Жалобно так смотрит, и две слезинки. В каждом глазу по одной, вот-вот упадут. Вид, понятно, нечеловеческий, но и на погибель не похоже. Если у меня могли возникнуть параллельные мозги и философия, то, может, на паренька так подействовало, что он мхом оброс, заволосился. Однако я к мальцу с АКМом приступаю. “Руки вверх! — говорю. — Хенде хох!” Он меня увидал, и подбежал по-собачьи, и сел с левой стороны, как дрессированная трезорка. И что было с мальцом делать? По волосне не человек, а по глазам и рукам вроде наше существо. Погладил его по головке и почувствовал под пальцами бугорки. “Ну-ка, стоять! — говорю. — То есть сидеть!” Малец и сидит, не рыпается, смотрит преданно. Проверил и оглядел, не ошибся. Малец-то оказался бесенком. Рожки у него режутся. Беса поймал! Черта, можно сказать! Или так на людей пришедшее оно действует? Вдруг это какой наш генерал превратился? Или либерал. А вокруг никого, пустыня. Довольно-таки зеленая, приятная пустыня. Только ни крепости, ни пушек, ни солдат, ни командирских шишек. Тогда я и пошел по прямой полями и лугами. Скоро утрамбованное закончилось, продолжились канавы и холмы, не подвергнутая, так сказать, земля. Кого вот привел, и не знаю. Только малец смирный и послушный. Бес или нет, мутант или враг. Пленный, одним словом. Пусть его в штабе подвергнут исследованиям и расшифруют, заставят говорить. Я тут у вас до утра прокантуюсь, а после стану думать, что делать. Ведь идти мне в тыл не так-то уж и того. Ведь приговоренный я к расстрелу, и никто расстрела не отменял. Покуда не стану решать, а утром разберемся. Могу ведь и с вами остаться. Пригожусь как просветленная голова. Фортификационные сооружения сосчитаю цифирью в айн момент. К тому же голос, монолог во мне. Он молчит иногда, а иногда говорит параллельно, вот и сейчас, хотите? — прямо сейчас элементарно, не в обиду бесенку будет сказано:
— Энтелехия, являющаяся единственной элементарной основой Космоса, не позволяет никакого ограничения его существованию во времени, во-первых, по причине отсутствия времени, как такового при отсутствии энтелехии, а во-вторых, из несомненной ее вечности, как по определению, так и по естественным логическим выводам. Вселенная, образованная системой е-принципа и р-принципа, вечна. Это устанавливает бесконечность ее существования не только во времени, но и в пространстве-времени, а в соответствии с постулатом образования материи определяет количество элементов материи в ней как бесконечно большое. Вселенная при этом непрерывно расширяется, и, следовательно, количество образуемых элементов материи непрерывно растет. Гипотеза “тепловой смерти Вселенной” не имеет под собой никакой почвы уже хотя бы потому, что в Космос постоянно и неизменно приходит новая масса, а следовательно, и новая энергия. Предположения ограниченности расширения Вселенной до определенного предела, после чего она должна начать сжиматься, кажутся весьма странными и необоснованными… Наша Вселенная существовала, существует и будет существовать всегда, при этом ее время стремится к замыканию в супервремя. Она не имеет предела в пространстве-времени и непрерывно расширяется, неограниченно стремясь в объеме от бесконечно большого до бесконечно большого. Количество элементов материи в ней так же неограниченно и непрерывно увеличивается. Наша Вселенная имеет одномерную структуру. Она не однородна и не изотропна, поскольку имеет ярко выраженные координаты образуемого предела пространства-времени и направление его образования, направление времени. Вселенная имеет четкие фундаментальные константы своей основы и достаточно ясно познаваемые. И все сказанное к тому же можно изложить формулами.
Глава одиннадцатая
Ночью высыпала сыпь звезд. Только на стороне врага небо не проронило ничего. Я сидел в дозоре до самого глухого часа, затем со стороны блокпоста, словно тень отца Гамлета, уныло приволокся комедиограф. Он по-узбекски сел на корточки, и мы помолчали вдвоем. Рядом изощренно похрапывал Женя. Он по-детски положил ладошку под жирную щеку и путался в сетях Морфея с непередаваемым наслаждением.
— Моя очередь, — произнес Серега.
— Как раз три часа, — сказал я, глянув на часы.
На их циферблате изображены кленовые листья разных цветов — от осенних увядших до весенних сочных. Выглядело многозначительно, только неясно. Мне их подарили в Мэриленде у папы Мартина, о котором вспоминаю всегда как о чистой игре для взрослых.
— Снился ангел. Он мне снится последнее время каждую ночь, — сказал комедиограф. — Будто я на нем начертал краской: “Здесь был я, Сережа”.
— А ты этого не делал?
— Не помню. В те два часа беспамятства я мог сделать с ангелом все возможное. Даже страшно представить.
— Ладно, пойду. — Я пошел к блокпосту, надеясь поспать перед боем, рассчитывая встретиться если не с ангелом, то хотя бы с женой на прощание и сделать с ней все, что я о ней думаю. Но жена со своей немолодой эротикой отсутствовала, сын отсутствовал со своим “Рамштайном”, дочь отсутствовала со своей дочерью, брат отсутствовал, потому что заряжал торпеды на Беломорканале, родители отсутствовали на земле и во сне одновременно, поскольку ждали в раю, дедушки и бабушки находились там же, несколько друзей замолили грехи в преисподней и теперь парили по ту сторону мира.
Я спал и ничего не видел, а когда проснулся, уже начался бой…
Не совсем так. Я спал и не видел того, что хотел. Когда замерещилось утро и народ зашевелился, кажется, я открывал глаза и вроде бы братья по оружию переодевались в чистые предсмертные рубахи. Даже сыну полка подобрали детскую. Паша чинно крестился в бетонный угол, а Сека, отмахнувшись католическим троеперстием, быстро упал на колени и совершил моментальный намаз, затем зажег буддийскую палочку. Колюня стоял возле стены, задумавшись, словно Рембрандт перед “Блудным сыном”, затем уверенным движением вывел на стене углем прощальную формулу: V1 = а1* ( п+в) в1…
Я спал и ничего не видел, а когда проснулся, уже началась битва. Генеральное сражение. Сперва многотонным грохотом меня сбросило с лежанки. Я вскочил, не думая, натянул джинсы, воткнул стопы в кроссовки и подбежал к тому, что в нашем бетонном убежище называлось окошком. Толком не увидел ничего. Схватил со стола кружку с недопитым кофе, осушил залпом переслащенную черноту, подхватил ватник и винтовку. Сразу возле выхода задержался у рукомойника, бросил ватник и винтовку, бросил в лицо воды, утерся рукавом рубахи, услышав ее потный запах, пожалел про забытую чистую, которая и у меня имелась, ждала случая под подушкой…
Восток алел новой зарей. Первыми ринулись в глаза веселые искры на вершине холма левого фланга и бело-серые компактные лепные формы, образовывавшиеся после каждого залпа установленных там орудий. Похоже, это были эрегированные стволы фаллических гаубиц. Они били далеко и, возможно, доставали до ужаса. Не сразу, но я все-таки повернул голову и посмотрел на юг. Картина мало чем изменилась по сравнению со вчерашним днем — стена стала, кажется, несколько выше и чернее. В ней искрились какие-то токи. Заметного вреда залповый огонь нашему ужасу не причинял. На правом фланге тоже гремели десятки или даже сотни орудий — пороховое облако поднималось из-за рощи. Только правый фланг в силу своей плоскости не был так нагляден, интересен. Решительные действия в первую очередь ожидались от тех, кто на холме. Через час безостановочного артиллерийского боя все стихло. Голова оглохла, как на рок-фестивале.
План укрепрайона выглядел так: впереди по-прежнему находился Злягин. Еще до моего пробуждения Колюня с Ваней подтащили к воронке два ящика тротила, многократно усиливая тем будущий взрыв. Как сказал после Колюня, заминированный выглядел молодцом: “Такой прямо-таки матрос Железняк, да!” На левой обочине шоссе находился командир Паша с приданным ему бойцом Серегой. Мы не зря занимались фортификацией — теперь комедиограф целился под “яблочко” из-за невысокого, аккуратного бруствера, сам укрывшись в придорожной канаве. Из канавы и Паша выглядывал, приставив к лицу бинокль. На правом крае мной командовал комиссар Сека. Он стоял в полный рост, и складывалось впечатление: философ ищет смерти. После того как Сека разбил несколько пожилых девичьих сердец, ненароком разорил с полдесятка семейных очагов, ему ничего более не оставалось.
— Традиционная европейская аскеза осуществляется, невзирая ни на что, — именно поэтому она слепа, как инстинкт. — Сека бормотал невразумительное, но без самодурства. Я не слушал, да и не мог, оглохший.
— Когда мировой гармонист отыграет ноты, тогда мы и осуществим разведку боем. Ты. — Кажется, произнесенное уже имело отношение ко мне. — Ты и я. Мы.
— В ходе драки гармониста не трогают. Его место характеризуется особой топикой. Будучи внутри, как бы в самом эпицентре побоища, он в то же время и вне. А мы ударим по самому гармонисту. — Может быть, Сека говорил мне, а возможно, и себе. Справедливо предположить его слова бредом. Чтобы понять будущее, я прокричал вопрос:
— А кто гармонист-то?!
Скуластое лицо философа загадочно передернул тик. Зрачки только сузились, не исчезли. Он не ответил, поправил наброшенный на френч кожаный кожушок, проговорил ко мне почти не относящееся:
— Мир сей удерживается арматурой небытия. Рано еще звучать команде “Вольно!”.
Тем временем пушки отгрохотали, не причинив юго-западу видимого ущерба, и установилась тягостная тишина. Стало слышно передвижение атмосферы, называемое ветром. Обратило на себя внимание солнце, вскарабкавшееся над ужасом. Стала важной температура воздуха. Оказалось, что лето вокруг и жарко. Я скинул ватник и уселся на него.
— А теперь что? — спросил комиссара.
Голос казался патологически громким.
— Теперь, — эхом откликнулся философ и в два прыжка оказался на шоссе.
Прямо на асфальте Паша и Сека разложили карту и стали совещаться. Сперва мы с Серегой не смели, а затем приблизились. Командир чертил новые стрелки. Комиссар молча вглядывался. Появились Колюня и Бесов, находившиеся первый час сражения возле порохового погреба — бетонного изделия в десятке метров от дороги. Командир приказал охранять боекомплект и амуницию. Колюня не возразил и теперь, кажется, дулся с Ваней в карты, судя по трефовому тузу, торчащему из кулака. Ваня Бесов был смешон и трогателен своим античеловеческим лицом, подтверждая аксиомы о том, что все дети хороши, а все взрослые плохи. Все мы носили головные уборы, кто шлем летчика, кто командирскую фуражку, а кто и солдатскую пилотку. Когда один из нас снимал убор и вытирал пот со лба, волосы сразу становились дыбом и чуть под углом в сторону юго-запада…
Неожиданно запиликало. Первые десять нот из “Прощания славянки”. Это нелепо ожил Пашин мобильник, который и до того иногда звонил, только командир не отвечал. Теперь же задумавшийся стратег машинально достал электронного уродца из нагрудного кармана френча и поднес к уху.
— Командующий блокпостом на проводе… Что?… Нет… Не пил… Не знаю… Понятно. Хорошо, хорошо. — Такой мы услышали часть разговора.
— Кто звонил? — осторожно поинтересовался Серега. — Генерал? Что сказал главнокомандующий?
— А? — Паша отвлекся от стратегических мыслей. — Это жена звонила. Спрашивала, когда дома буду. Просила майонез купить.
— Провансаль, — добавил отстраненно Сека.
— А что там в авангарде?! — Паша обратился к Колюне Морокканову. — Отправь юнгу проверить.
Трезорка поскакал козлом и обернулся за минуту. Он стал мило гримасничать, складывая ладошки и приближая их к волосатой щеке.
— Какая железная психика! — начал восторгаться Серега. — Спит среди грома сотен орудий!
— Я же говорил — Железняк, — подвел черту Колюня.
Тем временем на флангах началось движение. Сперва на холме появились множественные белые точки, заметно отсвечивавшие на солнце. Своеобразная шеренга зашевелилась и стала медленно спускаться по зеленям. За первой шеренгой выкатились вторая и третья. Паша поднял бинокль и стал всматриваться, а мы ждали. Через некоторое время командир радостно крякнул и, не отрываясь от бинокля, стал говорить:
— Вот оно. Началось! Наши перешли в психическую. Буйно помешанные из Скворцова-Степанова в первых рядах. Их устрашающий дивизион заставит содрогнуться, после парализованные и увечные. Да и старики макроцефалы, надеюсь, не подкачают! Инвалидные коляски разработаны в ЦКБ № 1 и испытывались на живых людях!
В голосе командира слышалась гордость за страну и время. Самые бесполезные могли погибнуть публично, сломив врага, выйти на рампу первый и последний раз, сгинув под бешеные аплодисменты. Тем временем началось действие и на правом равнинном краю. Паша перебежал к моему брустверу, не отнимая бинокля от лица.
— Как идут молодцы! — Слова восторга невольно сорвались с губ. — Вчера мне сообщили в депеше, что сводный полк привокзальных бомжей пойдет в авангарде, а за ним в прорыв ринутся остальные… Но как идут!
Я занял свое место на бруствере, и мне было интересно.
— Командир, — попросил я, — дай глянуть.
Паша протянул тяжелый цейсовский бинокль.
— Смотри, — сказал он. — Полюбуйся на красоту.
Я приблизил окуляры к глазам и сперва увидел размытую картинку. Покрутил резкость. Поймал руку, бьющую в барабан. Поднял до лица — увидел жесткие усы и остекленевший взгляд наступавшего. Пошевелил рукой — другие лица, мерзкие морды изношенных мужчин. В бинокль имелась возможность разглядеть только части тел — лучше б не видеть эти струпья, бельма, язвы. Бомжи двигались медленно, но яростно. Таких рож и в таком количестве я еще в жизни не наблюдал. Вдруг померещилось знакомое. Потерял. Нашел. Петров. Не Петров. Нет, Петров. Это было давно — перед Московской олимпиадой, когда в Доме писателей на Шпалерной улице во дворце Шереметевых завелась Комиссия по работе с молодыми. И я, не считая себя молодым, там стал появляться, пытаясь зацепиться за будущее. А рыжий Петров служил референтом у Германа. Тому отстрелили глаз на фронте — Герману. А Петрова добрый Герман устроил просто так, груши околачивать. Он был рыхлый, с дешевым понтом, никакими рифмами, но не вредный, а просто раздолбай, растративший коллективные деньги молодых литераторов, заработанные теми каким-то довольно честным образом и хранившиеся у референта. Петрова прогнали, только он все равно был и жил. Мы даже как-то плотно общались, недолго. Затем времени прошло до хуя. Петров поиграл в МММ и лишился квартиры. Затем с комодом, который, пожалев, отдали бандиты, переехал в ночлежку. Недавно видел его — не такого теперь рыжего, совсем не Чубайса, похожего отчасти на купол Исаакия, лишняя кожа висела на бывшем толстяке. Человек стоял возле Владимирского собора с рекламой на груди и на спине. То ли ломбард пропагандировал, то ли Интернет. А теперь Петров шел в психическую атаку, опираясь на палочку, в свободной руке держа штандарт Привокзального полка…
Сквозь бинокль хорошо читались детали, но терялась общая картина. Я отдал оптику командиру и стал смотреть просто так. Из-за рощицы, отчасти загораживавшей поле, шеренга за шеренгой выдвигались бомжи и бродяги, шедшие медленно и самозабвенно. Некоторые ковыляли на костылях, некоторые безногие просто ползли, а безруко-безногих “самоваров” братья по оружию несли в бой на носилках. Возле каждой шеренги шло по одноногому сержанту. Это были чудовищного вида существа, цеплявшиеся о землю деревянными костылями, пьяные в хлам, падавшие, поднимавшиеся, державшие в гнойных ртах по сигаре полуметровой длины.
— И у них “гавана”. “Сакраменто”, три звезды. — Я обернулся и увидел Колюню с юнгой Бесовым. От водилы доносился аромат пряного одеколона, а Иоанн-Трезор пах зоопарком. Вместе они составляли живописную пару, и, если б не экзистенциальность момента, я смог бы легко стать, как говорят прогрессивные, более аутентичным…
По своей чудовищной кинематографичности зрелище не имело себе равных. Организованные в боевые порядки уроды двигались вперед с настойчивостью часового механизма. Их траектории, их гипотенузы и биссектрисы обязаны были впереди соединиться, угрожая центру плотного черного ужаса. Наши взоры невольно обращались туда, мы ждали первой сшибки и результата психической. Ужас несколько изменил форму, все более превращаясь из сплошного стеноподобного объема в перевернутый треугольник, острая часть которого на треть, казалось, вросла в землю. Не представлялось возможным точно сказать, сколько до треугольника оставалось пути — километр или десять. Скорее всего, три или пять тысяч метров. Хотя расстояние и время здесь уже не исчислялись в принятых формах. Просто треугольник изготовлялся к встрече, видоизменяясь, а макроцефалы, психи, бомжи и увечные шли на него. Даже Паша и Сека забыли про свой боевой блеск. Мы ждали, раскрыв рты в прямом и переносном смыслах.
Время не двигалось — двигалось пространство. Треугольник принял почти классическую равнобедренную форму, странным образом балансируя на точке и заслонив солнце, оказавшееся хотя и в зените, но за ним. А может быть, солнце просто опустилось вовнутрь. Посреди поджидавшего ужаса появился розоватый овал, от которого в разные стороны потянулись черные нити, не нарушавшие, впрочем, сложившейся фигуры.
Скоро мы забыли о своем предназначении, о ключе позиции, о стыке между флангами, о присвоенных званиях. Бросив рубежи, мы все переползли (у Сереги, как всегда, получилось лучше других) по шоссе к злягинской воронке. Авангардист не спал, смотрел и матерился:
— Мама, мама, мама! Вот так мама, мама, мама. Знать бы при советской власти, мама. Тогда бы, мама, мама, маму!
— Отставить, — приказал Паша шепотом, вспомнив об эполетах, но Женя лишь отмахнулся:
— Мама маме маму.
Однако затих. Паша прекратил шепот. Сека только бесшумно чесал бровь. Серега потирал ладоши. А Колюня запалил сигару. Только Бесов ритмично икал, нарушая высокий драматизм происходящего.
— К маме, — заметил заминированный.
— Сбегай, сынок, попей водички. — Колюня похлопал Трезора-Иоанна по плечу, и тот, как кенгуру, ускакал по шоссе.
Впереди происходило все. Из воронки открывался полный вид. Вокруг потемнело, поскольку солнце лишь розово светило через треугольник, который снова чуть опустился, словно вонзившись в землю, будто поймав солнце, светившее теперь почти от земли. А шоссе, казалось, направлялось к самому светилу, оказавшемуся вовсе не центром планетарной системы, а простым манипулянтом явившегося ужаса.
Было видно, как шеренги инвалидных колясок ускоряют ход, постепенно теряя строй. Часть из них взяли вправо и выкатились на асфальт впереди нас. Привокзальный полк также ускорил ход. Кое-кто пытался бежать, падающих подхватывали. Сперва рваный, а затем все более единый вырос звук. Это шедшие на ужас закричали:
— Ура-а-а-а-а-а-а-а-а-а!
Мурашки кайфа забегали по спине. Захотелось встать в полный рост и побежать, как получится. Сделать так, как стократно представлял в детстве, читая про войну. Захотелось хлебнуть этого испепеляющего восторга, которого никогда не узнал в произошедшей жизни.
Хотя и наступили полусумерки, было видно, что на вершину холма выкатилась конница. В центре ее сверкало золото мундиров и серебро сабель. Флаги и хоругви. Смертельная линия во главе с главнокомандующим фронтом, готовая ринуться и развить успех смертников.
— Может, и мы в маму? — подал голос Женя. — Иначе не успеем в мать!
— Чтобы стоять, даже пота не надо. Кто тогда узнает про наш блеск? — Сека всегда был нервный, но никогда не волновался, а тут и его разобрало.
— Кто-то ведь должен и наблюдать, оставаться современником, чтобы потом… — начал Серега, но Колюня, хохотнув и перебив Серегу, предложил:
— Мне мальца только крикнуть — он нам миномет притащит!
— Солнце надо рвать на части, — еле сдерживаясь, процедил философ.
Но Паша. Мудрый командир. Он выдержал паузу. Только зубы слышно скрипели сквозь шум наступления.
— Ждем, — сказал. — Иногда ждать — наивысший блеск.
И, оценив психологическую неустойчивость момента, велел доставать коньяк, который последнюю пару суток под персидским ковром хранил авангардист.
“Ура!” продолжалось и даже усилилось. Конница сплошной линией стала спускаться с вершины, выдерживая дистанцию за первой волной атакующих сумасшедших и покуда сдерживая движение. Да и Привокзальный полк мы уже видели со спины. Из-за рощи, частично скрывавшей обозрение, появились мужицкие маршевые роты, неспешно шагающие с винтовками наперевес. С фланга на фланг, перелетая наше шоссе, сновали посыльные. “Ура!” бегущих продолжало зажигать пространство.
— Мама, ура-а-а-а! — хрипло, как Шаляпин или Ленин на патефонной пластинке, зарычал-запел Женя, высовываясь по пояс из окопа и размахивая бутылкой.
Мы подхватили. Сперва крик. Затем Колюня прыгнул на заминированного, накрывая телом, приговаривая:
— Что ты делаешь! А если случайная пуля? Разорвет на мелкие клочья!
— Мама, маза, мутер, — ответил Женя.
Но тут стало не до брани и не до восторгов. Не до Ленина и Шаляпина. Не до коньяка, хотя до него всегда есть дело. Потому что коньяк и ужас оказались похожи. Почти одного цвета. Коньяк был жидкостью, но розово-солнечная середина врага также заметно повлажнела. Овал потерял устойчивую форму, будто размякая, в нем стали заметны какие-то складки, неровности. Он стал агрессивен и моментален, молниеносен. Случилось что-то неуловимое, мгновенное. Черный нитяной с влажным солнечным центром произвел действие, осуществил глагол. Так высасывают белок и желток из сырого яйца. По звуку. По действию — зрение не успело различить. По результату — наступавших вместе с их боевым воем будто корова слизнула языком. Скорее не корова, а мухобойка — одна часть пространства прихлопнула другую. Особых нарушений земляного слоя тоже не наблюдалось, просто поле стало чуть-чуть ровнее…
Так тихо вокруг, что невозможно. Только одинокий хрип-пение заминированного авангардиста:
— А-а-а-а-а-а!
Но и он заткнулся.
Слышно, как на левом фланге дыбятся и кричат лошади. Ряды конницы стали мешаться. Еще чуть-чуть, и начнется гибельная паника. Все это происходило на наших глазах. Влажный ужас, совершив удачное действие, снова отвердел. Вернулись внешняя доброта и миролюбие. Даже внутреннее солнце стало светить ярче. Этим и воспользовался главнокомандующий. Мы видели, как он проскакал вдоль эскадронов, выхватив из ножен саблю и встав в стременах. Не было возможным понять, о чем он орал, но паника прекратилась, раздался ответный вопль, блеснули на солнце клинки, и лава в отчаянном броске покатилась вниз.
Когда красиво, то и слов нет.
— Коммунисты, вперед! — донеслось с правого фланга.
Не вдруг, но роты поднялись. Сразу видно, что это заслуженные отцы семейств, основательные, в очках и шляпах, кандидаты технических и физических наук, конструкторы “почтовых ящиков” советской поры.
— А монетаристы, вперед! Такой бы призыв здесь не прошел! — нервно прокомментировал Серега.
Не так вычурно, как конница, однако неостановимо, безудержно, целенаправленно, рассудочно-угрюмо и надежно. Они бежали небыстро, почти трусцой, выставив винтовки, рассчитывая взять ужас на штык.
Женя хлебнул из горлышка. Паша за ним. Затем Сека и Серега. А Колюня состроил хмурую гримасу и проворчал:
— Как вы можете в такой момент?
Сын полка Бесов согласно кивал и похрюкивал.
…Кто знает закон красоты? В чем совершенство верховой езды? Одно животное (человек) вскарабкивается на хребет другому (лошадь — конь), колотит того по бокам, чтобы колотимое полетело галопом…
Было красиво. Одни бежали, другие скакали. Хотелось и плакать, и присоединиться, и просто смотреть, чтобы запомнить.
Красота длилась настолько долго, что ее продолжительность вряд ли исчислялась более чем в десяток минут. За эти бесконечные минуты красоты в ужасе снова произошли теперь уже знакомые изменения — сухой и успокоенный овал розового солнца снова стал набухать влагой, раскрываться складками, ровная чернота вокруг стала нитяной, устремленной. Теперь было совершенно ясно, что перед нами осмысленная масса.
Добавить тут нечего. Красиво скакали слева, красиво бежали справа, красиво розовело влажное солнце. И дальнейшее свершилось настолько стремительно, что событие не чем, кроме как красивым, назвать невозможно. Опять моментальный жест, и — чисто, плоско, безлюдно. Никаких смертельных ран и истекающих кровью героев. Погибать всегда хочется долго. Так, чтобы тебя успели увидеть и запомнить, как кино. Чтоб было кому и что обсудить. Чтоб каждое слово и гримаса получили множественные трактовки. Здесь и говорить нечего. Влажно-розовый изгиб пространства, неуловимый бросок, и от наступавших не осталось даже мокрого места. Более никто не появился на холме, да и за рощей тихо. Только мы на стыке флангов, ключевая позиция. Только ключа нет, чтобы вставить в скважину.
Насколько быстро минула первая половина дня, настолько долго длилась вторая. Солнце продолжало маломощно светить, словно торшер, и пространство вокруг говорило про вечер, напоминало про адюльтер, трогательное свидание, уединение со смыслом. Осмысленная масса треугольника ждала, похоже, от нас каких-то, желательно конкретных и решительных, действий. А мы уже третий час ни бэ ни мэ. Даже между собой — только междометиями.
И третий час Паша смотрел в бинокль. Он вглядывался и вглядывался, но не мог наглядеться. Тогда комиссар, уставший ходить по шоссе взад-вперед, подошел к командиру и сказал тому тихо, но так, что мы все услышали:
— Все, командир. Время перетекло водораздел. Пора рвать солнце на части.
Паша будто ждал этой реплики. Он быстрым жестом опустил оптику, смахнул со щеки невидимую пылинку и произнес, как и положено, командирским голосом:
— Морокканский, сюда!
Колюня, заскучавший по решительным словам и лежавший за бруствером с дымящейся сигарой в зубах, вскочил, отпихнув юнгу Бесова, свернувшегося возле ног шоферюги клубком и сопевшего в счастливой дреме.
— Я! — почти весело выкрикнул Колюня и шустрой рысью рванул к командиру.
Паша оглядел добежавшего и остался доволен.
— Какие мысли, боец? — по-отечески поинтересовался командир, и Колюня весело отбарабанил:
— Служу Советскому… — он несколько сбился, поразмыслил над тем, кому служит, и, найдя форму, повторил: — Служу!
Паша сделал паузу, стал теребить аксельбант, перестал, сцепил руки за спиной, выкатил грудь колесом и произнес так, что бесполезно тут было искать второй смысл:
— Тогда пойди и приведи. Приведи самолет. Прямо сюда! И прямо сейчас!
Колюня понял с полуоборота, стукнул сбитыми ботинками об асфальт и рявкнул так, что кемаривший Женя очнулся и поднял голову:
— Да, мой командир! Есть пойти и привезти самолет!
Морокканов крутанулся на каблуке и устремился по шоссе в тыл. Юнга Бесов, смешно подтягивая великоватые галифе, поскакал за ним.
И тут Женя все понял. Он сказал высоким и звенящим от молодости чувств голосом:
— Наконец-то! Ведь достала эта желудочно-кишечная жизнь! Я уж думал, никогда мы меня взрывать не будем!
— Смотрите! — закричал Серега, и все посмотрели сперва на него, а затем на то, куда он указывал.
Это было так. Он, она, оно. Ужас или то, что его вызывало, снова ожил. Линии треугольника прочертились контрастней, овал стал терять матовость, влажнел, умножался жирными складками, принимая осмысленный вид. И еще это двигалось, будто бы двигалось в нашу сторону. По крайней мере, это нас различало.
— Ага! — снова Сека со своим лихорадочным интеллектом. — Или мы разорвем солнце! Или оно нас!
— Всем к блокпосту! Женя, ты в авангарде! Покуда ждем самолет! — прокричал Паша приказ, и мы ретировались, залегли вокруг бетонного укрытия, стали целиться из винтовок, понимая бесполезность, но и успокаиваясь от понятности дела.
Это не походило ни на что и на все сразу. В нем содержался полноценный смысл, еще не облеченный в слова. Первичный слой ума не боялся, испытывая лишь любопытство, какое охватывает во время встречи с человеком, которого не видел полжизни. Уже в процессе контакта начинаешь вспоминать все плюсы и все минусы, счастье и трагедию прошлого общения. Нет… Все, естественно, не так. Слова не точны. Они лишь приблизительные фигуры. Они даже в большей степени фигуры умолчания, когда произнесены… Именно так должен обрываться выдох, продолжаясь промежуточной маргинальной смертью. Но если для нас выдох, то для ужаса вдох.
Это двигалось! Совсем по чуть-чуть, но все-таки. Треугольник стал огромным, заслонив половину неба, делая его не имеющим смысла. Треугольник шел, как смерч, только не вращаясь, прямолинейно, распаляясь, влажнея. Черные нити вились вокруг розовых складок солнца. И тут ужас остановился. Сотни метров разделяли нас. Между выдохом и вдохом образовалась пауза. Если мы стремились выдохнуть, то оно явно хотело вдохнуть. Мы могли со взаимной пользой обменять плюс на минус и разойтись до следующей встречи.
Неожиданные свежие токи прокатились по телу. Это можно было сравнить с немотивированным юношеским возбуждением, со спонтанной эрекцией без объекта. И еще немного нервно. Приятная дрожь по телу. Время томило. Оно снова появилось между нами, становясь препятствием. Женя кричал из воронки, чтобы мы не беспокоились. Он поползет вперед, как Александр Матросов, и закроет грудью. Взорвет, одним словом, заминированной грудью. Время — тик, и время — так. Что Паша видел такого сквозь бинокль, чего нам не различить? Он, она, оно представляло из себя осмысленную плоть, шевелило складками-губами и сказало б свою правду, если б знало по-русски.
— Паша, — спрашиваю я неожиданно хриплым шепотом, — ты можешь прочесть по губам, что оно-она хочет?
Паша продолжал смотреть в окуляры, но я увидел, как он саркастически улыбнулся.
— Да, — ответил командир, словно отрезал кусок луковицы.
— Чего же хочет оно-она?
— Того же, что и мы.
Мы хотели. Кто больше, кто меньше. Время — тик, время — так. Препятствие времени, превратившегося в пространство.
И тогда за спиной скрежет. И мы как матросы. Почему-то в башке так щелкнуло — как матросы. Хотя моря здесь нет. Только влажные губы и солнце впереди, но они не море, хотя, возможно, и — да. Мы занимаем круговую оборону, готовые к решительной схватке. Здесь уже нет командиров, комиссаров, солдат. Здесь уже нет ничего, что могло бы размежевать. Только это не то. Не ужас со спины. Не он, она, оно. Это веселая картинка, полная замысловатого абсурда, выдвигается из-за рощицы, закрывающей шоссе на повороте.