим. Да и кто должен об этом знать? Разве что официальные военные инстанции. А кто еще? Мария умерла.
– Один – ноль в пользу господина Танатоса!
– сказал он.
Родители умерли, когда он был еще ребенком. Два – ноль в пользу смерти. А дальше?
– Этот мифический парень постепенно завоевывает территорию, – сказал он. – Его следующим козырем стал Однорукий. А козырь бьет любую карту, дорогой мой. Что тут можно возразить? – спросил он.
И сам ответил:
– Ничего.
Он снова осознал, что разговаривает вслух. Вот ведь ерунда какая, его же никто не слышит.
Я должен думать о чем-то другом, сказал он себе. Иначе это станет навязчивой идеей, мысли будут ходить по кругу, как в цирке, и мне из этого уже не выбраться. Дешевую, утешительную философию можно позволить себе только дома, сидя за печкой. Здесь это не годится. Иначе эта история кончится плохо.
Он сел и обвел взглядом горизонт. Запад был морем огня на фоне заходящего солнца.
– Если бы кто нарисовал это, то получился бы роскошный китч. Краски как на фантиках от карамелек! – А потом он рассмеялся: – Лучше этого избитого сравнения не под силу найти, или как?
На западе слепил закат, а на востоке все темные ночные краски неразличимо сливались и были смазанны. Линия горизонта ясно просматривалась только на отдельных участках. Он вспомнил про Однорукого. Достал бумажник и исследовал его содержимое.
В нем было удостоверение умершего. С печатью и подписью. Захватанный листок бумаги.
– В таком виде я бы тебя не узнал! – сказал он. – Идиотский снимок. Что же удостоверяет такая штука? – спросил он. – Теперь тебе уже не нужны никакие удостоверения. Хотя, как знать, может, тебе еще придется и по ту сторону предъявлять свой документ, чтобы там могли тебя определить как положено, а? – Затем он обнаружил квитанцию на 7 долларов 60 центов. Почерк был таким неразборчивым, что он не смог разобрать, что купил Однорукий. Жаль.
В боковом кармашке лежало несколько почтовых марок. Пестрые кусочки бумаги, сплошь запечатанные лицом мистера Вашингтона.
– По пять центов за штуку, – сказал он. – Так дешево ценятся теперь лица. Ну что ж… Билет в кино, еще один билет в кино! – продолжал он бормотать. – Пройтись под ручку плюс хеппи-энд. Ужасно завлекательно. Все как в жизни, прекрасно.
Другой снова повеселел, у него стало теплее на душе от собственных мыслей о кино.
– Душераздирающая любовная драма и сотни тысяч голых ножек. Взмах ресниц знаменитой кинозвезды. И стройные ряды обнаженных животов и ляжек гёрлз из ревю. Мясная лавка душ и скотобойня тел. Что, больше никаких афишных клише?
Но ему больше ничего не приходило в голову. Только лица зрителей после сеанса, они все еще вспоминались ему так, как будто он видит их прямо сейчас: распухшие, набрякшие от жары и лживых грез лица. И как потом люди идут домой, нервно закуривая сигарету и злясь на свою жалкую и серую жизнь, к сожалению, так непохожую на ту, что на экране.
Он попробовал поскорее подумать о чем-нибудь другом и стал копаться в бумажнике дальше. В задней части, в большом отделении, лежало письмо Бетси и ее фотография.
Он внимательно рассмотрел фотографию Бетси. Освещение было хорошим, и снимок тоже, немного подретушированный. Несомненно, милая мордашка. Очень большие глаза, волосы – светлый сияющий ореол вокруг головы, рот не слишком большой и не слишком маленький. Нос немного курносый, славный носик.
– В этом лице все на месте, – сказал Другой. – Оно даже лучше, чем я думал. Если бы этот прилежный фотограф снимал с меньшим старанием, можно было бы увидеть больше. – Он все усиленнее вглядывался в это лицо. Чужое лицо. Он не был знаком с ней, но все же столько знал о ней. Фройляйн Бетси. Мисс Бетси.
– Жаль, что ты не можешь разговаривать, – сказал он. – Я бы с большим удовольствием немного побеседовал с тобой. И увидел бы твое лицо со всех сторон. Не так, как здесь. Ты ведь не рассердишься, если я прочту твое письмо? Однорукий умер, и я ничего уже не отнимаю у него, так ведь?
Но он так и не приступил к чтению письма. Лицо Бетси начало расплываться, и за нечеткими его контурами проступило другое лицо. Мария снова вернулась.
СНАЧАЛА ОН УВИДЕЛ ФОТОГРАФИЮ МАРИИ, ЭТО БЫЛО первое, что он узнал о ней. Однажды фото появилось на письменном столе его сестры. А потом вышло так, что они заехали к Марии в гости, проездом теперь уже не вспомнить куда. Когда они сошли с поезда, Мария уже стояла там и ждала их. Сначала он испугался, потому что Мария выглядела совсем не так, как на фото. Но испуг быстро прошел.
Обе девушки сразу заговорили друг с другом, а он стоял рядом как дурак. Они трещали без умолку. И чего только не нарассказали друг другу, боже ты мой! Дома, у нее в комнате, они пили кофе и девушки все продолжали разговаривать. Он просто сидел там, слушал и смотрел на Марию, когда она не замечала этого.
Вечером после ужина они пили белое бордо, он все еще хорошо помнил его вкус. Мария была резвой как рыбка, и девушки говорили, говорили и говорили. Мария болтала ногами, она, по-видимому, была очень довольна встречей. Позднее они стали слегка дурачиться, а потом, уже поздно ночью, когда они снова проголодались, Мария пожарила им то, что было припасено на воскресенье, то есть настоящие отбивные, и ему пришлось их сначала отделить друг от друга. Мужская работа, бог ты мой, какая глупость! Топором, на каменных ступеньках перед входной дверью, а соседи-то что подумали!
У него не оставалось выбора, он влюбился в Марию. А сама Мария? Бог ее знает. Они выпили еще вина, и тут уж даже он иногда вставлял слово.