Иду в ледяных сумерках вдоль пирса, вдоль заборов и кирпичных зданий к вокзалу. В электричке тепло и дурно пахнет. Мне ехать почти час, дремать и зевать. В безделии часа и зевоте я вспоминаю, как в семьдесят четвертом, развалив «Петербург», Николай, Витя и Никитка полетели, закусив удила. Они стали первыми номерами среди концертирующих перед рок-н-ролльными люмпенами и два сезона поддерживали кайф на высшей отметке, пока не оказались в Красноярской филармонии, куда их заманили пресловутым длинным рублем. Ох, намерзлись и наголодались они там, как рассказывал Витя, обжиленные в итоге должностными филармонистами. Их наняли в «чесовую» команду подыгрывать певцу-махинатору, и высшая отметка их кайфа не канала вовсе в тамошней филармонии. После «Колокол» перевоплотился в кабацкий бэнд и сперва успешно «карасил» в гостинице на Чегете, куда съезжались окологорнолыжная публика. Там мужики отхарчились на «карасях» и привыкли к сытой жизни. «Караси» присылают за персональный музыкальный заказ; он стоит пять или десять рублей, и, случалось, «карасей» за вечер хоть пруд пруди. А местные кавказские жители расплачивались анашой. У них анаши больше, чем денег, хотя и денег навалом.
Тогда мужиков и накрыли случайно. Приехали серьезные люди и нашли в джинсах у Вити «масть». Серьезные люди приехали разобраться по поводу предыдущего кабацкого бэнда, через который в Ленинград шли крупные партии «масти». Витя выезжал в Ленинград отнекиваться и отделался в итоге легким испугом, но «караси» на Чегете шли и шла «масть». Никитка закайфовал серьезно и сел на кокнар, а теперь вот — на полтора года. Он был уже на кокнаре, когда его пригласили в Москву работать в известном, а теперь так и просто маститом рок-профоркестре. Он там здорово поиграл на скрипке и гитаре, вернувшись после в Ленинград с короткой славой и без единого гроша. Он мне показывал при встрече венгерский музыкальный журнал, на обложке которого он красовался в полный рост с «Телека-стеромч» наперевес. Внизу обложки, в ногах у Никитин, помещались небольшая фотография «Лед Зеппелин».
Мне час почти ехать до города и, вспомнив Никитку. я стал думать о тех, кому кайф рок-н-ролла вышел боком. Н-да, здесь мы, похоже, вышли на уровень мировых стандартов.
Я вспоминаю Валеру Черкасова из группы «За», его толковые суждения о музыке и суждения вообще, и то время, когда он решил не писать диплом в Университете, а стал «дышать» пятновыводителем. Была такая у рок-люмпенов мода, и мне тогда это казалось смешным. Но вдруг я узнал, что Валера пытался покончить с собой: взял два скальпеля, упер в стол и уронил на них голову, стараясь попасть скальпелями в глаза. Он не умер, даже уцелел один глаз, но не уцелел разум. Он сам хвастался диагнозом: параноидальная шизофрения. Он стал страшен в общении, словно черные щупальца безумия душили тебя в его присутствии. Говорят, он пытался переложить на музыку Конституцию, озвучивая се двумя аккордами параграф за параграфом и записывая на магнитофон. Через несколько лет он умер на кухне своей однокомнатной, жарким летом, умер в одиночестве, и пришлось жильцам ломать дверь — страшный запах разложения проник в соседние квартиры.
Пусть не многие так «кайфовали», но зато с лютым российским упорством. Несколько лет назад умер Александр Давыдов из популярных «Странных игр». Несколько отличных музыкантов отсидело за «кайф» сроки. Добрый мальчик с мягкой улыбкой, приличный поэт, сочинявший тексты для Николая, попался в милицию с двумя граммами «пластилина». Отделался легким испугом условного срока. Мальчик проскочил зрелость и стал похож на старичка.
Да и без «кайфа» кайф рок-н-ролла поразбросал и покосил многих. Российское наше лютое упорство!
Жора Ордановский лет десять упорствовал, пока его «Россияне» не стали в начале восьмидесятых первой рок-группой города. В январе восемьдесят четвертого Ордановский пропал без вести (в мирное-то время!), и недавно в Рок-клубе провели концерт в его память.
Был у Вити Ковалева приятель, друг детства. Тоже Жора, тоже, как Витя Ковалев, мастеровой, с выразительным лицом парень и крупными рабочими руками. Тот Жора очень любил «Дип Перпл». Он так любил «Дип Перпл», что изловчился жениться на английской девице и уехал в Англию, чтобы ходить на концерты «Дип Перпл». Ходил, наверное. Приезжал через несколько лет, привез Вите Ковалеву «фирменные» басовые струны. Сидел у Вити на кухне и молчал. Лишь сказал, что работает садовником. И все. Витя Ковалев говорил, будто у английского садовника Жоры такие руки, такие мозолистые и натруженные, что руки нашего тракториста по сравнению с его, Жориными, сойдут за холеные руки пианиста или фокусника.
А Мишка Марский, да-да, Летающий Сустав, умотал то ли в Бостон, то ли в Чикаго. И умотал, свинья, даже не попрощавшись.
Я бы мог много вспомнить разного и страшного, на целую повесть! Но электричка уже тормозит возле платформы Балтийского вокзала, и пора вспоминать, для чего я, нарушив трудовую дисциплину, оставил кочегарку и прикатил в город.
У меня в трудовой книжке имеется выдающаяся запись: «Руководитель семинара по рок-поэзии». Работай я в Собесе, за такие записи не начислял бы пенсии. А мне и начислят, поскольку никакой рок-поэзии и нет. Однако осенью восемьдесят четвертого я заключил с Домом народного творчества договор, по которому обязался обучать слушателей семинара этому несуществующему ремеслу.
На общеклубном собрании торжественно объявили о начале работы семинара, и в ближайший понедельник в скромной комнате меня поджидало человек тридцать. Аудитория представительная. От квазихиппи до резких мальчиков в черных кожанках с бритыми макушками. Троглодиты, олухи царя небесного и неформальные объединенцы — так расписал их мысленно по сословиям. Я хоть и полный георгиевский кавалер рок-музыки, но предстоящее меня волновало. Я прихватил гитару и побрякал олухам перед разговором, как бы давая понять, что я свой. Свой не свой, но работа началась. Но ведь это невыносимо трудно заниматься тем, чего нет! Сперва я пытался вести разговор в торжественно-академическом стиле и несколько распугал немытых рокеров ам-фибрахиями и контрэже. Работать приходилось в потемках, методом тычка; тыкаясь так, я набрел на «Поэтику» Аристотеля и стал плясать от «.Поэтики», как от печки. Получилось ненавязчиво и весело. Немытые рокеры приносили сочиненные тексты, распевали их под гитару, а мне приходилось каждый раз устраивать представление, дабы, ругая услышанное, не тревожить революционных рок-н-ролльных чувств и не заслужить обвинений в конформизме. За достижение почитаю разоблачение плагиата в творчестве одного троглосеминариста. Подправленный до народного ума текст Гумилева выдавался за свой.
Стиль вроде был найден, дело двигалось, но как-то пришли трое вежливых таких, в кожаных курточках, с челками, внимательными взглядами и полуулыбками. С магнитофоном пришли и вежливо слушали мои разглагольствования, а в перерыве один спросил:
— Мы хотим показать и обсудить тексты.
Настроение у меня было приподнятое, я только что удачно шутил и разделывался с троглодитскими сочинениями.
— Что ж, давайте тексты. А группа как называется?
— «Труд».
— Оригинальное название! У вас и запись есть?
— Да, — отвечает подошедший, а те, что с ним, уже прилаживают к розетке магнитофонный провод.
— Что ж, давайте тексты, — повторяю.
Мне протягивают картонную коробку от бобины, на которую наклеено «Труд», — вырезанное заглавие всесоюзной газеты, и несколько газетных информации.
— А где тексты?
— А вот. Мы исполняем уже опубликованное, и хотелось бы залитовать. Ведь опубликованное литуют сразу, да?
Немытые рокеры (конечно, они мытые — просто я так привык их про себя звать) собрались слушать. Бобины закрутились, из динамиков полетели смутные звуки — выкрики, бряканье нестроящих гитар, а я стал вчитываться в опубликованные тексты. Одна информация говорила о том, что неподалеку от Бонна собрались неонацисты на очередной шабаш, то, да се, и, мол, неонацисты активизируются. В «музыкальном» варианте смысл выворачивался наизнанку, и доходил до слуха лишь многократный рефрен, исполняемый под стук пивных кружек: «Неонацисты активизируются! Неонацисты активизируются!» Дальнейшие композиции развивали тему. Немытые рокеры веселились, приняв все за шутку, а я растерялся… Я родился через несколько лет после войны, а они после первых полетов в космос. Мы вроде говорили про одну музыку, про «Битлз», «Стоунз», хард, реггей и прочее, но принадлежали, получалось, к разным цивилизациям. Я не мог шутить над такой… музыкой будет сказано неправильно… а они шутили, а эти трое еще и сочиняли такое. Немытые рокеры, эти в основном славные олухи, троглодиты, объединенцы и девушки, искренние в своем неосмысленном до конца несогласии с ложью и жестокостью жизни, они ждали моей реакции, представляя, видимо, как я стану возмущаться и буду нелеп в клокочущем гневе. Я же хотел; не возмущаться, а набить хари молодцам из «Труда», спустить их по лестнице, чтобы отбили они свои скотские: мозги… Но это было бы поражением, и я не набил им хари за провокацию, за Джона Леннона, за мою минувшую-юность. Нет, я не проиграл, но и не нашел путей к победе.
— Вы их залитуете, да? — Трое вежливых в курточках, смотрели с полуулыбочками. — Ведь опубликованное литуют сразу, да?
— Да, — согласился я и не проиграл, — это опубликовано… Но ведь есть авторское право. И я залитую вам; тексты, если вы принесете согласие авторов заметок на исполнение, — но и не выиграл.
Курточки застегнуты, магнитофон собран, ушли без улыбочек и даже без полуулыбочек, но и мне не до смеха.
Руководство Дома народного творчества посчитало, что» условия договора я выполнил, и со следующей осени семинар продолжился. Решил так: пусть немытые рокеры учатся стройно высказываться по поводу рок-музыки. Учась высказываться, они разберутся с мыслями, а разобравшись с ними, научатся стройно высказываться на бумаге, то есть сочинять, слова, если неймется, к музыке рок. Но немытые рокеры — бу-бу, в кайф, не в кайф — рассуждают робко и коротко. Удлинять беседы приходилось мне, и к концу второго сезона я навострился рассуждать о рок-н-роллах пространно и красиво. Хоть с закрытыми глазами, хоть посреди сна или, любви, оторви меня от гуманитарного моего дела, от борща, в парилке к голому с веником подойди, и, отдышавшись, я скажу:
— Уже много лет разрушается национальное музыкальное мышление у россиян, и можно определенно сказать, чтб у теперешнего поколения его просто нет. Поставьте в ряд мальчиков разных национальностей и попросите спеть. Всякий, республиканский мальчик споет национальное, а российский. мальчик споет про крокодила Гену…
Если после бани, борща, любви, сна дать собраться с памятью, я докажу это примером из собственной жизни. Мы уже не мальчиками оказались во Франции. Нам уже тюкнуло по восемнадцать, и на банкете мы уже могли хватануть винца. На банкете французы горланили хором общие свои песни, вдруг смолкли, предложив нам, из России, спеть. Нас оказалось человек шесть из команды в боковой от главного зала комнате, и нам очень хотелось спеть им так, чтобы… Но проще с гранатой под танк! Будет уместным сутрировать ситуацию до кощунства! Мы не знали полностью ни одной песни! Очень, до дрожи хотелось спеть им так, чтобы… Спели «Калинку». И в ней мало что помнили, кроме «в саду ягода малинка, малинка моя». Собственно, «Калинка» — не народная песня, а стилизация, так что позор на наши головы.
— Из чего складывается национальное музыкальное мышление? — начну я вопросом, если уж начну высказываться. — Я не теоретик, конечно, но думаю, подобное мышление складывается из религиозной музыки, которую человек слышал и исполнял в церкви или на улицах во время религиозных шествий, и музыки бытовой, самосочиненной, что сопровождала россиянина от рождения до смерти, называемой условно теперь народной… Церковь отделили от государства, и атеизм — стержень нашего мышления. Так! Но почему прекрасную церковную музыку отделили вместе с культом, вместо того чтобы переправить ее на профессиональную сцену и оставить в сознании. Видимо, страшно, что проскользнут в памяти слушателей отдельные малопонятные им церковнославянские слова. А западную религиозную музыку можно. А Бортнянского нельзя… Бытовая же народная музыка осталась в сельской местности, да вот из сельской, местности почти все уехали в города. Бытовая народная музыка погибла вместе с прежней полупатриархальной деревней…
Говорю как человек сугубо городской: в наших головах музыкальный вакуум, его заполняют восемь с половиной композиторов и пять с половиной поэтов-песенников. И они не виноваты в этом. Почему и не сочинять песни за тысячи рублей авторских отчислений? В век стандартной еды, одежды, мыслей мы стандартно поем про крокодилов, дино-завриков, кашалотиков, дельтапланы, каскадеров, виндсерфинг, много про что поем, про то, что лучше бы и не знать… Но тысячи и тысячи рублей в наше танцующее и кайфующее-время стало возможным заколачивать и на отечественном роке, так что и россиянский рок почти раздавила холодная машина стандарта…
Помню, был влюблен сокровенно в девушку, страдал. Увидел через несколько лет случайно и узнал, что пошла она по рукам…
Ах да! Два сезона мучил и раздражал семинар некто Д. С выбритым пробором, отутюженный, всегда в галстуке, как комсомольский секретарь, поэт постпостсимволистского толка, прибился случайно с напором жениха. Рвался писать манифесты и декларации, несколько раз предлагал свергнуть меня и назначить его. Что-то в этом роде. А третий сезон начали без Д. Он исчез. Наверное, его жениховский напор увенчался успехом в естественном направлении.
У меня набралась полная авоська рок-н-ролльных виршей, сгоряча я стал проводить изыскания по семиотике рока и кажется, нащупал контуры знака новаторства и знака вто-ричности, проследив для се15я, как новаторство оборачивается вторичностью спустя десятилетие. Словно прошлогоднюю солому корова, так начинающие немытые рокеры дожевывают «сны», «свечи», чертовщину и мистику, дзен, медитацию, наркотики.
«Век информации. Мир растворен в газетных столбцах. Хочется петь, но губы зажаты в тисках», потому что «жалкая пародия на „Homo sapiens“, „нагим ты с рождения упал в нирвану“, „эти стихи мне нашептывал демон“, и „я хочу, чтоб путь познания был долог“, чтобы „уйти прочь с наступлением рассвета“, хотя „гордый демон на стоянке такси спрячет крыло под серым плащом“, так что в итоге „смотри на мир сквозь цветные стекла, пока часы не пробили полночь“. Такой, так сказать, круговорот личности в природе. Такая путаница. Такая каша в голове. Гречневая наша, российская каша рок н ролла.
Но ведь они хотят высказаться, они неловко прорываются сквозь чащу родного наречия…
Все может быть, пусть даже дзен и медитация, черт с ними, но не может быть наркотиков. Как им объяснить, как рассказать о черных щупальцах безумия? Хорошо, что пока метафорические наркотики у большинства. Сколько уже рокеров подохло от таких метафор, ставших былью! Ведь это тулупчик с чужого плеча, а точнее, джинсишки с чужой задницы, а примеривать джинсишки с чужой задницы — нет, это не талантливо.
Запад! С Запада к нам пришли все основные виды цивильного искусства — балет, станковая живопись, поэзия, роман. Теперь пришел сверхцивильный урбанистический рок. Но раньше, что бы ни происходило, не касалось неграмотного большинства. Раньше рывок цивильного искусства был узок и не было стандартов массовой культуры. Пришел Байрон, а стал Пушкин, пришел аббат Прево, а стал Достоевский. Дело не в примерах! Дело в том, что были «Битлз», а приняли «Бони М», был Джими Хендрикс, а приняли «Модерн Токинг». БьГли великие рок-артисты, а навязывать стали стандарт эротики и звуков. А по собственным росткам национального рока прошлись тяжеленными сапогами глупости. Но теперь зачесали в макушке, и, пропустив за последнее десятилетие через профсцену всю пошлятину доморощенную и «уцененку» рока «забугорного», замордовав в прессе Шевчука из «ДДТ», Науменко из «Зоопарка», Гребенщикова из «Аквариума» и прочих разных, проросших на гибельных наших суглинках и болотах, проснулись вдруг, выдернули из: равноправной грядки «Аквариум», и чистят, приглаживают., причесывают, шелушат ботву, готовя к употреблению Гребенщикова как поп-звезду самопального свечения… Но дело-не в «аквариумах» конкретно. Дело в массовой глупости или трусости проявить ум…
Смотрю передачу: гонят рок-номер, после его обсуждают должностные лица, сидя в кресле, — так да сяк; гонят еще рок-номер и опять рассуждают. Неплохо так рассуждают, а вот в рок-номере на всю страну рок-мальчики пели про то, что, дескать, «трава», она туда-сюда, моя любовь к тебе, она больше или меньше любви к «траве» и прочая, и прочая… «Трава» — это марихуана, анаша, гашиш. Это каждый знает. А каждый третий из тех, кто знает, курит. А знают ли те, кто в креслах? Не знают? Нечего тогда сидеть в креслах и заниматься тем, в чем не рубишь…
Сколько-то лет назад удивился, когда понял, как поперла в средства массовой информации поп-культура. Затем вместо удивления пришла уверенность: это все враги шуруют! хотят нас изнутри взорвать! А теперь думаю-какие враги! Дураки! С нами в идеологии воевать не нужно. Главное, дуракам не мешать — они нас в итоге изнутри и взорвут…
Ладно!
Уже третий сезон я обучаю троглодитов, олухов царя небесного, неформальных объединенцев и девушек.
Мы с Николаем не предавались на сцене каннибализму, и успешным наше концертирование можно назвать с натяжкой. Но все-таки, если шибко захочешь, просто стать звездой рока, если был ею раньше. Этому не научишь. Это — где-то в печенке, поджелудочной или предстательной железе.
А как им хочется! Как бы им объяснить, что имеются занятия в мире и понадежней!
Как— то не так на небе расположились звезды, и порядочный семинар превратился неизвестно во что. С каждым разом все больше пролетариев рок-труда забредало на занятия. Особенно после того, как перед ними сильно выступил кудрявый талант из Новосибирска -Наумов. Сильный гитарист, словообильный и торчковый, клевый, кайфовый автор текстов. И правда, да-да, все очень сильно, но опять это заигрывание с наркотиками в текстах… Пусть торчково, кайфово, клево сделано, но — не надо. Ведь метафора искусства кончается могилой жизни. Но как объяснить? И кто объяснит мне, почему в Ленинграде наркотик приобрести легче, чем туалетную бумагу?
В ноябре прослушивали трио «Зря». Троглодитов и остальных набилось человек с пятьдесят, и собственно обсуждение оказалось сорванным. Трио «Зря» медитировало. Это мы знаем — медитация. Такая штука. Аккуратная музыка, а кайфа нет, потому что нет «драйва». «А без кайфа, — говорят рокеры, — нет лайфа». Так и решили голосованием. А в конце декабря пришел Фрэд. Есть такой человек. Не хочу вспоминать, но вспоминаю Валеру Черкасова, когда встречаю Фрэда. Он долго приставал, просился выступить на семинаре. Мы договорились. И в конце декабря пришел Фрэд на занятия, и вместе с ним пришло сто человек неформальных объединенцев, настолько неформальных и настолько объединенцев, что мои олухи, троглодиты и девушки забились по углам, а пришедшие с Фрэдом валялись на полу, курили, входили и выходили, и плевали на руководителя. А Фрэд… Унты стоптанные — на каблуках, рваные джинсы, волосня с перхотью ниже плеч, и глаза в разные стороны. Бледное серое лицо и высокий гадкий бесовский голос мучает блюз:
Свобода есть, свобода гтить,
свобода!
Свобода спать
с кем хочешь из народа…
или
Автостоп, хипповые прокламации про то, как он, такой-сякой, не так уродился, и прочая антимилитаристская окрошка с психоневрологическим уклоном.
Всего с час бесовских игр, завораживающих, затягивающих в черную воронку без дна.
Для того я и нарушаю трудовую дисциплину кочегара, чтобы на улице Рубинштейна встретиться с троглодитами и девушками в скромной аудитории. Я иду от Владимирской по Загородному. Витрины магазинов занавешены льдом, и прохожие в меховых, шерстяных драпировках спешат, не глядя друг на друга. Но и радужную надежду вселяют холода. — может, разом, словно динозавры давно, вымрут в городе «панки» и иже с ними, разгуливающие в ледяном январе без шапок?
Действительно холодно. Я надел на себя все, чем обладаю из одежды, но все равно приходится передвигаться почти бегом. И слава богу — я ведь опаздываю. Опаздываю всю жизнь. Где-то ведь на пирсе в Ораниенбауме огонь в топке моей занимается все сильнее, превращаясь в новую субстанцию огня-флогистона, и хотелось бы успеть вернуться до того, как перегорит уголь, улетучится в пространстве тепло, а холод заморозит воду в трубах и разорвет трубы льдом, приговаривая ту часть меня, ведущую топкой, к ужасным дисциплинарно-административным карам.
Протискиваюсь в тугую дверь и поднимаюсь по сумрачной, скучно освещаемой лестнице. На втором этаже смолят никотин олухи, троглодиты, объединенцы и девушки.
— Здравствуйте, — я говорю, а они нестройно:
— Здравствуйте, — а девушка посмелее:
— Вот и учитель воскресной школы, — говорит, а я:
— Правильно,-соглашаюсь. — Фрэд, зараза, нас чуть не угробил. Воскрешать пора.
Прохожу в коридор, а из коридора в аудиторию.
— Здравствуйте, — говорю тем, кто в коридоре и в аудитории. А там все те же — олухи, троглодиты, объединенцы и девушки.
— Здравствуйте, — отвечают мне.
Раздеваюсь, грею возле батареи руки, жду, когда все накурятся, рассядутся и затихнут.
Они рассаживаются и затихают. Человек тридцать все-таки есть. Я хочу собраться и рассказать, как рассказываю и рассуждаю последнее время. Ведь в смысле души мы сейчас возле в который раз разбитого корыта, или, точнее, перед развороченной кладкой, разволоченной на кирпичики, хотя который раз строили на века. Да получилась нелепость. Но кирпичики-то целы, и все-таки стоит строить здание нового самосознания, в котором жить нам и нашим детям с рок-н-роллами там или без. Ведь вы, девушки, родите детей, может, от олухов царя небесного и родите, и те дети родят себе других детей… Но нет, я долго шел к таким рассуждениям и неизвестно куда еще пришел.
— Ничего себе маевочку нам в прошлый раз Фрэд устроил, — говорю.
— В кайф! — смеются в ответ.
— Да, но я не хочу, чтобы меня выгнали с работы. Такая запись в трудовой книжке погорит!
— В кайф! — смеются в ответ.
— В кайф-то оно в кайф, но сегодня все тихо, мирно и занудно. У кого слабый мочевой пузырь, прошу сходить облегчиться. Перекуров не будет. Я сегодня вам мемуары почитаю. Свои! Избранные места почитаю, так сказать, в педагогических и честолюбивых целях. Я волнуюсь, однако!
Публика молодая, ей бы пошуметь, она и шумит.
— Ти-хо! Эй!
За моей спиной рояль. С оборота бью в до-мажор двумя руками. Олухи, троглодиты, объединенцы и девушки затихают. Жаль, что мухи спят до лета, а то был бы слышен их полет. Я достаю папку с листами и раскладываю их перед собой, шуршу ими, откашливаюсь, вспоминаю неожиданно все, словно жизнь — это не смена лиц и мест, словно происходила она сразу, словно на битловском «Сержанте» возникают люди, люди, люди, цвета и даже запахи, терзания и ревность возникают будто впервые, ненависть, наивность и честолюбие юности, друзья и ссоры с друзьями, враги, пинки, и то, что неожиданно открылось в звуке, что помогло выжить в юности, может, это самое трудное — выжить в юности и дожить до того, что называется человеком; я откашливаюсь, беру верхний листок и глухим, чужим каким-то голосом начинаю:
— В июне тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года мне исполнилось восемнадцать лет.
CODA
Заканчивается повесть, но продолжается жизнь. Весной восемьдесят седьмого освободился Никитка, и мы встретились у него возле рояля: Никитка, Витя, Николай и я. Очень давно я не виделся с Никиткой и сперва просто не узнал в рослом и дюжем мужичине давешнего юношу со скрипкой.
— Круто, мужики, круто сети-то плести. — Там Никитка не мог выполнить каких-то норм по плетению сетей, но сторожа узнали о былом сотрудничестве Никитки со Стасом Наминым и с сетей сняли. — У нас такой крутняк, такие гитаристы сидели, — говорит Никитка, называя группы и фамилии артистов.
— А у меня рассеянный склероз, — с усмешкой жалуется Витя. — Видели, как ногу волочу? Белое пятно в медицине. Четыре месяца в больнице — ноль. Онемение членов!
— Инвалид рок-н-ролла, — говорит Николай.
— Жертва безудержной юности, — говорю я.
Мы сидим возле рояля и вдруг договариваемся выступить на рок-н-ролльной маевке Коли Васина, который — жив, жив курилка! — ангажировал под это дело ДК железнодорожников.
И зал неожиданно аукнулся довольным воем.
Лето же началось очередным фестивалем в комсомольском Дворце молодежи, на котором «Петербургу» позволили заместить инвалидную вакансию. В пределах ее мы и порезвились, как пятнадцать лет назад, — Никитка порвал четыре струны, я почти порвал голосовые связки, а Николай — казенные барабаны. Даже Витя пытался совладеть с рассеянным склерозом. Могло получиться и хуже. Даже и так нас приняли на ура, но главное, что с нами, нет, рядом с нами, был Никита Лызлов.
Катапульта перестройки забросила его в кресло зама ген. директора по науке некоего объединения, в котором он, дай бог, защитит докторскую, и теперешняя масть не позволила ему появиться на сцене, но все-таки он был рядом — бегал за струнами для Никитки, когда тот рвал их, щелкал фотоаппаратом на память.
За неделю комсомольско-рок-н-ролльного мероприятия на Петроградской стороне выпили все плохие кислые вина и за-комплексовали тамошнюю милицию, которой, похоже, в условиях проснувшейся демократии предложили особо руки кай-фовалыдикам не заламывать, но быть начеку. Хватательный рефлекс у милиции, впрочем, в крови, поэтому постоянно кого-то задерживали, и постоянно кого-то отпускали. Всех моих знакомых задержали по разу, Президента Рок-клуба задержали и отпустили, меня и самого стоило задержать и отпустить, но тут на комсомольскую сцену стали забираться панки. Шведо-канадские дипломаты забегали с видеокамерами. Первые панки поливали зрителей из кислотно-пенного огнетушителя и «погасили» заодно пару усилителей «Динаккорда» на полторы тысячи золотых рублей, вторые панки обтошнились все перед концертом и матерились в микрофон, третьих панков пытались побить металлисты из Пскова, одетые в настоящие кольчуги, и возле сцены началось побоище… Все-таки была и музыка. Был Шевчук, был и Науменко, и Борзыкин, иногда было в кайф. Была и гласность. По стенам раскатали куски обоев, и каждый мог выразиться письменно. И выражались.
Эти сатурналии, эти ипотезы, эти гестрионско-скоморошьи дела изучались старательно хорошими ребятами из. комсомола. Они могут еще три пятилетки их изучать и не понять ничего, если не уяснят себе гносеологическую сущность сего базарно-смехового, эротическо-языческого, существовавшего всегда под иными личинами, социально-громоотводного явления, нашедшего основу в африканском примитивном пещерном ритме.
Впрочем, о дадзыбао-обоях. Мне удалось умыкнуть ту их часть, что касалась «Петербурга». Для того мы и собрались через пятнадцать лет, такого сам не придумаешь, а ведь как-то надо заканчивать повесть. Откликов оказалось достаточно, и не очень обидных, а сверху резким почерком чья-то восторженная рука начертала: «Бэби, я обторчался вчерняк!»
Вот она — жирная черта итогов, дебет и кредит рок-судьбы. «Бэби, я обторчался вчерняк!» На этом, собственно, можно и ставить точку. Но я все-таки поставлю многоточие…
UNDERTURE I. В ПОЛНЫЙ РОСТ
Весна все-таки вступила в май и на марсианской почве дворового колодца, там, где двумя скамейками и полоской земли подразумевался сквер, поднялся субтильный пушок травы. Уже кисловатый запах помойки предсказывал близкое лето, кошки скакали по двору, а гиперсексуальные юноши в сквере бренчали на гитарах до полуночи.
Мы сидели с Олежкой в комнате, не зажигая свет, и молчали, поскольку давно сказали все, что собирались сказать друг другу, и поэтому даже часть из того, чего говорить не стоило. Молчание наше было, однако, относительным — ведь Олежка повторял каждые пять минут:
— Может оттянемся, Саша, а? Что так молчать? Я бы оттянулся, — а я отвечал:
— Какая оттяжка! Ночь, Олежка, уже ночь.
Но пробили куранты, затихла гитара, и я согласился:
— Ты знаешь тут кого-нибудь? Где тут у вас бутлеры?
— Да на «фонарях», Саша, круглые сутки и в полный рост.
Мы прошли по коридору мимо соседской двери, вышли на лестницу и вызвали лифт. Тот гулко пополз вверх, остановился. Кабина освещалась яркой лампочкой, а над клавишей вызова гвоздем некто нацарапал фаллический символ петербургских парадных — эта народная графика въелась мне в мозг с детства.
Мы вышли в ночь, и Олежка сказал:
— До исполкома дойдем — и налево по Майорова. Пять минут хода, всех-то дел.
— Думаешь, получится?
— Эк ты даешь — это же «фонари»!
Темная махина исполкомовского дворца глядела на пустынную площадь, на скачущего от него к Исаакию императора Николая, на гостиницу «Астория», возле которой собирали урожай валютные девки. Дворец охраняли двое сержантов. Они закурили, лениво оценили нас и забыли. Олежка кивнул в сторону «Астории» и сказал:
— В чем вопрос тасовки — не понимаю. Нас давно купили с потрохами. Лучшие бабы — и те не нам. Лес, рыба, Большой театр. — Он стал на ходу зажимать пальцы. — Все уже продано в полный рост.
— Сколько можно говорить об одном и том же?
— Сколько! Хоть поговорить-то!
Мы вышли на Фонарный переулок, и Олежка велел подождать возле бани, а сам быстро пошел туда, где на соседнем перекрестке маячили тени.
Я ждал долго, но вот из темноты появилась белая куртка Олежки, и он уже говорит мне полушепотом и чешет, чешет запястья, шею, подбородок:
— Есть три сухого по четыре. А у нас сколько?
— Кончай чесаться, не в кайф, — говорю я.
— Это же дерматоз такой. От нервов! — обижается Олежка.
— А ты не волнуйся — у меня десять рублей есть.
Он добавляет два рубля, возвращается в темноту на перекресток, и я опять его долго жду, а после:
— Все в порядке, Саша, это же «фонари».