Дверь приоткрылась. Один из солдат вылез.
— Обманывать? Да? — прорычал жандарм. — Что это вы вздумали запираться? В прятки поиграть захотелось?
— Понос у меня. На то и уборная, я полагаю.
— Вон что? Приспичило? Так я и поверил!
Солдат распахнут шинель. Все увидели у него на груди Железный крест первой степени. А он, в свою очередь, взглянул на грудь жандарма, на которой ничего не было.
— Да, — спокойно ответил солдат, — и поверите.
Жандарм побагровел. Фельдшер опередил его.
— Прошу сойти, — сказал он, не глядя на солдата.
— Вы не посмотрели, что у меня…
— Вижу по перевязке. Сходите, прошу.
Солдат слегка усмехнулся.
— Хорошо.
— Тут-то мы по крайней мере кончили? — раздраженно спросил фельдшер жандарма.
— Так точно. — Жандарм посмотрел на отпускников. Каждый держал наготове свои документы.
— Так точно, кончили, — повторил он и вслед за фельдшером вышел из вагона.
Дверь уборной бесшумно открылась. Сидевший там ефрейтор проскользнул в отделение. Все лицо его было залито потом. Он опустился на скамью.
— Ушел? — через некоторое время спросил он шепотом.
— Да, как будто.
Ефрейтор долго сидел молча. Пот лил с него ручьями.
— Я буду за него молиться, — проговорил он наконец.
Все взглянули на него.
— Что? — спросил кто-то недоверчиво. — За эту свинью жандарма ты еще молиться вздумал?
— Да нет, не за свинью. За того, кто сидел со мной в уборной. Это он посоветовал мне не вылезать. Я, мол, все как-нибудь утрясу. А где он?
— Высадили. Вот и утряс. Жирный боров так обозлился, что уже больше не стал искать.
— Я буду за него молиться.
— Да пожалуйста, молись, мне-то что.
— Непременно. Моя фамилия Лютйенс. Я непременно буду за него молиться.
— Ладно. А теперь заткнись. Завтра помолишься. Или хоть потерпи, вот поезд отойдет, — сказал чей-то голос.
— Я буду молиться. Мне до зарезу нужно побывать дома. А если я попаду в этот лазарет, ни о каком отпуске не может быть речи. Мне необходимо съездить в Германию. У жены рак. Ей тридцать шесть лет. Тридцать шесть исполнилось в октябре. Уже четыре месяца, как она не встает.
Он посмотрел на всех по очереди, точно затравленный зверь. Никто не отозвался. Что ж, время такое, чего только теперь не бывает.
Через час поезд тронулся. Солдат, который вылез на ту сторону, так и не показался. «Наверно, сцапали», — подумал Гребер.
В полдень в отделение вошел унтер-офицер.
— Не желает ли кто побриться?
— Что?
— Побриться. Я парикмахер. У меня отличное мыло. Еще из Франции.
— Бриться? На ходу поезда?
— А как же? Я только что брил господ офицеров.
— Сколько же это стоит?
— Пятьдесят пфеннигов. Пол-рейхсмарки. Дешевка, ведь вам надо сначала снять бороды, учтите это.
— Идет. — Кто-то уже вынул деньги. — Но если порежешь, то ни черта не получишь.
Парикмахер поставил в сторонке мыльницу, извлек из кармана ножницы и гребень. У него оказался и особый кулек, в который он бросал волосы. Затем он принялся намыливать первого клиента. Работал он у окна. Мыльная пена была такой белизны, словно это снег. Унтер-офицер оказался ловким парикмахером. Побрилось трое солдат. Раненые отклонили его услуги. Гребер был четвертым. С любопытством разглядывал он трех бритых солдат. Они выглядели весьма странно: обветренные багровые лица в пятнах и ослепительно белые подбородки. Наполовину — лицо солдата, наполовину — затворника. Потом Гребер почувствовал, как его щеку скребут бритвой. От бритья на душе у него стало веселей. В этом было уже что-то, напоминавшее жизнь на родине, особенно потому, что его брил старший по чину. Казалось, он опять ходит в штатском. Под вечер поезд снова остановился. Отпускники увидели в окно походную кухню. Они вышли, чтобы получить обед. Лютйенс не пошел с ними. Гребер заметил, что он быстро шевелит губами и при этом держит здоровую руку так, точно она молитвенно сложена с невидимой левой. Левая же была перевязана и висела под курткой. Кормили супом с капустой. Суп был чуть теплый.
К границе подъехали вечером. Все вышли из вагонов. Отпускников повели в санпропускник. Они сдали одежду и сидели в бараке голые, чтобы вши у них на теле подохли. Помещение было как следует натоплено, вода горячая, выдали мыло, резко пахнувшее карболкой.
Впервые за много месяцев Гребер сидел в комнате, по-настоящему теплой. Правда, на фронте иной раз и можно было погреться у печурки; но тогда согревался только тот бок, который был поближе к огню, а другой обычно зяб.
А тут тепло охватывало со всех сторон. Наконец-то косточки отойдут. Косточки и мозги. Мозги отходили дольше.
Они сидели, ловили вшей и давили их. У Гребера не было насекомых в голове. Площицы и платяные вши не переходят на голову. Это уж закон. Вши уважают чужую территорию; у них не бывает войн.
От тепла стало клонить ко сну. Гребер видел бледные тела своих спутников, их обмороженные ноги, багровые трещины шрамов. Они вдруг перестали быть солдатами. Их мундиры висели где-то в парильне; сейчас это были просто голые люди, они щелкали вшей, и разговоры пошли сразу же совсем другие. Уже не о войне: говорили о еде и о женщинах.
— У нее ребенок, — сказал один, его звали Бернгард.
Он сидел рядом с Гребером, у него были вши в бровях, и он ловил их с помощью карманного зеркальца.
— Я два года дома не был, а ребенку четыре месяца. Она уверяет, будто четырнадцать и будто он от меня. Но моя мать написала, мне, что от русского. Да и она меньше года, как стала писать о ребенке. А до того — никогда. Что вы на этот счет скажете?
— Что ж, бывает, — равнодушно, ответил какой-то человек с плешью. — В деревне много ребят народилось от военнопленных.
— Да? Но как же мне-то теперь быть?
— Я бы такую жену вышвырнул вон, — заявил другой, перебинтовывавший ноги. — Это свинство.
— Свинство? Почему же свинство? — Плешивый сделал протестующий жест. — Время теперь военное, это понимать надо. А ребенок-то кто? Мальчик или девочка?
— Мальчишка. Она пишет, будто вылитый я.
— Если мальчик, можешь его оставить, пригодится. В деревне всегда помощник нужен.
— Да ведь он же наполовину русский.
— Ну и что же? Русские-то ведь арийцы. А отечеству нужны солдаты.
Бернгард положил зеркальце на скамью.
— Не так это просто. Тебе-то легко говорить, не с тобой приключилось.
— А лучше, если бы твоей сделал ребенка какой-нибудь откормленный племенной бык из немцев?
— Ну это уж, конечно, нет.
— Вот видишь.
— Могла бы, кажется, меня подождать, — смущенно сказал Бернгард вполголоса.
Плешивый пожал плечами.
— Кто ждет, а кто и нет. Нельзя же требовать всего; если годами не бываешь дома!
— А ты женат?
— Бог миловал.
— И вовсе русские не арийцы, — вдруг заявил человек, похожий на мышь, у него было острое лицо и маленький рот. Он до сих пор молчал.
Все посмотрели на него.
— Нет, ты ошибаешься, — возразил плешивый. — Арийцы. У нас же был с ними договор.
— Они — ублюдки, большевистские ублюдки. А вовсе не арийцы. Это установлено.
— Ошибаешься. Поляки, чехи и французы — вот те ублюдки. А русских мы освобождаем от коммунистов. И они арийцы. Конечно, исключая коммунистов. Ну, разумеется, не господствующие арийцы. Просто рабочие арийцы. Но их не истребляют.
Мышь растерялась.
— Да они же всегда были ублюдками, — заявила она. — Я знаю точно. Явные ублюдки.
— Теперь все уже давно переменилось, как с японцами. Японцы теперь тоже арийцы, с тех пор как сделались нашими союзниками. Желтолицые арийцы.
— Вы оба заврались, — заявил необыкновенно волосатый бас. — Русские не были ублюдками, пока у нас с ними был пакт. Зато они стали ими теперь. Вот как обстоит дело.
— Ну, а как же тогда ему быть с ребенком?
— Сдать, — сказала Мышь с особой авторитетностью. — Безболезненная смерть. Что же еще?
— А с женой?
— Это уж дело начальства. Поставят клеймо, голову обреют наголо, а потом — концлагерь, тюрьма или виселица.
— Ее до сих пор не трогали, — сказал Бернгард.
— Вероятно, еще не знают.
— Знают. Моя мать сообщила куда следует.
— Значит, и начальство непутевое, расхлябаннее. Люди разложились, значит, им и место в концлагере. Или на виселице.
— Ах, оставь ты меня в покое, — вдруг обозлился Бернгард и отвернулся.
— В конце концов, может, француз — это все-таки было бы лучше, — заметил плешивый. — Они только наполовину ублюдки — по новейшим исследованиям.
— Они — выродившаяся промежуточная раса… — Бас посмотрел на Гребера. Гребер уловил на его крупном лице легкую усмешку.
Какой-то парень с цыплячьей грудью, беспокойно бегавший по комнате на кривых ногах, вдруг остановился.
— Мы — раса господ, — заявил он, — а все остальные — ублюдки, это ясно. Но кто же тогда обыкновенные люди?
Плешивый помолчал, размышляя.
— Шведы, — сказал он наконец. — Или швейцарцы.
— Да нет, дикари, — заявил бас, — конечно, дикари.
— Белых дикарей больше не существует, — возразила Мышь.
— Разве? — И бас пристально посмотрел на нее.
Гребер задремал. Он слышал сквозь сон, как остальные опять заговорили о женщинах. Но опыт Гребера был тут невелик. Расистские теории, проповедуемые в его отечестве, не вязались с его представлениями о любви. Ему претило думать о принудительном отборе, обо всяких родословных, о способности к деторождению. Он был солдатом и имел дело всего лишь с несколькими проститутками в тех странах, где воевал. Они были так же практичны, как и немки из Союза германских девушек. Но от проституток этого хоть требовало их ремесло.
Люди получили обратно свои вещи и оделись. И вдруг стали опять рядовыми, ефрейторами, фельдфебелями и унтер-офицерами. Человек с русским ребенком оказался унтер-офицером. Бас — тоже. Мышь — солдатом нестроевой части. Увидев, что здесь много унтер-офицеров, она стушевалась.
Гребер стал разглядывать свой мундир. Он был еще теплый и от него пахло кислотами. Под пряжками помочей Гребер обнаружил колонию укрывшихся там вшей. Но они передохли, задушенные газом. Он соскреб их. Из санпропускника людей повели в барак. Офицер из национал-социалистского руководства произнес речь. Он стал на возвышение, над которым висел портрет фюрера, и принялся объяснять им, что сейчас, когда они возвращаются в свое отечество, они несут громадную ответственность. Ни слова о том, сколько они пробыли на фронте. Ни слова о расположении войск, о местностях, частях, передвижениях; никаких названий. Везде полно шпионов. Поэтому главное — молчание. Болтуна ждет суровая кара. Критика по мелочам — это тоже государственная измена. Войну ведет фюрер, а он знает, что делает. Дела на фронте идут блестяще, русские истекают кровью; они понесли чудовищные потери, мы готовимся к контрнаступлению. Снабжение армии — первоклассное, дух войск — превосходный. И еще раз: если вы будете упоминать о каких-либо пунктах или о расположении войск — помните: это государственная измена. Нытье — тоже.
Офицер сделал паузу. Потом заявил совсем другим тоном, что фюрер, несмотря на чудовищную занятость, печется обо всех своих солдатах. Он хочет, чтобы каждый отпускник отвез домой подарок, поэтому все они получали пакеты с продовольствием. Пусть передадут своим семьям, как доказательство, что солдатам на фронте живется хорошо и они даже могут привозить домой подарки.
— Всякий, кто откроет пакет в пути и сам съест что-нибудь, будет наказан. Контроль на станции назначения немедленно это обнаружит. Хайль Гитлер!
Они стояли навытяжку. Гребер ждал, что сейчас запоют «Германию» и песнь о Хорсте Весселе: третий рейх прославился своими песнями. Но ничего подобного не произошло. Раздалась команда:
— Отпускники, едущие в Рейнскую область, три шага вперед!
Вышло несколько человек.
— Отпуска в Рейнскую область отменены, — заявил офицер. Затем обратился к ближайшему отпускнику: — Куда вы хотите поехать вместо этого?
— В Кельн!
— Я же вам только что сказал — въезд в Рейнскую область запрещен. Куда вы хотите поехать вместо этого?
— В Кельн, — повторил бестолковый малый. — Я из Кельна.
— Да нельзя ехать в Кельн, как вы не понимаете? Назовите какой-нибудь другой город, куда вы хотели бы поехать.
— Ни в какой. В Кельне у меня жена и дети. Я там работал слесарем, и на отпускном билете у меня написано — Кельн.
— Вижу. Но туда нельзя ехать. Поймите же, наконец! В настоящий момент въезд в Кельн отпускникам запрещен.
— Запрещен! — удивился бывший слесарь. — А почему?
— Да вы что, спятили? Кто здесь спрашивает? Вы или начальство?
Подошел какой-то капитан и шепнул офицеру несколько слов. Тот кивнул.
— Отпускники, едущие в Гамбург и Эльзас, три шага вперед! — скомандовал он.
Никто не вышел.
— Отпускникам из Рейнской области остаться! Остальные — шагом марш. Приступить к раздаче подарков для тыла!
И вот они опять на вокзале. Через некоторое время подходят и отпускники из Рейнской области.
— В чем дело? — спрашивает бас.
— Ты ведь слышал!
— В Кельн не пускают. Куда же ты поедешь?
— В Ротенбург. У меня там сестра. А на черта мне Ротенбург? Я живу в Кельне. Что произошло в Кельне? Почему я не могу ехать в Кельн?
— Осторожнее, — заметил один из отпускников и покосился на двух эсэсовцев, которые прошли мимо, скрипя сапогами.
— Плевал я на них! На что мне Ротенбург? Где моя семья? Была в Кельне. Что там произошло?
— Может, твоя семья теперь тоже в Ротенбурге.
— Нет, она не в Ротенбурге. Там им жить негде. И потом жена и моя сестра друг друга терпеть не могут. Что же все-таки произошло в Кельне?
Слесарь уставился на остальных. На глазах у него выступили слезы. Толстые губы задрожали.
— Почему вам можно домой, а мне нельзя? Сколько времени я не был дома! Что там произошло? Что с моей женой и детьми? Старшего зовут Георгом. Одиннадцать лет ему. Что?
— Послушай, — сказал бас. — Тут уж ничего не поделаешь. Пошли жене телеграмму. Вызови ее в Ротенбург. А то ты с ней совсем не повидаешься.
— А дорога? Кто оплатит дорогу? И где она будет жить?
— Если тебя не пускают в Кельн, так они и жену твою не выпустят, — сказала Мышь. — Это наверняка. Так уж положено.
Слесарь открыл было рот, но ничего не сказал. Лишь через некоторое время он спросил: — Почему не выпустят?
— Ну, это уж ты сам сообрази.
Слесарь посмотрел вокруг. Он переводил глаза с одного на другого. — Неужели же все пропало? Не может этого быть!
— Будь доволен, что тебя тут же не отправили обратно на передовую, — заметил бас. — А ведь и это могло случиться.
Гребер слушал молча, он чувствовал озноб, но холодом охватывало его не снаружи: опять вставало перед ним, подобно призраку, что-то тревожное и неуловимое, оно давно уже, крадучись, ползало вокруг и не давалось в руки, отступало и возвращалось снова, и смотрело на тебя; у него были сотни неразличимых лиц, и не было ни одного. Гребер взглянул на рельсы. Они вели на родину, туда, где его ждала устойчивость, тепло, мать, мир — единственное, что еще осталось на свете. И вот это неуловимое нечто, оказывается, прокралось за ним следом, — он уже чувствует рядом его зловещее дыхание, и отогнать его уже нельзя.
— Отпуск… — с горечью сказал слесарь из Кельна. — Вот так отпуск! Что же мне теперь делать?
Остальные только взглянули на него и ничего не ответили. Точно на нем вдруг проступили признаки какой-то скрытой болезни. Он был в этом неповинен, но на нем словно лежало клеймо, и остальные потихоньку от него отодвинулись. Они были рады, что сами не больны этой болезнью, но все же не вполне уверены — и поэтому отодвинулись. Ведь несчастье заразительно.
Поезд медленно вошел под своды дебаркадера. Он казался черным и погасил последние остатки света.
6
Проснувшись, они увидели совсем другой ландшафт. Его очертания отчетливо выступали из мягкой утренней дымки. Гребер сидел у окна, прижавшись лицом к стеклу. Мимо проплывали поля и пашни, еще с островками снега, но между ними уже видны были ровные черные борозды, проведенные плугом, и бледно-зеленое сияние всходов. Никаких воронок от гранат. Никаких развалин. Плоская гладкая равнина. Никаких окопов, дотов, никаких блиндажей. Обыкновенная земля.
Затем показалась первая деревня. Церковь, на которой поблескивал крест. Школа, над которой медленно вращался флюгер. Пивная, перед которой стояли люди. Открытые двери домов, работницы с метлами, повозка, первые лучи солнца, блеснувшие на целых стеклах, неповрежденные крыши, неразрушенные дома, деревья со всеми своими ветвями, улицы как улицы, дети, идущие в школу. Детей Гребер уже давно не видел. Он облегченно вздохнул. Перед ним было именно то, чего он так ждал. Вот оно. Дождался!
— Тут немножко другой вид? а? — заметил какой-то унтер-офицер, смотревший в соседнее окно.
— Совсем другой.
Туман поднимался все быстрее. На горизонте засинели леса. Распахнулись широкие дали. Рядом с поездом скользили телеграфные провода, они поднимались и опускались, как нотные линейки бесконечной, беззвучной мелодии. Птицы слетали с них, как песни. В полях стояла тишина. Грохот фронта утонул в ней. Никаких самолетов больше не было. Греберу казалось, что он едет уже давно, целые недели… Даже воспоминание о товарищах вдруг померкло.
— Какой у нас сегодня день? — спросил он.
— Четверг.
— Так, четверг…
— Ну, конечно, вчера была среда.
— Как ты думаешь, перехватим мы где-нибудь кофе?
— Наверное. Здесь ведь все как прежде.
Кое-кто из отпускников достал хлеб из ранцев и принялись жевать. Но Гребер ждал; ему хотелось съесть хлеб с кофе. Он вспомнил утренний завтрак дома, до войны. Мать стелила на стол скатерть в голубую и белую клетку и подавала к кофе мед, булочки и горячее молоко. Заливалась канарейка, и летом солнце освещало герани на окне. Он любил, сорвав темно-зеленый лист герани, растереть его между пальцами, вдыхать его сильный, необычный запах и думать о неведомых странах. Теперь он уж насмотрелся на эти неведомые страны, но не так, как тогда мечтал.
Он опять уставился в окно. В его сердце вдруг проснулась надежда. Вдоль полотна стояли сельскохозяйственные рабочие и смотрели на поезд. Среди них были и женщины в платочках. Унтер-офицер опустил окно и помахал рукой. Никто не помахал ему в ответ.
— Не хотите — не надо, оболтусы вы эдакие, — обиженно проворчал унтер-офицер.
Через несколько минут показалось следующее поле, на нем тоже были люди, и он опять помахал им. На этот раз унтер-офицер далеко высунулся из окна. Но и сейчас ему никто не ответил, хотя рабочие встали с земли и смотрели на проходивший поезд.
— И ради такой вот дряни мы кровь проливаем, — раздраженно заявил унтер-офицер.
— Может, тут работают военнопленные. Или иностранные рабочие…
— Баб достаточно среди них. Кажется, могли бы помахать.
— А если они тоже русские? Или польки?
— Вздор. Они совсем непохожи.
— Это же санитарный поезд, — сказал плешивый. — Тут тебе никто не помахает.
— Мужичье, — заключил унтер-офицер, — навозники да коровницы. — Он рывком поднял окно.
— В Кельне народ другой, — сказал слесарь.
А поезд шел и шел. Потом начался туннель. Они простояли в нем чуть не два часа. В вагоне не было света, в туннеле тоже царил полный мрак. Они, правда, привыкли жить под землей; все же через некоторое время ими овладело какое-то гнетущее чувство.
Закурили. Рдеющие точки папирос в темноте плясали вверх и вниз, напоминая светляков.
— Верно что-то с паровозом, — заметил унтер-офицер.
Они прислушались. Но рокота самолетов не было слышно. И взрывов тоже.
— Кто-нибудь из вас бывал в Ротенбурге? — спросил слесарь.
— Говорят, старинный город, — сказал Гребер.
— А ты его знаешь?
— Нет. Ты сам-то разве никогда не был?
— Нет. А чего мне там делать?
— Тебе бы надо поехать в Берлин! — заявила Мышь. — Отпуск один раз бывает. В Берлине есть что посмотреть.
— У меня денег нет для такой поездки. Где я там жить буду? В гостинице? А я хочу повидать своих.
Поезд тронулся.
— Наконец-то, — сказал бас. — Я уж думал, мы так и помрем здесь.
Сквозь сумрак просочился серый свет. Потом он стал серебряным. И вот опять тот же ландшафт. Он показался им милее, чем когда-либо. Все столпились у окон. День стал золотым, как вино, он клонился к вечеру. Невольно искали они глазами свежие воронки от бомб. Но воронок не было.
Проехали еще несколько станций, и бас сошел. Потом унтер-офицер и еще двое. Через час и Гребер стал узнавать местность. Наступали сумерки. Деревья были окутаны голубой дымкой. Не то, чтобы он узнавал какие-нибудь определенные предметы — дома, деревни или гряду холмов — нет; но вдруг самый ландшафт что-то стал ему говорить. Он обступал Гребера со всех сторон, сладостный, ошеломляющий. Этот ландшафт не был отчетлив, не вызывал никаких конкретных воспоминаний, это еще не было возвращением, а только предчувствием возвращения. Но именно поэтому его действие было особенно сильным, точно где-то в нем тянулись сумеречные аллеи грез и им не было конца.
Все знакомее становились названия станций. Мелькали места былых прогулок. В памяти вдруг воскрес запах земляники и сосен, лугов, согретых солнцем. Еще несколько минут, и должен показаться город. Гребер затянул ремни своего ранца. Стоя, ждал он, когда увидит первые улицы.
Поезд остановился. Люди бежали вдоль вагонов. Гребер выглянул в окно. Он услышал название города.
— Ну, всего хорошего, — сказал слесарь.
— Мы еще не приехали. Вокзал в центре города.
— Может быть, его перенесли? Ты лучше узнай.
Гребер открыл дверь. Он увидел в полумраке, что в поезд садятся какие-то люди.
— Это Верден? — спросил он.
Несколько человек подняли голову, но не ответили. Они слишком спешили. Тогда он сошел. И тут же услышал, как железнодорожный служащий крикнул:
— Верден! Выходить!
Гребер схватил за ремни свой ранец и протолкался к железнодорожнику:
— Поезд не пойдет до вокзала?
Тот устало окинул его взглядом. — А вам что, в Верден?
— Да.
— Направо. За платформу. Там сядете в автобус.
Гребер зашагал по платформе. Он никогда не бывал здесь. Ее, видимо, построили недавно, доски были совсем свежие. За углом стоял автобус.
— Вы едете в Верден? — спросил Гребер водителя.
— Да.
— А разве поезд больше не доходит до вокзала?
— Нет.
— Почему же?
— Потому, что не доходит.
Гребер посмотрел на водителя. Он знал, что в таких случаях расспрашивать бесполезно. Правды ему все равно не скажут.
Он неторопливо влез в автобус. В уголке еще нашлось место. За окнами было уже совершенно темно. Лишь смутно поблескивал во мраке, должно быть, проложенный заново кусок железнодорожного пути. Он вел в сторону от города. К поезду уже прицепили новый паровоз. Гребер забился в угол. «Может быть, станцию перенесли из предосторожности?» — неуверенно подумал он.
Автобус тронулся. Это была старая колымага, мотор кашлял, он работал на плохом бензине. Вскоре их обогнали несколько «мерседесов». В одном сидели офицеры вермахта, в двух других — офицеры-эсэсовцы. Когда они промчались мимо, пассажиры автобуса посмотрели им вслед. Все молчали. За всю поездку почти никто слова не вымолвил. Только маленькая девочка смеялась и играла в проходе. Лет двух, не больше; в белокурых волосах девочки был голубой бант.
Гребер увидел первые улицы. Они оказались целы и невредимы. Он вздохнул с облегчением. Автобус, тарахтя по камням, провез его еще немного и через несколько минут остановился.
— Выходить! Всем!
— Где мы? — спросил Гребер своего соседа.
— На Брамшештрассе.
— Разве автобус дальше не пойдет?
— Нет.
Сосед сошел. Гребер последовал за ним.
— Я в отпуск приехал, — сказал он. — Первый раз за два года. — Нужно же было хоть кому-нибудь сказать об этом.
Сосед посмотрел на Гребера. На лбу у него был свежий шрам, двух передних зубов не хватало. — Вы где живете?
— Хакенштрассе, 18, — ответил Гребер.
— Это в старом городе?
— На границе старого города. Угол Луизенштрассе. Оттуда видна церковь святой Катарины.
— Так… н-да… — Человек взглянул на темное небо. — Ну что ж, дорогу вы знаете.
— Конечно. Такие вещи не забываются.
— Разумеется, нет. Всего доброго.
— Спасибо.
Гребер зашагал по Брамшештрассе. Он смотрел на дома. Они были целы. Смотрел на окна. Все они были темны. Ну, понятно, противовоздушная оборона, подумал он. Это было, конечно, ребячеством, но он почему-то не ждал затемнения; он надеялся, что город будет ярко освещен. А между тем это надо было предвидеть. Торопливо шел он по улице. Поравнялся с булочной, но в ней не было хлеба. В окне стояло несколько бумажных роз в стеклянной вазе. Затем он миновал бакалею. В витрине лежало множество пакетов, но это была бутафория. Он дошел до лавки шорника. Гребер хорошо помнил ее. Здесь за стеклом было выставлено чучело гнедой лошади. Он заглянул в окно. Лошадь все еще там, уцелело даже чучело черно-белого терьера, — он стоит перед лошадью, задрав голову, и словно лает. Гребер на минуту задержался перед этим окном, в котором, несмотря на все события последних лет, все осталось по-старому. Потом отправился дальше. Он вдруг почувствовал себя дома.
— Добрый вечер, — сказал он незнакомому человеку, стоявшему на ближайшем крыльце.
— Добрый вечер… — удивленно отозвался тот через несколько мгновений.
Подкованные сапоги Гребера гремели по мостовой. Скоро он стащит с себя эту тяжесть и разыщет свои легкие гражданские башмаки. Он вымоется прозрачной горячей водой, наденет чистую рубашку. Гребер пошел быстрее. Улица под его ногами как будто выгибалась, точно она была живая или насыщена электричеством. Потом вдруг потянуло дымом.
Он остановился. Это не дым из трубы, и не дым от костра; это запах гари. Посмотрел вокруг. Но дома были целы, крыши не повреждены. Широко раскинулось над ними темно-синее небо.
Гребер пошел дальше. Улица вела к маленькой площади со сквером. Запах гари стал сильнее. Казалось, он повис на голых вершинах деревьев. Гребер потянул носом, но никак не мог установить, откуда же запах. Теперь он был повсюду, точно упал с неба, как зола.
На ближайшем углу Гребер увидел первый разрушенный дом. Гребера словно толкнуло что-то. За последние годы он ничего другого не видел, кроме развалин, и никаких особых чувств это у него не вызывало. Но сейчас он смотрел на эту груду обломков, широко раскрыв глаза, точно видел рухнувшее здание впервые.
«Ну, один дом, куда ни шло, — говорил он себе. — Один единственный, и все. Остальные целы». Он торопливо прошел мимо груды развалин и опять потянул носом. Однако гарью несло не отсюда. Этот дом, видимо, разрушен уже давно. Может быть, — простая случайность, забытая бомба, которая наугад была сброшена летчиком, когда он возвращался.
Гребер поискал глазами название улицы. Бремерштрассе. До Хакенштрассе еще далеко. По крайней мере пол-часа ходу. Он зашагал быстрее. Людей почти не было видно. В каких-то темных воротах горели едва заметные синие электрические лампочки, и от этого казалось, что подворотни больны туберкулезом.
Потом Гребер увидел разбомбленный угол улицы. Здесь пострадало несколько домов. Кое-где устояли только капитальные стены. Черным зубчатым узором поднимались они в небо. Между ними висели невидимые до этого стальные балки, похожие на черных змей, которые, извиваясь, выползали из-под кирпичей. Часть щебня была убрана. Но и это были старые развалины. Гребер прошел совсем рядом с ними. Он перелез через обломки, загромождавшие тротуар, и увидел в темноте еще более черные тени: они шевелились, казалось, там ползают гигантские жуки.
— Эй! — крикнул Гребер. — Есть тут кто-нибудь?
Посыпалась штукатурка, звякнули кирпичи. Смутные фигуры метнулись прочь. Гребер услышал чье-то взволнованное дыхание; прислушался и вдруг понял, что это он сам так громко дышит, оказывается, он уже бежал. Запах гари усиливался. Развалины попадались все чаще. А вот и старый город. Гребер остановился и смотрел, смотрел, широко раскрыв глаза. Раньше тут тянулись деревянные дома, уцелевшие от времен средневековья, дома с выступающими фронтонами, островерхими крышами и пестрыми надписями. Теперь дома исчезли. Вместо них он увидел лишь хаос пожарища, обуглившиеся балки, обнаженные стены, груды щебня, остатки улиц, а надо всем курился белесый чад. Дома сгорели, как щепки. Он побежал дальше. Им вдруг овладел безумный страх. Он вспомнил, что недалеко от дома его родителей находится небольшой медеплавильный завод. Они могли бомбить завод. Гребер изо всех сил мчался по улицам между тлеющих, влажных развалин, толкал встречных и все бежал, бежал, то и дело карабкаясь через кучи обломков. И вдруг стал как вкопанный. Он заблудился.
Этот город, который был так хорошо знаком ему с детства, теперь настолько изменился, что Гребер уже не знал куда идти. Он привык ориентироваться по фасадам домов. Но их больше не было. Он спросил какую-то женщину, проскользнувшую мимо, как пройти на Хакенштрассе.
— Что? — испуганно переспросила она. Женщина была вся грязная и прижимала руки к груди.
— На Хакенштрассе.
Женщина сделала какое-то движение. — Вон туда… за угол…
Он пошел по указанному направлению. С одной стороны стояли обуглившиеся деревья. Более тонкие ветки и сучья сгорели, стволы и самые толстые ветви еще торчали. Они напоминали гигантские черные руки, тянувшиеся к небу.
Гребер попытался ориентироваться. Отсюда должна быть видна колокольня церкви святой Катарины. Теперь он не видел ее. Но может быть, и церковь обрушилась? Он уже никого ни о чем не спрашивал. В одном месте он заметил носилки. Люди разгребали лопатами обломки, сновали пожарные. Среди чада и дыма хлестала вода. Над медеплавильным заводом стояло угрюмое пламя. Он, наконец, нашел Хакенштрассе.