— Подлец! — глухо вскрикнула Роза. — Ты проклял свое дитя!
В этот момент громкие крики Илиаса Финкеля покрыли шум и говор толпы, шипение воды, выливаемой на огонь, треск ненасытного пламени, грохот падающих балок и стропил.
— Натан! Натан! Где мой сын?
— Где мой брат? — в ужасе воскликнула Роза, а толпа глухо вторила этим крикам.
— Где Натан, сын и любимец Финкеля?
Никто не видел красивого юношу, никто не вспомнил о нем. Лишь когда Финкель очнулся от обморока, он первый подумал о сыне.
— Спасите моего Натана! — плакал несчастный старик. — Горе мне! Я жив, а мой сын, мой дорогой Натан погибает в пламени. Я богат, — все вы это знаете, — даю пятьсот талеров… тысячу тому, кто спасет моего Натана.
Но не нашлось храбреца, который даже за такие деньги рискнул бы своей жизнью. Финкель рвал на себе одежду и метался взад и вперед, как помешанный.
— Горе меня постигло! — кричал он, громко рыдая и ударяя себя кулаками в голову и в грудь. — Мой красавец, мой добрый, хороший сын! Он умирает жестокой смертью. У меня был дом — он сгорает. У меня были деньги, золото и бриллианты — все пошло прахом! Бог покарал меня в эту ночь. Горе мне! Я погиб, я проклят!
Вдруг в третьем этаже, куда уже жадно добирались языки пламени, открылось окно. Показалась голова Натана.
Лицо его было мертвенно-бледно; он был в одной сорочке. Но черты его лица сияли торжественным, бесстрашным спокойствием.
— Прощай, отец! Прощай, сестра! — взволнованным голосом крикнул он вниз. — Господь зовет меня к себе. Вы никогда больше меня не увидите.
— Натан, дитя мое! Мужайся, продержись еще одну минуту! — кричал Финкель. — Сейчас принесут лестницу. Тебя спасут. Молись, Натан! Молись Богу Израиля. Он спасет тебя, он может… он должен…
— Поздно, — раздался чей-то мягкий спокойный голос, — пламя нас уже окружило. Твой сын погиб для тебя. И я вместе с ним.
— Чудо Божие свершилось! — кричала толпа. — Немой Леви заговорил. Смертельный страх развязал ему язык.
Да, это был он, немой мастер ростовщика. Худощавая фигура его появилась за спиной Натана, но в нем не было уже прежней покорности. Он стоял, гордо выпрямившись во весь рост. Толпа в ужасе видела, как Леви ласково отвел юношу от окна. Оба они скрылись, а затем…
Раздался страшный треск, ужасный грохот, заглушивший крики собравшейся толпы.
Крыша пылающего дома провалилась. Горящие балки с треском упали вниз в комнаты третьего этажа. Там наверху бушевало море пламени. Кто бы там ни находился, все неминуемо должны были погибнуть.
— Мой сын погиб! Боже, за что ты меня так караешь?
Финкеля насильно оттащили от горящего дома. Он метался, как помешанный, хохотал и плакал, пел и проклинал, выкрикивая кощунственные слова и богохульствуя. Раввин еврейского квартала, маститый старец с длинными седыми волосами и бородой до пояса, приказал проводить несчастного, вместе с его дочерью, в свой дом.
Тем временем со всех концов Франкфурта прибывали пожарные команды. После упорной, отчаянной борьбы с разбушевавшейся стихией удалось отстоять нижние два этажа дома. Первый и второй этажи остались невредимы, а с ними контора и склад товаров ростовщика, где хранились его состояние, письма и книги.
В течение всего следующего дня на пожаре искали останки Натана и немого Леви. Каждый уголок, каждый шаг, каждая куча мусора были разрыты и обысканы, но нигде не нашли ни малейшего следа жертв пожара: ни их костей, ни частички их одежды. Оставалось только предположить, что пламя уничтожило обоих несчастных дотла.
Спустя несколько дней сам Илиас Финкель, вместе с Розой, приплелся к месту пожара. За одну ночь волосы и борода ростовщика побелели, он постарел на двадцать лет. Отец и дочь тоже обыскали все пожарище. Им хотелось найти хоть что-нибудь на память об их возлюбленном Натане. Наконец они очутились у того места, где находилась каморка немого Леви.
Финкель погрузил руку в кучу пепла и вытащил оттуда какой-то маленький, закопченный предмет. По странной случайности именно этот предмет остался цел. Старый еврей блуждающими глазами уставился на свою находку. Он сделал открытие, от которого у него волосы встали дыбом. В руке у него оказался маленький крестик из слоновой кости. По-видимому, он лежал под чем-нибудь, что устояло и предохранило его от пламени, так как был вполне цел, хотя и закопчен.
Лицо Илиаса Финкеля исказилось, рука его задрожала.
— Крест, — еле слышным голосом проговорил он. — В моем доме крест? Кто принес в мой дом эту эмблему христианства, вызывающую отвращение у каждого правоверного еврея?
— Быть может, отец, ты купил его у какого-нибудь христианина вместе с другими вещами?
— В своем ли ты уме! — крикнул Финкель своей дочери. — Скорей я дал бы своим рукам отсохнуть, чем купил бы крест.
Он с гневом и отвращением швырнул его на пол. Роза подняла его, вынула из кармана платок и стерла с креста копоть.
— Отец, — вдруг крикнула она, — взгляни сюда! На кресте имеется надпись — какое-то имя.
Вдруг она побледнела и умолкла.
— Надпись, говоришь ты? Покажи, быть может, мы по надписи узнаем, кому принадлежит этот крест и кто его принес сюда.
Роза не хотела дать ему крест, но Финкель вырвал его из ее рук и прочитал слова, вырезанные на слоновой кости:
«Моему молодому другу и воспитаннику Натану от учителя его патера Леони».
Финкель точно окаменел.
Вдруг он швырнул крест на пол и растоптал его ногами. Глаза его сверкали, и все лицо его перекосилось.
— Слава тебе, Иегова, — хрипло проговорил он, поднимая руки, — благодарю тебя, Бог моих предков, что ты сжег моего сына в пламени. Если бы он был еще жив, если бы он стоял теперь здесь, то вот этими руками я задушил бы его, проклятого вероотступника.
Глухо рыдая, он низко опустил голову.
— Быстро исполнилось твое проклятие, Лейхтвейс, — простонал он, медленно поднимаясь на ноги, — быстрее, чем я ожидал. Ты оказался прав в твоем предсказании. Но моя дочь, чистая, невинная дочь, моя гордость, мое счастье, единственное мое достояние в жизни — она не оправдает твоего пророчества.
Тяжело опираясь на плечо Розы, он неровными шагами удалился от того места, где его постигло столь ужасное горе.
Роза содрогнулась, услышав слова отца, крепко стиснула губы и густо покраснела от стыда.
Глава 8
ПОД ЗЕМЛЕЙ
Солнце ярко освещало деревья на вершине Нероберга, когда Лейхтвейс по скалистым тропинкам пробирался к дому палача. Сердце его билось в сладостном ожидании. Еще несколько минут, и он обнимет свою Лору, он прижмет к своей груди любимую девушку и будет целовать ее губы, ее милые глаза. Правда, он возвращался без денег, так как вследствие подлости Финкеля он лишился бриллиантов, доверенных ему Лорой, которые могли бы дать им средства и возможность начать новую жизнь. Но Лейхтвейс был доволен уж тем, что остался жив после ужасной опасности, которой он подвергался минувшей ночью.
От мечты вести честную жизнь надо было отказаться. Раньше его преследовали как браконьера, теперь его будут преследовать как поджигателя.
Но ведь Лора ему клялась, что готова быть женой разбойника и делить с ним позор, нужду и несчастья. Глаза Лейхтвейса загорелись диким огнем, и на лице его появилось выражение непреклонной решимости.
— Иду за тобой, невеста разбойника! — громко крикнул он, как будто Лора стояла перед ним и слышала его. — В нашей пещере мы будем тоже счастливы. Под землей мы создадим себе домашний очаг, лес будет нашим садом, питаться мы будем лесной дичью. Мы вырвем у богачей часть их богатства. Нам не дадут его добровольно, мы возьмем его силой. Против нас не устоит ни один замок, никакая стража, всюду мы пробьемся. Весело нам будет жить! Да здравствует Лейхтвейс и жена его Лора фон Берген!
Вдруг что-то зашевелилось в кустах, и перед одиноким путником, осторожно отступившим на несколько шагов, предстала рыжая Адельгейда, жена палача. Она была бледна и, видимо, утомлена, рыжие волосы ее густыми прядями спадали в беспорядке на полные плечи.
— Слава Богу, ты наконец явился, Лейхтвейс, — проговорила она. — Я уже давно ожидаю тебя на этом месте, так как должна сообщить тебе печальную весть.
— Где Лора? — ужасным голосом крикнул Лейхтвейс, бледный как смерть. — Где моя жена? Говори, не терзай меня. По лицу твоему вижу, что с Лорой случилось что-то ужасное.
Адельгейда вынула письмо из кармана.
— Знаешь ли ты почерк своей возлюбленной? — спросила она.
— Отлично знаю. Я получал от нее много писем и записок.
— В таком случае ты не будешь сомневаться в том, что это письмо, которое я сейчас передам тебе, написано ею. Прочитай его, и да поможет тебе Господь примириться с неизбежным.
— Не упоминай имени Бога! — крикнул Лейхтвейс, дрожащими руками вскрывая письмо. — Ведь ты все равно не веришь в него.
Блуждающим взором пробежал он письмо, написанное изящным, привычным к писанию почерком. При этом он тяжело дышал.
— У меня рябит в глазах, — простонал он, — да, это ее почерк. Прочитай ты, Адельгейда, я не могу.
Адельгейда взяла письмо, быстро взглянула исподлобья на Лейхтвейса и прочитала:
«Мой дорогой друг!
В то время, когда ты получишь это письмо, я уже буду находиться в монастыре Серого ордена. Добровольно я посвящаю себя церкви. Это решение вызвано видением, которое явилось мне минувшей ночью. К моему ложу приблизился дух моей дорогой, слишком рано скончавшейся матери; мягким голосом покойная увещевала меня не начинать жизни, полной позора и греха. Гейнц, я ужасно боролась с собой, я слезами орошала свои подушки. Но другого решения не должно быть. Нам надо расстаться.
Пусть утешением для тебя служит уверенность, что я никогда не буду принадлежать другому. Я постригусь в монахини, и если ты когда-нибудь любил меня, то исполни последнее мое желание, с которым я обращаюсь к тебе: не нарушай покоя моей души, не пытайся разубедить меня. Тебе пришлось бы жестоко разочароваться, так как я всецело принадлежу монастырю. Это письмо будет последним прости, проникающим в мир к тебе от
Лоры фон Берген,
в близком будущем сестры Леоноры».
Лейхтвейс застонал и, как смертельно раненный, упал на землю.
Адельгейда смотрела на него сверкающими глазами.
— Как сильно он любил ее, ненавистную, — быстро прошептала она. — Безмерно счастлива та, кого он так любит. Но вооружись терпением, Адельгейда, ты добьешься своего. Благодаря твоему уму ты уже одержала первую победу. Ты разорвала узы, связывавшие любящих, ты уничтожила их. Это письмо, написанное Лорой фон Берген под угрозой смерти под диктовку настоятельницы монастыря Серого ордена сестры Варвары, не преминет оказать свое воздействие. Мужчины тщеславны. Оскорбленное самолюбие, сознание, что Лора предпочла монастырь жизни с ним, заставит Лейхтвейса разлюбить ее. А тогда — тогда он будет искать забвения и утешения в моих объятиях и на моей груди. Спи, забудь весь мир, Лейхтвейс. Ты проснешься новым человеком и, когда очнешься от обморока, будешь принадлежать мне.
Адельгейда уже собралась уйти. Но, взглянув еще раз на лежавшего на земле красавца, она не могла устоять против искушения. Она опустилась рядом с ним на землю и жадным поцелуем прикоснулась к его губам. Мягкими, полными руками обвила она его шею и прильнула к нему всем телом.
Вдруг она вздрогнула. Чей-то хриплый стон раздался близ нее. В испуге она обернулась. Адельгейда увидела чьи-то огненные глаза, которые уставились на нее со зверским выражением. В то же мгновение из кустов вынырнула мохнатая отвратительная голова, сидевшая на безобразном теле.
— Рохус! — злобно вскрикнула Адельгейда. — Негодная тварь! Как ты напугал меня!
Урод дрожал всем телом, стоя перед женой палача.
— Ты целовала его! — прохрипел он, скрежеща зубами, как разъяренный зверь. — Я не хочу, чтоб ты его целовала. Я хочу тоже наслаждаться твоими поцелуями. Дай мне обнять тебя. Я убью его! Я задушу его!
Адельгейда ударила Рохуса кулаком в лицо.
— Вот тебе моя ласка! — крикнула она. — Помни, Рохус, раз и навсегда: этот человек находится под моей защитой. Если ты посмеешь только дотронуться до него, то я уйду из этой местности и ты никогда больше меня не увидишь.
Эта угроза подействовала на Рохуса ошеломляющим образом. Он бросился перед ней на землю, извиваясь у ног ее, как змея. Затем он поставил ее маленькую ножку себе на голову.
— Образумился? — воскликнула Адельгейда. — Тогда пойдем домой. Надо посмотреть, проснулся ли твой хозяин.
Она приподняла платье и скрылась в чаще, Рохус поплелся за ней, подобно верному псу.
Лейхтвейс остался один в темном лесу. Обморок его мало-помалу перешел в глубокий сон, и он проснулся лишь тогда, когда солнце последними лучами своими позолотило верхушки деревьев, а вечерний туман уже начал заволакивать скалы и лес.
Лейхтвейс поднялся на ноги. Он оглянулся по сторонам, не отдавая себе отчета в том, где находится, провел несколько раз рукой по глазам, как бы стараясь вспомнить что-то, и вдруг разразился душераздирающим, пронзительным хохотом.
— Итак, она меня тоже бросила, — глухим голосом проговорил он. — Тоже отвернулась от меня и обманула. Да, обманула! Ведь клялась же она мне, призывая в свидетели Бога, что никогда не расстанется со мною, что готова жить вдали от мира и разделить со мной тягость изгнания. И что же? Одной ночи было довольно, чтобы изменить всю ее решимость. Какое-то призрачное видение отнимает ее у меня, и она прячется за стены монастыря, спеша уйти от моего гнева, от моей мести. Лора фон Берген! Ты была моим добрым гением, тебе я молился в бессонные ночи, с твоим именем на устах засыпал, и ты же толкаешь теперь меня в бездну и отнимаешь последнюю радость в жизни. Лора! Милая, дорогая моя Лора! Нет. Тебя я не буду в состоянии ненавидеть, я это чувствую. Теперь, когда я тебя лишился, я еще больше люблю тебя. Сердце у меня разрывается на части при мысли, что я больше никогда не увижу тебя.
Могучее тело Лейхтвейса вздрагивало от рыданий, и он плакал навзрыд, как ребенок. Но скоро он немного успокоился, вытер слезы и злобно проговорил:
— Не хочу больше плакать. Довольно слабости. Надо действовать, и действовать решительно. Попытаюсь увидать ее еще один последний раз. Пусть она мне скажет в лицо, что разлюбила. Довольно слез — разбойник не должен плакать. Начиная с этой минуты, я всецело становлюсь тем, чем сделала меня судьба.
Он поднялся на ближайший пригорок, откуда был виден весь Висбаден как на ладони. Подобно раскатам грома, прозвучали его слова:
— Проклинаю вас, жалкие людишки! Вас, скрывающих под масками лицемерия и порядочности свои пороки и разврат. Вас, полных мерзости и преступлений, способных убить и оскорбить каждого, лишь только бы это было скрыто от света. Из сотни вас трудно найти одного честного человека. Из ста ваших женщин и девушек трудно найти одну, которая тайком не занималась бы развратом. Я объявляю вам войну, войну жестокую и беспощадную. Берегитесь, богачи, дворяне! Охраняйте вашу жизнь, ваши кошельки с золотом. Разбойник Генрих Антон Лейхтвейс, властелин Нероберга, браконьер прибрежий Рейна, поклялся мстить вам. Он будет бичом, неумолимо карающим вас. Я сознаю, что такая жизнь окончится когда-нибудь на эшафоте, но пусть будет так. Я все-таки проведу несколько лет в полной неограниченной свободе. А ты, герцог Нассауский, неблагодарный хозяин, осудивший своего верного слугу, даже не выслушав его, знай и помни, что в твоих владениях буду царствовать я, менее ограниченно и более свободно, чем ты сам. И законы мои будут писаны кровью.
Проговорив это, он побежал в чащу леса.
Вдруг он остановился. По его бледному лицу, окаймленному рассыпавшимися темными кудрями, пробежала ужасная улыбка. Перед ним, под склонившимися ветвями липы, на земле лежала прелестная молодая девушка. Она спала. Рядом лежало ее изящное двуствольное ружье.
Лейхтвейс знал эту девушку.
Это была дочь лесничего Рорбека, который вместе со своими помощниками в ту злосчастную ночь схватил его в парке.
Он долго смотрел на спящую, которая, не подозревая о грозившей ей опасности, спокойно и ровно дышала, продолжая мирно спать.
— Отец виновен в том, что меня осудили за браконьерство, — прошептал Лейхтвейс. — А жизнь дочери теперь в моих руках. Я жажду крови, я хочу разбивать счастье других, как было разбито мое собственное. Да будет же месть лесничему моим первым делом!
Лейхтвейс нагнулся и поднял ружье. Оно было заряжено. Он вскинул его и прицелился в молодую девушку.
— Она хороша собой, — пробормотал он, — наверное, кто-нибудь любит ее. Почему же кто-нибудь другой может быть счастливее меня? Почему другой может испытывать счастье взаимной любви, тогда как я лишился Лоры?
Палец его прикоснулся к курку. Жизнь дочери лесничего висела на волоске, а между тем ей было всего семнадцать лет, она была радостью и гордостью своих родителей, и юная душа ее еще не была омрачена грехами.
— Умри чистой и непорочной, — прошептал Лейхтвейс, — лучше умереть в молодых годах, чем сделаться такой, как все женщины — обманщицей и развратницей.
Но вдруг он опустил руку с ружьем и тихо проговорил:
— Неужели я пал так низко, что способен убить невинную и беззащитную девушку во сне. Нет, спи спокойно, бедное, невинное дитя. Тебя охраняет образ моей дорогой Лоры. Мне показалось, будто она простерла над тобою руку, как бы защищая тебя.
Он вынул из кармана записную книжку, вырвал листок и написал:
«Елизавета Рорбек! Твой отец недавно несправедливо арестовал меня и довел до позорного столба. Сегодня жизнь твоя была в моих руках. Я подарил ее тебе.
Генрих Антон Лейхтвейс».
Записку он положил на грудь спящей девушки, затем взял ружье и лежавшую тут же пороховницу и, как преследуемый зверь, помчался по направлению к своей пещере. Добравшись благополучно до нее, он юркнул в скрытый под густыми ветвями проход и спустился вниз.
В течение недели, которую Лейхтвейс провел в пещере, он успел уже придать ей уютный вид. Широкая ниша в скалистой стене служила ему постелью; он собрал в лесу большую охапку мха, так что лежать было мягко и удобно. В южном конце пещера имела вид сводчатого помещения. Там Лейхтвейс смастерил каменный стол, а из березовых сучьев сделал кресло.
В одном из боковых проходов он устроил кухню. Туда он наносил большую кучу дров и хвороста для топки. Дым там мог уходить вверх через естественные трещины в скале. Конечно, огонь можно было разводить только ночью, иначе дым выдал бы обитателя пещеры.
Вернувшись в пещеру, Лейхтвейс развел огонь. В кухне лежали остатки большого оленя, убитого в одну из последних ночей. Лейхтвейс отрезал кусок бедра, большим камнем отбил его, чтобы придать ему мягкость, надел на железный шомпол и изжарил на огне.
Вскоре в пещере распространился приятный запах жареного мяса. Лейхтвейс посыпал мясо солью и начал есть. Он съел почти весь кусок, так как не ел уже сутки, и запил мясо чистой ключевой водой из ручейка, протекавшего вблизи пещеры.
Потом он лег на свою постель из мха, положил рядом с собой заряженное ружье. Но ему не спалось… Тысячи мыслей не давали ему покоя, и все снова и снова образ его дорогой Лоры восставал перед ним. Он простирал к ней руки, без устали шепча ее дорогое имя…
Но вдруг он умолк, прислушался и поднял голову.
Почти в то же мгновение он схватил ружье и взвел курок. Пот выступил у него на лбу, и широко открытыми глазами смотрел он в темноту.
Быть может, ему только показалось? Быть может, он бредил? Но нет — это был не бред, а действительность. Он слышал тихие, жалобные звуки, вздохи не то сумасшедшего, не то умирающего.
Даже отважный Лейхтвейс и тот содрогнулся от ужаса. Он весь съежился на своем ложе и, не шевелясь, прислушивался к этим вздохам. Холодная дрожь пробежала по его телу, и дрожащим голосом он прошептал:
— Неужели я не один в пещере под землей?
Вдруг он вскрикнул от ужаса. Он хотел поднять ружье, но рука ему не повиновалась.
В пещере раздался хриплый хохот.
Глава 9
ДОМ СУМАСШЕДШИХ В ЧЕГЕДИНЕ
В середине восемнадцатого столетия уход за душевнобольными был еще весьма примитивен и оставлял желать лучшего.
Кто в наше время посетит больницу для умалишенных и осмотрит чистые, большие, хорошо вентилируемые помещения, в которых больных пользуют гуманные врачи и штат опытных служителей, тот не может и представить себе, что делалось в прежние времена в таких больницах и какие душераздирающие сцены зверской жестокости происходили за мрачными стенами таких учреждений.
Тогда еще не считались с тем, что душевнобольные достойны глубокого сострадания и что благодаря заботливому уходу во многих случаях возможно полное исцеление. На сумасшедших смотрели как на опасных субъектов, которых, подобно тяжким преступникам и кровожадным зверям, надо держать за решеткой и подвергать побоям, голоду и пыткам, чтобы возможно скорее отправить их на тот свет.
Одним из самых ужасных учреждений такого рода был дом умалишенных в Чегедине. Можно было считать безвозвратно погибшим того, кто раз попал в этот дом. Лишь в крайне редких случаях такому человеку удавалось вновь выйти на свет Божий.
Этим домом заведовал отставной генерал Коломан Этвес. И, действительно, трудно было бы найти более подходящего заведующего.
Этвес в свое время был отважным венгерским кавалерийским генералом, но тем не менее ему пришлось выйти в отставку, так как он, даже по понятиям того времени, обращался слишком жестоко со своими солдатами. Он часто наказывал их палочными ударами, прогонял сквозь строй и расстреливал провинившихся за сущие пустяки. Ходили слухи, что он очень любил гасить горящие сигары об носы своих денщиков. Вот такому-то извергу, которому было бы впору состоять в помощниках палача, доверили главный надзор за домом умалишенных в Чегедине, так как после его выхода в отставку другого места ему не нашлось.
Можно себе представить, чего стоили его подчиненные; они знали, что для того, чтобы заслужить расположение генерала, следует как можно более жестоко пытать и мучить больных. Правда, и в этой больнице имелись врачи, но все они действовали в духе генерала; они не облегчали участь больных, не лечили их, а скрывали свои скудные познания под всевозможными жестокими мерами наказания, которым подвергали несчастных.
Генерал Коломан Этвес сидел в своем рабочем кабинете, курил трубку и энергично крутил свои длинные седые усы. Это у него служило признаком дурного расположения духа. Вероятно, его расстроило известие, только что полученное от старшего врача, доктора Медельского.
Доктор, бритый человек с обрюзгшим лицом пьяницы, стоял тут же в кабинете. Он открыл табакерку и предложил генералу понюхать.
— Так вот, генерал, — говорил он, — надо зорко следить за этим молодым человеком; доктор Лазар, которого недавно прислали к нам из Вены, принадлежит к категории опасных мечтателей. Представьте себе, генерал, он утверждает, что многих наших пациентов можно вылечить, если подвергнуть их более мягкому режиму. Мало того: этот молокосос утверждает, что иногда нужно исполнять капризы больных.
— Этот молодой доктор Лазар, — ответил генерал, — показался подозрительным и мне, но я не могу просто удалить его, так как он состоит под защитой императрицы, которая, как было сказано в предъявленном мне письме, прислала его сюда для расширения его знаний.
Медельский презрительно пожал плечами.
— Знаний! — проговорил он. — Нынешняя молодежь воображает, что науку нельзя уже черпать из хороших книг, а что нужно производить наглядные опыты над людьми и животными. Все это глупости! В мое время…
Появление лакея прервало мудрые излияния врача. Лакей шепнул генералу что-то на ухо, после чего генерал попросил врача оставить его одного.
Доктор Медельский отвесил поклон и скрылся за дверью.
Спустя минуту в кабинет вошла какая-то дама под густой вуалью. Генерал двинулся ей навстречу и подобострастно поцеловал ее руку.
— Неужели это правда? — проговорил он вполголоса. — Вы сами, графиня, почтили вашим посещением наше учреждение.
Дама подняла вуаль. Она была высокого роста; в свое время она, несомненно, была очень красива, но теперь уже сильно поблекла; морщины около глаз говорили о бурно проведенной молодости и ее порочных наклонностях, которые, видимо, владели ею еще и теперь, несмотря на то, что волосы ее уже успели поседеть и глаза потускнели.
Она была вся в черном.
— Генерал, — произнесла она, — я хочу видеть умалишенного, содержащегося в железной камере. Проводите меня к нему.
Генерал, видимо, пришел в сильное беспокойство.
— Разрешите мне, графиня Батьяни, дать вам совет, — проговорил он. — Не лучше ли отказаться от вашего намерения? Этот больной все еще воображает, что он ваш сын, а, следовательно, и граф Батьяни… Он содержится в строгом заключении, так как все еще непокорен и время от времени начинает бесноваться, точно дикий зверь. Я посоветовал бы вам, графиня, избегать свиданий с ним.
— Не беспокойтесь, генерал, — возразила графиня. — Я женщина, но в моей груди бьется сердце отважного мужчины. Меня нисколько не тронет печальное беспомощное состояние этого проходимца, который возымел дерзость считать себя моим сыном. Будьте любезны исполнить мою просьбу.
Генерал с недовольным видом покачал головой, но затем зажег фонарь, взял большой ключ, висевший на стене возле письменного стола, и вооружился кожаным бичом, состоявшим из куска плетеной кожи на толстой деревянной ручке.
Графиня снова закрыла лицо вуалью и последовала за ним.
Они прошли по длинному, мрачному коридору, скудно освещенному несколькими жалкими фонарями. В этот коридор выходило множество дверей. За этими дверьми скрывались неописуемые ужасы. Были слышны вздохи, стоны, судорожные рыдания, безумный лепет, дикий хохот; иногда раздавался дикий крик, а потом все снова смолкало.
Одна из дверей стояла открытой, так что можно было видеть, что происходило внутри камеры. Графиня заглянула туда и невольно отшатнулась. Там в невообразимой грязи на корточках сидел какой-то старик с длинными, седыми волосами и такой же бородой. Здоровенный служитель со зверской физиономией бил его кнутом, чтобы заставить встать.
Генерал торопливо отвел графиню от двери.
— Это обычная картина из дома умалишенных, — сказал он, пожимая плечами, — мы делаем для пациентов все, что можно, но иногда нельзя обойтись без побоев. Вы не поверите, графиня, как эти негодяи умеют притворяться и как они хитры. Две недели тому назад один из больных задушил моего лучшего служащего, воспользовавшись моментом, когда тот отвернулся в сторону. И заметьте при этом, что убийца в течение целого года проявлял величайшую покорность и повиновение — очевидно только для того, чтобы усыпить внимание служителя.
— Что же вы сделали с этим больным? — спросила графиня.
Генерал усмехнулся.
— К счастью, нам недолго пришлось возиться с ним, — сказал он, поглаживая усы, — на другой день старший врач, доктор Медельский, дал ему успокоительное средство, больной заснул и — представьте себе — больше не проснулся.
— Вы отравили его! — с ужасом прошептала графиня.
Они дошли до конца коридора. Пройдя через низкую дверь, они начали спускаться по витой лестнице в какой-то глубокий подвал. Внизу зияла ужасная бездна, мрачная, как ад. Графиня, опираясь на перила, шла вслед за генералом, державшим слабо мерцавший фонарь.
Наконец они дошли до самого низу.
Генерал остановился перед железной дверью, похожей на дверь шкафа, в котором скряга хранит свои драгоценности.
— Соберитесь с духом, графиня, — шепнул генерал. — Зрелище старика там наверху ничто в сравнении с тем, что вы увидите здесь.
Он вставил ключ в замок и отворил дверь. Показалась железная решетка, за которой стоял непроницаемый мрак.
— Поднимись сюда, обитатель железной клетки! — крикнул генерал вниз. — Тебя хотят видеть и говорить с тобой.
В мрачной могиле что-то зашевелилось. По ступенькам какой-то лестницы снизу поднялся ужасный призрак. Свет фонаря озарил его.
Это был худой, как скелет, полунагой молодой человек. Бледное лицо его с огромными черными глазами было окаймлено длинной, растрепанной бородой. Иссиня-черные волосы длинными прядями ниспадали на голые, костлявые плечи несчастного. Пальцы его были скрючены и ногти впивались в ладони. И все же бледное лицо его было полно своеобразной прелести и имело печальное выражение, полное благородного гнева и самоуверенной гордости.
Он схватился за решетку и глухим голосом сказал:
— Наконец-то вы явились, чтобы извлечь меня из этой могилы к свету! Неужели, наконец, настал час освобождения… Кто желает меня видеть?
— Я, — твердым голосом произнесла графиня Батьяни.
В ночной тишине раздался душераздирающий крик. Несчастный узник протянул сквозь решетку свои исхудалые руки и разрыдался.
— Наконец-то ты явилась, мать! — воскликнул он. — Господь Бог смягчил твое сердце, и ты готова признать своего родного сына, выгнав того обманщика, который похитил у меня твою любовь.
— Обманщик — ты! — резко произнесла графиня. — Ты оспариваешь права моего законного сына Сандора. Авантюрист, негодяй, безумец! Неужели ты еще не убедился в том, что твои наглые домогательства ни к чему не приведут и что тебе остается только просить прощения у меня и моего сына?
Несчастный испустил крик, полный отчаяния и тоски. Но прежде чем он успел ответить, графиня продолжила:
— Готов ли ты подписать бумагу, в которой признаешь свой обман и раскаиваешься в нем? Согласен ли ты подписать документ, которым ты сознаешься в том, что воспитавшая тебя прислуга подговорила тебя явиться ко мне и заявить, будто ты мой сын, и потребовать выдачи состояния семьи Батьяни? Если ты согласишься на это, то я велю отправить тебя в Америку, где ты и проведешь на свободе остаток твоей жизни, причем готова даже выплачивать тебе маленькую пенсию.