Дипломатическо-дирижерские семьи также поставляют на рок-н-ролльный небосвод «рок-пап», но это уже московские дела.
То есть столь пространной жалобой я хочу сказать, чтя:в начале семидесятых еще не было ни «пап», ни «дядьев», была какое-то время у «Петербурга» «рок-мама» — взрослая небогатая женщина. Одним словом, соединив имевшееся у «Петербурга» до инфекционного гепатита с тем, что прибыло после, мы получили полный комплект некачественной, хотя и громкой по тем временам, аппаратуры. В лице Вити Ковалева «Петербург» получил сильное подкрепление. Это теперь проф-рок-артистов обхаживают инженеры звука, инженеры света, разные мастерские и спекулянты. Тогда приходилось все делать самим, и представьте себе, что мог напаять гуманитарный состав «Петербурга» времен Лемеховых. Ви-1 тя Ковалев, мастеровой, рабочий телеателье, привел в относительный порядок некачественный наш аппарат и, кроме того, значительно укрепил классовый состав «Петербурга». Никита Лызлов заканчивал химический факультет Университета и тоже был поближе к технике.
За гуманитарную часть нашей деятельности отвечали мы с Колей, и к осени семьдесят второго, внутренне соревнуясь, сочинили несколько новых «боевиков», которые отрепетировали и представили рок-н-ролльщикам и кайфовалыцикам.
Однажды полузнакомец подбросил листки со стихами, попросив прославить, и листки эти вдруг попались на глаза. Часть стихов, как выяснилось позднее, оказалась украденной у Аполлинера, а на один неожиданно сочинилось. Текст, правда, пришлось править и переписывать, остались от него рожки до ножки, но на одной строке я тем не менее прокололся. Назвал композицию «Лень» и начинал ее четырехтактовым заковыристым «рифом», повторявшимся два раза с напором, а после возникал минор, точнее, до-минор, и начинались минорные слова:
Издалека приходит день,
приходит день, сменяя утро…
Объявив время и место действия, во второй, уже нахра-листой части композиции, я утверждал, что:
И так всю жизнь, так каждый день
все изменить мешает лень!
Третья часть композиции в мягко рокочущем квадрате до-мажора объявляла:
и далее строчка, всегда вызывавшая овации кайфовалыци-ков и довольные усмешки рок-н-роллыциков и мое недоумение по поводу ее странного успеха:
Строчка эта — одна из немногих, уцелевших из первоисточника полузнакомца. Я же тогда не курил вовсе, редко когда мог позволить себе пригубить с Лемеховыми, сохраняя надежду на олимпийскую славу. Я знал, конечно, что анаша называется «травой», и знал, что кое-кто из рок-н-роллыциков ее курит, а кайфовалыцики, кажется, курят вовсю. Но это было абстрактное знание — Лемеховы в смысле кайфа оставались славянофилами, и «трава» в тексте полузнакомца связывалась у меня просто с плохими папиросами — табаком наполовину с травой.
Но получалось — я символ эскапизма, этакий прокламатор психаделии, «пыха», «улета». По поводу «кайфов» тогда позиции у меня не имелось вовсе, но иногда, особенно после того, как Лемеховы срывали концерт или репетицию своей приязнью к португальским винам, иногда я устраивал Лемеховым скандал и выгонял их вместе с собутыльниками. Но «трава»? Сообразив, я заменил «с травою» на «с тобою». Это вызвало интересную реакцию: начинался рокочущий до-мажор, пелся текст, но все равно зал взрывался криками, как бы понимая: да, зажимают рот артистам, не дают свободы в искусстве.
Меня никто не зажимал, но за ошибки или глупость в искусстве приходится платить.
Николай предложил для концертирования несколько а личных сочинений: «Позволь», «Хвала воде» и «Санкт-Петербург № 2».
Негуманитарпый Никита разродился текстом, а Никола приложил музыку, и получился еще один номер — «Спеши к восходу».
После долгой ночи; после долгих лет
Будет утра сладость, будет солнца спет!
Так пелось в припеве, и всем нравилось. С восходами и заходами у «Санкт-Петербурга» было все в порядке. Что восход должен принести — оставалось неясным. Теперь я знаю, что восход может принести и похмелье, а заход, наоборот, короткое счастье. Но ведь в двадцать с небольшим думалось по-другому, напрямую: солнце, свет, белое — добро ночь, темень, черное — зло. Жаль, что возраст превращая наивную веру в ее негатив.
«Санкт-Петербург» очень любили; все, что ни сочиняли и ни пели мы, нравилось до коликов восторга, а эти колики восторга необходимы забравшемуся на сцену, раскрепощая его и выявляя совершенно неожиданные дарования. Но это все гуманитарные абзацы. Итак — аппаратура.
Грубая статистика гласила: где-то каждое третье выступление срывалось, «не канало» из-за аппарата. Иногда срывалось смешно. Никита Лызлов устроил «Петербургу» еще при Лемеховых коммерческое мероприятие в Павловске. Часты билетов скупили павловские аборигены, часть разошлась среди городских кайфовалыциков. Отстраиваем аппаратуру — блеск! Своя плюс клубная — блеск да и только! В зале уже воркует публика, пора выходить, но вот выясняется, что напряжение в Тярлево к вечеру село, звук из динамиков прет с искажением и музыкальная коммерция может кончиться избиением артистов. Нужен выпрямитель, он каким-то образом что-то там выпрямит, но выпрямителя у «Санкт-Петербурга» нет. Гонец летит за выпрямителем, а я поручаю бойкому знакомцу, просочившемуся за кулисы на правах сомнительного друга, выйти на сцену и поговорить. О чем угодно. Вроде лекции о рок-музыке. Минут на двадцать. Бойкий знакомец выходит под аванс оваций и начинает гнать лапшу о «Петербурге», о том, какая это выдающаяся, великая… стараясь занять время, по ступеням восходящих эпитетов добирается и до… гениальная группа сейчас выступит в Павловском деревянном клубе. Зал уже плачет, представляя себе Павловск музыкальным эпицентром мира, а нам пора уже выходить на сцену, поскольку гонец с выпрямителем не прискакакал покуда, а задерживать начало — значит больно слетгать по лестнице эпитетов…
Жизнь все-таки дороже славы. Занавес с хрустом распаивается, мы, искаженно чешем начало апробированного боевика «Ты, как видно», зал, не разобравшись, вопит, но скоро смолкает и также молчит после, грустно понимая, кажется, что не готов еще воспринимать гениального.
На стадионе отнеслись к моему гепатиту как к уловке уволосатика и сказали:
— Волк всегда смотрит в лес.
В Университете же, пропустившего по болезни сессию и представившего справку, отпустили с богом в академический отпуск.
Судьба искушала волей, а воля — это слишком высокий н отчаянный кайф. Привыкший к дефициту времени, я не решился искушать молодую свою жизнь, хотя и мог обоснованно посвятить целых двенадцать месяцев диетическому питанию, прописанному докторами. Николай хвастался все время — работаю, мол, ночами в метро тоннельным рабочим, сплю, иногда лишь чего-нибудь, если очень попросят. Звоню Николаю, спрашиваю:
— Как думаешь, Коля, метрополитен не откажется от трудовых усилий еще одной звезды рок-музыки?
Николай отвечает невразумительно, но кажется, меня там ждут с нетерпением. Следует проехать до «Балтийской», что-то обойти, открыть какие-то двери, свернуть налево, а после — направо. Еду до «Балтийской» и убеждаюсь — все не так. И обойти не то, и двери не те, и сперва направо, а уж после налево. Но главное совпадает — вакансия тоннельного рабочего второго разряда не занята, и я занимаю ее, пройдя флюорографию и терапевтический осмотр. Сообщив счастливое известие Николаю, слышу опять нечто невразумительное о том, что он, мол, увольняется, и мне это отчасти печально, но печаль поверхностна, поскольку еженощный труд дает еще один шанс прикупить микрофонно-усилительной дребедени. И это меня манит как временное призвание в этом мире борьбы за призвание постоянное.
Вот и первая ночь трудовая на участке «Маяковская» — «Гостиный двор» — «Василеостровская». Нормальная осенняя гнилостная ночь. Несколько сумеречных теток, угреватый дядька и парочка таких же, как я, парубков — перед нами держит на планерке речь симпатичный мужчина в форменном кителе. Помалкиваю, слушаю. Жду, когда объявят отбой. То есть отправят спать в какие-нибудь специальньв спальные комнаты.
Но объявляют наоборот. Поднимаемся по эскалатору на верх, мне вручают отбойный молоток, и я всю слякотную ночь долблю асфальт перед «Гостиным», в душе оправдываяй человека в форменном кителе — что ж, мы понимаем, должно быть все честно, бывают ведь авралы. Они бывают, убеждаюсь и на следующий день, бродя в катакомбах под эскалатором с холодным шлангом в руках, из которого вылетае! тяжелая брызгливая струя воды, и водой этой я вымываю из катакомб дневную грязь. «Да, аврал на аврале, — думаетеся мне все шесть месяцев, в которых не сплю, в которых мотаюсь по тоннелям с молотком и колочу неведомые дырки в тюбингах для неведомой банкетки, катаю бочки — тружусь одним словом, во славу настоящего призвания, сочиняя вслу среди подземного эха: „Грязь — осенняя пора-а, что не делаешь — все зря-а. И мешает мне увлечься бесконечность-бесконечна-а!“ — а эхо только бу-бу-бу в ответ.
Во славу настоящего призвания «Санкт-Петербург» отчаянно гастролирует по бесконечным подмосткам, шаг за шагом приближаясь к звучанию полупрофессиональному и отдаляясь от непрофессионального, в том смысле, что микрофонно-усилительной дребедени накупаем мы все больше, a с мастеровой ловкостью Вити Ковалева организуем ее xaoс в стоящий рок-н-ролльный реквизит. Но это — бесконечное восхождение по склону без вершины.
Однажды в полдень той же слякотной осенью на npocneте Металлистов почти врывается соученик по истфаку.
— Запри дверь, — говорит, и я замечаю, как он возбуж ден.
— Да что запирать? Заперто.
— Нет, проверь, загтерты ли двери. — Он достает и; сумки сверток, разворачивает.
Вздрагиваю и иду проверять, заперты ли двери.
Возвращаюсь и спрашиваю с дрожью в голасе:
— Что это? — Глупый вопрос, поскольку понятно, что это
— Глупый вопрос. И так понятно. Ты понимаешь, на что я пошел?
— Нет, — отвечаю я. — На что ты пошел? Только не ври.
Он не врет, а так вот разом в лоб. И еще он говорит, что всегда стремился как-то быть в искусстве, но покамест он может только так быть в искусстве, то есть он дарит это мне нашему «Петербургу», потому что наш «Петербург» — это и его «Петербург», а «Санкт-Петербург» — это в кайф.
— Я не понял. Я могу это просто так взять?
— Да. Я пошел на воровство.
— Нет… Да… То есть нет!… То есть, конечно, да!
Мой сокурсник срезал на телевидении, где подрабатывал грузчиком, микрофон. Такие я видел только в программе «Время». Микрофон сработали умельцы Австрии и ФРГ, ему цены нет. Цена-то есть — по Уголовному кодексу. Но ведь есть же и призвание. С такими друзьями, думается мне, «Санкт-Петербург» доберется и до профессионального звучания. Доберется, даже если у этого склона и нет вершин.
И вот мы карабкаемся по ней в связке и без страховки, и в связке нашей появляется свежеиспеченный выпускник средней школы Никитка Зайцев. Не помню, кто привел безусого, соломенно-кудрявого, пухлогубого Никитку, но он так лихо въехал со своей скрипкой-альтом в наши с Николаем композиции, что даже я, теперь уже строгий консерватор стиля и имиджа, не смог отказать. И теперь нас пятеро в связке над пропастью, и кайф наш еще круче — так говорят болельщики, и, дай им волю, они бы нарезали нам авоську микрофонов.
А авантюристы все устраивали авантюры во славу призвания «Санкт-Петербурга» и своих бездонных карманов.
Очень взрослый и малословный тенорок по фамилии Кар-Г пович вписывает «Санкт-Петербург» отконцертирйвать не сколько слякотных вечеров в Ораниенбауме, в спортивном манеже, который на несколько вечеров станет танцевально-концертной территорией. Нас даже законно оформляют на незаконные ставки, и в манеже мы законно-незаконно отыгрываем, сколько положено и как просят. А просят не очень-то того. Но без Лемеховых имидж «Санкт-Петербурга» и так уж не очень-то того. Это как в трикотаже, когда 50 % шерсти, но и 50 % синтетики. Шерсть престижнее, а синтетика практичнее.
На мне новая рубаха консервативного покроя и брюки в серую полоску. Я как бы устал от успеха, но иногда еще
могу раз-другой дрыгануть ножкой, а Никитка — наоборот, молодой бычок, козленок, волчонок, не знаю. Но удачно смотрится. Николай за барабанами строг, зол и алогичен. Мастеровой Витя Ковалев словно в полудреме маячит возле Николая за моей спиной, Никита же за роялем более склонен к демократизму и открытому веселью. Все продумано и все в кайф.
В Ораниенбауме кайфовалыцики довольны, а рок-н-ролльщики смакуют каждое соло Никитки, звукоизвлечение у него действительно изумительное, и смакуют мои броски из баса в свистящий фальцет. И правильно делают, потому что все продумано. И все в кайф.
Даже бессвязное сочинение «Бангладеш» долгим ухарв ским «драйвом» покоряет манеж Ораниенбаума:
Кто имеет медный щит,
тот имеет медный лоб,
кто имеет медный лоб,
тот играет в спортлото! -
и тут вонзается скрипичный «риф», а после него:
Бангладеш, Бангладеш!
Мы за Бангладеш!
Покорив манеж положенное количество раз, приезжаем в кассу за заработной платой и убеждаемся зрительно, что законно оформлено на незаконные ставки кроме нас еще человек десять.
Козырной туз у манежных деятелей Карповича опять же на руках. Заявление или чье-то постановление, короче, бумага, гласящая, что вокально-инструментальный ансамбль «Санкт-Петербург», не имеющий никаких каких-то там прав, устроил в манеже Ораниенбаума трехдневный шабаш, выразившийся в безнравственном хождении на головах, на ушах и еще, кажется, на зубах по сцене с призывами сорвать общегосударственное дело Спортлото.
Проторенная кривая возвращает нас в Университет, где на химическом факультете невероятными организационными ухищрениями Никита Лызлов получает ангажемент. Слово иностранное звучит затейливее. Затея, однако, без выкрутасов под банальным лозунгом «Вечера отдыха» тамошних химиков. Кайфователи это уже проходили и знают наизусть. Они с радостной кровожадностью наполеоновской гвардии прорывают хилые кордоны «химических» дружинников, оккупируют огромный и пыльный зал клуба на Васильевском острове.
Вечер — да. Но отдых под вопросом. Предложившие все это под затейливым словом ангажемент долго не решаются объявить начало отдыха, но все же решаются, испуганные перспективой вместо отдыха стать свидетелями демонтажа их любимого клуба, и отдыхаем мы, «Санкт-Петербург» обиженный Карповичем, и наполеоновская гвардия, обиженная хилостью сопротивления, по полной, так сказать, схеме, а схема эта такова, что вспоминают ее иногда и по сей день. Долой респект и да здравствует весь спектр отработай ного дрыгоножества, «драйва», дурацкого «Бангладеша», догепатического сатанинства, додуманного импровизацией духарного дизайна душ!
(Как говорить о музыке без аллитерации, когда лиши глухой согласной на все можно передать хоть что-то?)
Это пришло вдруг, этакая находка! Пустой бутылкой стая играть на «Иолане», как на гавайской гитаре. После бутылку — бац! — вдребезги. Страсти зала также вдребезги на peжущие осколки якобы объединения в одну пятисотеннум глотку, поющую прощание с юностью.
Нас Карпович бьет авантюрами и доносами — бац! — Никитка взлетает на смычке как черт (ведьма?) на метле.
Нас карикатурят в столбцах газетные неосведомленыши — бац! — Николай ломает педаль и рвет-богу твоя мама — пластик тактового.
На нас пеняют за то, что мы есть, но мы-то есть, потому! что есть вы — бац! — микрофонной стойкой с размаху по крышке рояля.
Нас боготворят кайфовалыцики, потому что им это в кайф, а этого — бац! — я не могу попять теперь и, как не пытаюсь, не оживить в себе простоты понимания той слякотной осенью накануне разрядки.
После химфака Валера Черкасов (о котором впереди) увязался в попутчики. По пути долго и тупо доказывал:
— Понимаешь, это уже почти уровень, почти Европа!
— Да, я понимаю, мы живем в Европе. Но почему лишь почти Европа?
— Понимаешь, еще чуть-чуть, и вы прорветесь. Вот именно! Вы прорветесь, а вместе с вами и все мы.
— Да, я понимаю — мы прорвемся. (Но не понимаю, почему мы прорвемся, если я стану музицировать порожней зеленой посудой и колотить железом о рояль не в припадке обиды, а заведомо стану музицировать бутылкой, и впервые,. кажется, я подумал, что мы действительно куда-то прорываемся, а прорываться куда-то — это гораздо страшнее, чем просто так. Но ничего, подумал, не бывает просто так, подумал впервые, и, похоже, впервые затосковал о тех, таких уже давних днях, когда восторженным юношей утомлял себя в спортзале, наивно представляя простоту и непреложность олимпийской стези.)
Мы долго отходили после «Вечера отдыха», а потом прикинули кое-что кое к чему и купили чехословацкий голосовой у усилитель «Мьюзикл-130» за шестьсот или семьсот рублей, собрали голосовую акустику из восьми качественных динамиков 4-А-32, добрали инструментального усиления до уровня «голосов», обнаружив неожиданно, что полупрофессиональная аппаратура у нас уже есть.
Стена не имела вершины, но вот она, долгожданная плоскость, где можно переночевать, разбив палатку и запалив костерок, погужеваться до поры, передохнуть и поглядеть друг на друга, поглядеть в глаза и подумать, что дальше.
Никитка рвался в абитуриенты. Никита стал заниматься с ним, готовить к экзаменам по точным наукам. У Николая росла дочь и предстояло ему тоже как-то устраиваться, а не — врать всем, будто работаешь ночами неизвестно где. У Вити Ковалева тоже росла дочь, а жена справедливо ждала спокойствия.
И меня припекала жизнь: начиналась педпрактика, заканчивался академический отпуск, время диеты, прописанной врачами. Я снова появился на стадионе — мне только ухмылялись в лицо. Один слабак в прыжках, почему-то завистник, вечно врал, будто опять видел меня пьяным, хотя я чтил диету, помня о пережитой водянке и болях, и врал про «Санкт-Петербург», будто опять мы после выступления подрались (!) со зрителями. Я продолжал работать в метро, и сутки мои складывались занятно: с ноля-ноля минут до утренних курантов подземка, с одиннадцати часов педпрактика в школе, днем стадион, затем репетиция, какая-никакая, была ведь и личная жизнь, случались концерты, а к полночным курантам опять ждала подземка. Где-то в промежутках я спал. Чего только не выдержишь, когда тебе чуть за двадцать. До поры и выдерживал, пока не стал засыпать на работе стоя. Весной семьдесят третьего я из метро уволился.
На курсе педпрактику мою признали лучшей. Простым как маргарин, способом я добился почтительности у класса, прокрутив им во время внеклассной работы подборку музыки «Битлз» и проведя письменный опрос о понравившемся.
Опять была весна, весна семьдесят третьего. На проспекте Науки в кургузом клубике подростков мы репетировали упиваясь полупрофессиональным звучанием, композицю «22 июня», в подкладке мелодии которой пытались рефре ом уложить кусок из известной симфонии Шостаковича. Жена Николая принесла текст, и приятно сложился двенадцатитактовый традиционный блюз «Если вас спросят». Hо трудно о музыке говорить, трудно рассказывать, как репетировали, ведь заранее никто партий не расписывал, они рождались в процессе, так сказать. Это, думаю, было самое радостное — присутствовать при рождении номера, мелодию и текст которого сочинил сам. И даже репетиции случались искреннее концертов. На концертах-то было все ясно заранее. Там делался заведомый кайф и заведомо было ясно, что придется выкладываться и уходить со сцены в мыле, но достигнутый успех уже не так интересен в повторах, как путь к нему.
Была слякоть и весна
Утро случилось сумрачное, и я долго просыпался, проснулся, поставил «Таркус» — сенсационный альбом «Эмерсона, Лэйка и Палмера», фантастическое трио пианиста Эмерсона, записавшего позднее в рок-манере «Картинки с выставки» Мусоргского, очень корректную и сильную пластинку…
Долго трясся в холодном трамвае, опаздывая на репетицию. Возле торгового центра, в его пристройке располагался подростковый клуб, стояли Никита, Николай и Витя. Увидел их издалека и почуял неладное — о чем-то они, похоже, спорили, а Николай отворачивался, делал шаг в сторону, возвращался, отходил снова.
Никита увидел меня и побежал навстречу.
— Привет, Никита.
— Ага, вот и мы! Привет. — Он.возбужден, без шапки,: а куртка расстегнута. — Все у тебя в порядке? Все? — спрашивает он, а я вздрагиваю: «Что-то не так? Где? Что? Что там еще?» Нервы я уже подыздергал бесконечным восхожделием по отвесной стене за последнее трехлетие.
— Что там еще? — спрашиваю Никиту, и мы подходим Николаю и Виктору.
— Сказал ему? — спрашивает Витя у Никиты.
— Сам скажи! — нервно вскрикивает Никита.
— Он умрет, — говорит Витя.
— На фиг, на фиг, на фиг все! — говорит Николай и де-»ет шаг в сторону.
Что за черт! Говорите же!
Никита и Витя переглядываются, Николай вздыхает проговаривает:
— Ничего, не умрешь. Сгорело все. Ночью пожар был. Все и сгорело. Тушили пожарники. Сгорело сто клюшек, вести шайб и шлемы еще.
— Какие клюшки? Что сгорело? Говорите, сволочи!
— Все сгорело. Вся аппаратура.
Мы стояли возле урны. Из урны торчал бумажный мусор, а урне белели засохшие плевки. Я сел на урну и улыбнулся.
— Все врете. Убью.
— Не врем, — сказал Витя.
— Нечего опаздывать. Сходи и посмотри.
Я сходил. Да, клюшки сгорели. Жалко. Такие новенькие были клюшки, шайбы и шлемы для клубных подростков. Как теперь клуб охватит подростков спортивным воспитанием. Ничего, жизнь воспитает. Воспитала же она меня и моих мужиков.
Я стою в дверях и смотрю. Врут, сволочи, не все сгорело. Обуглившиеся остовы колонок, словно печные трубы военных пепелищ, и еще железа целая груда. Врут, врут, врут, сволочи!
Сволочи шаркают по лестнице и молча останавливаются возле. Я плачу и не смотрю на них. Я смеюсь и не смотрю на них, и выговариваюсь матом. Витя ковыряется в почерневшем металле, пачкается сажей, молчит, вздыхает.
— Чемодан-то, мужики, дернули. С микрофонами «Мьюзикл» дернули, а остальное подожгли.
— Да? Чемодана нет? — Никита роется в останках реквизита и подтверждает: — Чемодана нет с усилителем. Не мог он до пепла сгореть.
— На фиг все, — говорит Николай и шаркает по лестнице вниз.
А затем мы едем в милицию и там предлагаем свою версию серьезному капитану. Он слушает, морщится, набирает несколько цифр на телефоне и говорит в трубку непонятные слова, а после смотрит на нас с укоризной, смягчается и соглашается:
— Лады, пишите заявление. Все. Пишите.
Мы пишем, а капитан опять звонит, спрашивает, слушм и нам говорит:
— Пожарники утверждают, что загорелось от искры. Там рядом дорожники асфальт жгли, и ветерок мог искру занести через фрамугу.
Он и сам не верит, но он серьезный человек, у него ЧП.
— Тут, понимаешь, убийство, а вы… — говорит он, мрачнея, смягчается и повторяет: — Лады, пишите. Поищем.
Он поискал и не нашел.
В клуб нас взял один из бывших баскетболистов. Бывал на концертах и предложил место для репетиций. Свой вроде парень, нервный только, но вроде свой. Говорят, он поигрывал в карты. И, говорят, проигрался. Теперь-то я уверен, что он и дернул чемодан с усилителями, микрофонами, что рассчитаться за проигрыш, а остальное поджег, замет следы. И замел. На тысячу с хвостиком дернул, а на две сжег. Свой парень. Его вызывал капитан. Кажется, вызывал. Кажется, поговорили. Но и только. У капитана было убийство. Нас этот хренов картежник тоже подстрелил, но…
Что за человек Витя Ковалев!
Для Вити Ковалева (понятно, классный парень, мастеровой из телеателье, улучшил классовый состав, и сотня прочих достоинств, и на басе, когда его не третировал Николай, выделывал выдающиеся коленца) настал звездный час. Он достал диффузоры для «тридцать вторых» динамиков и для басовых, и заменил сгоревшие, заказал деревянные части для барабанов — их в аварийном порядке исполнили неизвестные мне умельцы — перелатал усилители, оживив их. У нас опять был полный комплект некачественной аппаратуры приличной громкости и при желании можно было начать восхождение к необжитым вершинам полупрофессионального звучания.
С ворами мне доводилось встречаться в жизни достаточно часто. На стадионе не раз воровали тренировочные костюмы, однажды прохожие алкоголики стащили целую сумку престижного легкоатлетического добра: два «фирменных» костюма, кроссовки из лосиной кожи, шиповки «Адидас», майку сборной Франции. После школы, когда делались первые музшажочки и появилось первое желание приобрести что— нибудь электрическое, один из дворовых умельцев взяли продать мою вполне приличную коллекцию марок и забыл все десять кляссеров с марками в такси. Соученик по Университету, умный и противный циник, поражавший мое юное воображение второкурсника регулярной нетрезвостью, однажды взял мой портфель с зачеткой, конспектами и, главное, с двумя пластинками английской рок-группы «Трэффик» под каким-то предлогом вышел на минутку и… встретился случайно лет через пять, испуганный, забитый, оправдывая» тем, что вот, только с зоны, и не бей, мол. Я не бил, было жалко. В поселке Юкки, у нас, бедных рокеров, украли поганый усилитель и тактовый барабан. Упоминавшийся Mapкович тоже ограбил нас. Зашел я через десять лет в пивбар «Жигули» и увидел его за стойкой жирным, солидным хозяином жизни, то есть пивного крана. Он был рад увидеться, поболтать, вспомнить славные денечки и даже не взял денег за две кружки пива. Был у меня друг. Красивый, талантливый, остроумный. Победил в девятнадцать лет на крупных международных соревнованиях. О нем писали. Он любил Элвиса Пресли, «Роллинг Стоунз» и частично сформировал мой музыкальный вкус. Для нас с Лехой Матусовым он долго оставался чем-то вроде маяка, поскольку все у него получалось. Еще он очень нравился женщинам. И еще он очень рано начал попивать, а затем и просто пить, оставаясь, однако, до поры красивым и талантливым. А я собирал пластинки. У меня уже собралось десятка полтора рок-пластинок в оригиналах и десятка три хорошей классики. Все это пропадает из моей комнаты на проспекте Металлистов весной семьдесят первого непонятным образом, плюс сто пятьдесят рублей казны «Петербурга». Довольно скоро по множеству косвенных, множеству словечек, жестов, встреч, звонков, чьему-то пробалтыванию, становится ясно — обокрал-то талантливый друг. Запасные ключи от квартиры висели всегда при входной двери — бери кто хочет. Он, видать, и взял. Встречаемся иногда и об этом не говорим, а об остальном говорим по-приятельски. А теперь вот картежник… С годами выработался все же нюх на воров, а один веселый из разномастного их племени, с которым вместе работал и который стал полуприятелем, даже весело сокрушался, что не получается объегорить меня, хоть и старался несколько раз. Нюх-то нюхом, но вот вам сюжет: женится брат. Скромно погуляли в компании родителей и нескольких братниных друзей. На следующее утро недосчитался брат некоторых подарков и полсотни рублей. Дружелюбный брат частенько принимает друзей, и иногда пропадает то зонт, то книга, то мелкие деньги. Ерунда! Может, завалились куда? Приглашаю как-то компанию брата к себе и утром, даже нет, через неделю, только через неделю выяснилось, что куда-то завалилась тещина хрустальная ваза. Ерунда! Бывает. Давал брату почитать кишиневский том Скотта Фицджеральда. Завалился. Ерунда! Бывает. Развязка сюжета: веселая сокурсница брата, замужняя и аспирантка, а теперь и коллега по НПО, попадается на краже денег. Воровала понемногу у коллег, но раз подкинули сумму побольше и выследили. У нее же нашелся и Фицджеральд. Суть да дело, аспирантка быстренько организовывает беременность и от суда уходит. Она и на свадьбе была, и когда хрусталь пропадал, и всегда, когда что-либо заваливалось.
Лозунг: «Грабьте друзей — это безопасно!»
О ворах можно говорить бесконечно, и даже интересно о них говорить, даже со странным уважением мы обсуждаем, бывает, их ловкость.
Но ведь Витя-то Ковалев возродил аппаратуру! И ничего другого не оставалось, как продолжить восхождение. И если стена бесконечна, то вовсе и не имеет значения, в какой точке ее ты находишься, отброшенный лавиной обстоятельств. Важно движение как факт, как содержание молодости.
Мы не ставили осознанных целей и не ждали от нашей музыки ничего, что можно было бы исчислить абзацами славы или деньгами. В начале семидесятых рок стал для моего поколения чем-то вроде кузни, гае тебя испытывают на прочность и где из тебя не важно что выковывают, но или закаляют, или перекаливают.
Я начинал чувствовать, что перекаливаюсь.
Отчаянным весенним броском по бесконечной стене мы наконцертировались почти до предела, до истерии, от которой я спасался на стадионе, ворочая тяжести, бегая и прыгая, в надежде воссоздать в себе спортивный талант, набросившись на спорт, как англичанин на ростбиф, а Никита Лызлов корпел над дипломом.
Несостоявшийся абитуриент Никитка, закосивший армию Николай и страдавший от язвы желудка Витя Ковалев спасались по-другому. Это другое сплотило их надолго, это другое сожгло мосты и лишило запасного выхода, который был у нас с Никитой.
С этим другим подъезжал все время Валера Черкасов, и однажды он подъехал с банкой пятновыводителя, которым «дышал» и которым предлагал «дышать» Вите, Николаю и Никитке. Это другое мне всегда не нравилось, не нравилось инстинктивно, и я, пользуясь правом Первого консула обычно гнал с репетиции юных «пыхалыциков» — приятелей Никитки.
Во время концертирования на престижной и традиционно тогда для тогдашней рок-музыки площадке Военмеха Hикитка в «Бангладеш» загнул соло минут на пятнадцать, и это был его кайф, и кайф Николая, Вити.