Ужасный век! Ужасные сердца! Проклятое время, когда достаточно было, если человек говорил «Шма, Израиль!» вместо «Услышь меня, Господи!», чтобы обвинить его в каких угодно преступлениях и чтобы он явился козлом отпущения.
Сцена пытки, которой мы не могли избегнуть, оставаясь верными изображаемой эпохе, наглядно показывает, на какой низкой ступени находилось средневековое «правосудие». «Пристрастный допрос» был принят повсюду, и только в Пруссии гениальный монарх, Фридрих Великий, отменил пыточные орудия. Вместо «железных масок», «бронзовых дев», «вестальных сапог» он ввел суд присяжных.
— Мартин Фукс, — обратился председатель к палачу, — возьми Финкеля, упорно запирающегося и клевещущего на графа Батьяни, друга нашего герцога. Испытай на нем все пытки, чтобы он сознался.
Илиас Финкель зашатался… Он хорошо знал ужасную силу пыточных орудий. Красные круги заходили у него перед глазами. Он упал на колени, простирая руки к судьям.
— Сжальтесь надо мною, — жалобно умолял он. — Сжальтесь! Что я могу сказать вам? Я неповинен в убийстве ребенка. Не могу же я брать на себя вину в том, чего я не сделал. Пощадите мое дряхлое тело. Возьмите мое имущество, заточите меня в тюрьму, но не отдавайте на пытку. Я ничего…
Но палач не дал ему договорить. Он схватил старика и привязал его к железному столбу, упиравшемуся одним концом в потолок, а другим в пол. Затем он вставил большие пальцы рук еврея в тиски для пальцев. Они состояли из двух расположенных одна над другой стальных полос, которые посредством винта сжимались вместе… Финкель скорчился от боли, когда кости пальцев хрустнули под давлением винта. Он сильно стиснул зубы, и холодный пот выступил у него на лбу.
— Илиас Финкель, — снова заговорил председатель, — сознаешься ты или нет? Имей в виду: это лишь первая ступень пыток. Следующие будут еще ужаснее. Сознавайся!
Финкель отрицательно покачал головой. Говорить он не мог.
Палач схватил свою жертву, сорвал с нее одежду и швырнул старика на деревянный станок, стоявший у стены. Обхватив руки и ноги несчастного специально приспособленными ремнями, Фукс стал вертеть рукоятку ворота, на который наматывается конец ремня, накинутого на ноги пытаемой жертвы. Благодаря этому все тело несчастного еврея вытянулось. Суставы и кости трещали от напряжения. Ребра каждую минуту грозили переломиться. Финкель вскрикнул и впал в беспамятство.
Председатель дал знак палачу освежить водой истязаемого, но это не было сделано. Нет! Несчастный еврей должен был быть сохранен для дальнейших мучений.
Пока Финкель медленно приходил в себя, палач развел на очаге огонь и положил в пламя различные железные инструменты. Негодяй-граф с дьявольской усмешкой смотрел на эти приготовления.
Судья еще раз напомнил несчастному старику о том, что от него ждут правды, и, не дождавшись ответа, сделал знак палачу. Финкель в упор глядел на палача, как бы стараясь разжалобить его своим взглядом, но палач выхватил из огня докрасна раскаленные клещи и сдавил ими руку истязаемого. Дикий крик боли пронесся по комнате, но он не тронул сердца присутствовавших, и палач приступил к новым пыткам.
Он вынул из очага какой то раскаленный инструмент, очень похожий на вилку, имеющую пять красных от жара острых концов, и глубоко всадил их в плечи и верхние части рук еврея. Послышалось шипение охлаждаемого железа. Запах паленого мяса понесся по комнате.
Выносливость старика, так долго, так мужественно противостоявшего нечеловеческим мучениям, была сломлена.
— Довольно! — закричал он. — Довольно. Прекратите пытку. Я скажу все, что вам нужно.
Какой злой иронией, каким ужасным укором «правосудию» звучало это «что вам нужно». Но не людям средних веков дано было понять всю ужасную истину этих слов.
— Я сознаюсь, — продолжал Финкель, — сознаюсь во всем. Да, это я убил ребенка, я размозжил ему череп.
— Имел ли ты сообщников?
Финкель замялся. Палач снова приблизился к нему. По знаку председателя он схватил раскаленными щипцами еврея за грудь.
— Да! Да! Я имел их! — истерическим криком вырвалось у старика.
— Тебе поручили это дело евреи? Им нужна была христианская кровь? — продолжал допрос председатель.
— Да! Да! — не отдавая себе отчета в том, что он говорит, давал показания измученный старик. — Нам нужна христианская кровь. Нужна! Нам велит Талмуд. Мы употребляем ее на наших «сейдерах», мы окропляем ею «афикоймен». Воды! Рады Бога воды!.. Я умираю…
— Дайте ему воды, — распорядился главный судья. — Натрите его мазями, чтобы он не умер до костра, который заслужил. Где граф Батьяни?
Но негодяя уже не было в камере. Он, насладившись муками погубленного им старика, отца девушки, которую он соблазнил, поспешил на широкую лестницу здания суда.
Перед зданием стояла многотысячная толпа. Все ждали результата пыток и допроса. Каждый интересовался вопросом, сознался ли жид или продолжал еще запираться. Толпа гудела, выла, бесновалась и проклинала. Это было скопище озверевших людей, которые вели себя как хищные звери.
— Граждане Франкфурта-на-Майне, — начал появившийся на площадке лестницы венгр, делая рукою знак, призывающий к молчанию. — Ужасное преступление совершено в вашем городе. Презренный жид только что сознался, что убил ребенка по поручению своих единоверцев, чтобы употребить христианскую кровь при гнусных обрядах, предписанных им Талмудом.
Ярый рев толпы был ответом на эти слова. Словно морской прибой, перекатился этот вой от передних рядов до последних.
— Граждане, — продолжал негодяй, прекрасно зная, что в случае еврейского погрома погибнут его долговые обязательства, выданные им тому самому «жиду», которого он так гнусно передал в руки палача. — Если вам дороги ваши семьи, дороги ваши дети, то торопитесь защитить их, пока не поздно. Ужасная участь ожидает их, если вы не вырвете с корнем зло, таящееся в еврейском квартале, в этом проклятом Гетто. Главный раввин и все «знатнейшие» жиды, если только существует знатность у этих собак, решили строго исполнить предписания Талмуда, а это значит, что намечен еще целый ряд жертв. Торопитесь, граждане, защитить ваших детей.
— В Гетто! — ревела толпа. — Подожгите дома жидов! Расхищайте их добро! Убейте убийц Христа! Раздавите их!
— Жиды вас не жалеют, — громовым голосом крикнул Батьяни, — не жалейте же и вы их. Они разоряют вашу торговлю, они убивают ваших детей, они поносят вас за вашей спиной. Покажите же им сегодня, кто хозяин во Франкфурте, покажите им, что одна капля невинной христианской крови стоит целых потоков жидовской крови.
Толпа снова пришла в движение. Она хлынула на одну из боковых улиц и повалила в Гетто. Воздух огласился криком, ревом и бранью. Мужчины вооружились палками, топорами, вилами, молотками, — и все эти обезумевшие от ярости и ненависти люди направились к Гетто. Стража у ворот в испуге скрылась в своем домике, так как не могла оказать сопротивления разъяренной толпе.
В самом Гетто давно уже распространилась весть об ужасном бедствии. Перепуганные обитатели этой мрачной части города растерялись; с криками, ломая руки, рыдая и вопя, бегали они по улицам; мужчины, бледные как смерть, женщины с растрепанными волосами, нагие дети — все они поспешно направились к синагоге. Здесь своих единоверцев ожидал престарелый старший раввин, всегда проявлявший бесчисленное множество примеров человеколюбия не только по отношению к евреям, но и к лицам других вероисповеданий.
— Братья мои, сестры мои, — старческим дрожащим голосом произнес он. — Господь возложил на нас новое тяжкое испытание. Какой-то негодяй из нашей среды совершил преступление, а мы все должны нести за это кару. В этом и заключается проклятие, тяготеющее над племенем Израиля, что все мы вместе несем ответственность за проступки одного лица. Заклинаю вас, чада мои, обратитесь за помощью к Господу Богу. Он охранит нас. Не оказывайте сопротивления, не убивайте, не проливайте крови, ибо я говорю вам, пусть лучше наша кровь польется рекою, чем вы обагрите руки свои кровью других. Не мстите, ибо Господь Бог сказал: Мне — отмщение.
Когда раввин окончил свое слово, все собравшиеся в синагоге евреи запели торжественную песнь, подобную воплю о помощи, обращенному к Богу. Но вдруг звуки песни были прерваны яростными криками приближавшейся толпы.
— Запирайте двери, — раздался многочисленный крик.
Но старший раввин с длинной седой бородой приказал не запирать дверей.
— Вы ослепли! — воскликнул он. — Неужели вы думаете, что деревянные двери защитят вас от ярости толпы? Достаточно нескольких ударов топором, и двери разлетятся в щепки. Если Господь захочет сохранить нас, то не нужно ни стен, ни дверей, ибо ангелы небесные будут охранять нас.
Разнузданная толпа прошла по улицам Гетто до самой синагоги, поджигая и ломая все, что попадалось по пути. Многие дома уже горели, и ночное небо было озарено желто-багровым заревом. Во главе толпы шел граф Батьяни с обнаженной шпагой в руке. Охотнее всего он в эту ночь истребил бы всех евреев, чтобы не осталось никого, кто мог бы засвидетельствовать, что он соблазнил Розу Финкель, что он — отец мертвого ребенка.
Он первый поднялся на крыльцо синагоги к толпе:
— Говорю вам, не щадите никого. Режьте их всех без сожаления, подожгите эту проклятую синагогу, где составляются планы убийств ваших детей. Разрушим это здание до основания, чтобы камня на камне не осталось!
Вдруг кто-то тяжело опустил руку на плечо Батьяни, и громовой мужской голос пронесся над толпой:
— Остановитесь, несчастные! Не слушайте того, что говорит вам граф Батьяни. Это — негодяй, который не постеснялся соблазнить еврейскую девушку. Этот человек, который разжигает ваши страсти, который хочет покарать целую общину за проступок одного отдельного лица — сам сегодня был лучшим другом евреев. От Илиаса Финкеля он брал деньги, и, как можно видеть из книг, он перебрал у этого еврея свыше тридцати тысяч талеров. В благодарность за то, что старик ссужал его деньгами, он соблазнил его дочь. А когда нельзя было больше скрывать последствий, когда несчастная девушка, стоя на коленях перед этим мерзавцем, молила его дать ей и ребенку честное имя, он ответил ей насмешками и издевательствами. Граждане! Остерегайтесь человека, имеющего на совести такие преступления, не следуйте его советам, не идите по его стопам.
Кто был этот незнакомец, слова которого произвели на толпу такое глубокое впечатление, что перед синагогой воцарилась почти торжественная тишина? Никто не знал его. Лицо его было закрыто черной маской, скрывавшей глаза и лоб, но по тонко очерченным губам и гордой стройной фигуре видно было, что этот человек стоит неизмеримо выше толпы.
— Если вы не верите мне, — продолжал таинственный незнакомец, — то выслушайте вот эту бедную, несчастную женщину и этого священника, который, будучи сыном Илиаса Финкеля, отрекся от веры своих предков и ныне возвещает слово Христово.
Внезапно, как из-под земли, выросли молодая женщина и юноша в черной сутане. Они очутились между незнакомцем и графом Батьяни.
— Знаешь ли ты меня, граф Батьяни, — воскликнула бледная женщина, — узнаешь ли ту, которая благодаря твоему злодеянию постарела на десять лет? Знаешь ли ты, кто я такая?
Батьяни вскрикнул и отшатнулся.
— Вы видите, — громовым голосом произнес незнакомец в маске, — он узнал ее. Это Роза Финкель, дочь еврея, мать убитого ребенка.
— Граф Батьяни! — воскликнула чернокудрая Роза. — Можешь ли ты отрицать, что ты соблазнил меня и что мой отец в припадке безумной злобы убил твоего ребенка?
— Можешь ли ты поклясться именем Всевышнего, — воскликнул молодой священник, — что ты не отказал в помощи моей сестре, когда она на коленях умоляла тебя дать имя ее ребенку и сжалиться над младенцем, тогда еще не появившимся на свет?
Батьяни упорно молчал.
Он стоял, словно громом пораженный.
В толпе поднялся ропот. Из синагоги все еще слышалось торжественное пение евреев, моливших Бога о защите. Выступившая из-за туч луна серебристыми лучами озаряла старинный храм, возбужденную толпу и скорчившегося от страха венгерского графа.
— Граждане! — снова воскликнул незнакомец в маске. — Нельзя отрицать того, что отец этой молодой женщины убил ребенка своей дочери, так как хотел тем самым смыть позорное пятно со своего имени. Но кто же нанес это пятно, кто довел старика до того, что он сделался убийцей? Не столько виновен в этом старик еврей, сколько христианин. И при том христианин знатный, именующий себя графом и другом нашего герцога, но который на самом деле — только гнусный негодяй и авантюрист, явившийся к нам, чтобы грабить нашу страну.
— И теперь я узнаю тебя! — внезапно крикнул Батьяни. — Я знаю, кто ты. Твой голос сразу показался мне знакомым, но я не допускал возможности, что у тебя хватит наглости показываться в городе среди порядочных людей. Долой маску! Покажи народу свое лицо, и тебя растерзают на части. Ведь ты…
Удар кулаком в лоб сшиб графа с ног. Удар этот нанес графу незнакомец в маске своим железным кулаком. Батьяни зашатался и скатился с крыльца, лишившись чувств.
Толпа, еще недавно рукоплескавшая ему, не сочла нужным оказать ему помощь. Его так и оставили на земле. Один только цыган Риго наклонился к нему, поднял его на руки и, с помощью Иоста, вынес из толпы. Толпа, успокоившись, начала расходиться. Многие остались в Гетто, чтобы тушить ими же разведенные пожары.
Из синагоги, во главе с престарелым раввином, вышли молящиеся евреи. Они окружили незнакомца в маске и против воли ввели его в синагогу. Раввин подвел его к ступеням святилища и дал знак собравшимся в синагоге замолчать.
— Ты спас нас от гибели и ужаса, — заговорил старец, — ты явился подобно ангелу Божьему и защитил нас от врагов наших. Мы видим тебя и сознаем, что ты человек из плоти и крови, но мы верим и тому, что ты посланец Господа Бога, присланный для защиты жизни и свободы тысячи людей. Назови нам твое имя, чтобы мы могли запечатлеть его на скрижалях этого храма. Скажи нам, кто ты, чтобы мы могли молиться о тебе и рассказывать нашим детям и внукам о тебе, чтобы имя твое сохранилось в преданиях народа Израилева и чтобы мы таким путем могли бы благодарить тебя.
В синагоге воцарилась гробовая тишина, когда раввин кончил свою речь. Но незнакомец поправил свою маску и произнес:
— Не требуйте, чтобы я назвал вам мое имя. Я не могу назвать вам его, да и лучше не делать этого. Я человек такой же, как и вы, быть может, я более грешен и порочен, чем каждый из вас. А потому не требуйте, чтобы я назвал себя. Но когда вы будете молиться вашему Богу, то вспоминайте обо мне, о незнакомце, и помолитесь за меня. Молите Бога, чтобы он простил мне мои грехи. Господь Бог услышит молитву, будет ли она произнесена евреями или христианами, и простит меня.
Сказав это, незнакомец быстро направился к выходу, причем собравшиеся в синагоге и находящиеся в крайнем изумлении невольно расступились перед ним. Он вышел из синагоги и скрылся.
В сильном волнении старший раввин смотрел ему вслед.
— Я знаю, кто он, — произнес он дрожащим голосом, — но я не назову его имени. Вас же, сестры и братья мои, я приглашаю помолиться за него. Как бы этот человек ни согрешил. Господь одарил его лучшим сердцем, чем многих других, ибо он человеколюбив в душе, а не только на языке.
Престарелый раввин запел молитву, и все присутствующие стали вторить ему. Но никто из них, кроме раввина, не знал, что они молились за разбойника Генриха Антона Лейхтвейса.
Глава 29
ОТРАВИТЕЛИ
Разбойники сидели у себя в пещере. Лора подала обед на вырубленный из камня стол. Вкусный запах жареной дичи распространился по всей пещере. Затем она села рядом с мужем, держа ребенка на руках. Младенец весело моргал своими светлыми, голубыми глазками и тянулся ручонками за всяким блестящим предметом. Дальше сидели Рорбек и Бруно. Стол освещался висячей масляной лампой, хорошо озарявшей все подземное помещение.
Лейхтвейс налил в стакан красного вина из большой бутылки, похищенной недавно из погреба богатого, но скупого виноторговца, нагло обманывавшего своих покупателей и подмешивавшего в вино много воды. Лейхтвейс наказал его за это тем, что в одну из последних бурных ночей утащил, сколько мог, маленьких бочонков и бутылок с вином, пробуравив отверстия в других бочках, так что весь погреб был залит вином. Когда виноторговец на другое утро вошел в погреб, он чуть не упал в обморок, так как по колени очутился в вине. Но никто не сочувствовал его горю. Напротив, когда народ узнал об этом новом подвиге Лейхтвейса, то многие не постеснялись хвалить разбойника, так как были рады постигшему виноторговца несчастью.
Другие виноторговцы приняли к сведению это происшествие, и в течение многих лет на берегах Рейна народ пил чистое, неразбавленное водой вино. А когда какой-нибудь сорт вина очень нравился гостям своим ароматом и прекрасным вкусом, то пьющие, шутя, спрашивали: «Кажется, это марка Лейхтвейса?»
Лейхтвейс поднял свой стакан и произнес:
— Выпьем, друзья мои, за нашу свободу и привольную жизнь. Да здравствует счастливый случай, который нас свел. Думаю, что и вы, друзья мои, чувствуете, что здесь, в сырой и холодной пещере, лучше живется, чем там наверху с людьми. Мы знаем друг друга, знаем, что мы от чистого сердца желаем друг другу добра. А если у вас есть друг там наверху, на земле, то вы не можете верить ему. Он обманет вас и будет уверять в своей преданности, а все-таки вы должны опасаться, что он тут же продаст вас. Не говорите мне о счастии среди людей. Здесь в пещере мы счастливы, здесь я познал радости жизни, и если бы даже я мог вернуться к людям, то я не сделал бы этого. Ведь мне стали бы завидовать, у меня попытались бы похитить мое сокровище, мою дорогую жену. Да, друзья мои, я ревниво скрываю мою Лору в этой пещере. Здесь не увидит ее никто, кроме тех, кто предан мне душой и телом. Не правда ли, Лора, тебе тоже не хотелось бы переменить твое подземное жилище?
— Я счастлива здесь, — ответила Лора, — так как я с тобою, мой Гейнц.
Лейхтвейс поцеловал ее и приласкал ребенка, который теперь уже не боялся его.
Но все-таки обед прошел довольно молчаливо. Даже после обеда товарищи не разговорились, как делали это обыкновенно. Бруно ушел отдохнуть в конце пещеры, где находилось его ложе. Он устал от последней ночной охоты, предпринятой вместе с Лейхтвейсом. Рорбек сидел за каменным столом, склонив голову на грудь, и угрюмо смотрел в пространство.
Лора уложила ребенка спать и набила своему мужу трубку. Лейхтвейс начал курить, а Лора с работой в руках села рядом с ним на скамью из соснового дерева.
— Послушай, Рорбек, — заговорил Лейхтвейс после некоторого раздумья, — что с тобой, дружище? Я уже давно наблюдаю за тобой и нахожу, что ты стал грустен и печален пуще прежнего. Я хорошо знаю, что ты не можешь забыть пережитого горя, что ты все еще скорбишь о своей покойной жене и о своем разрушенном домашнем очаге. Но в последнее время с тобой как будто опять случилось что-то неладное. Доверься мне. Ведь ты знаешь, что разделенное горе — полгоря.
Рорбек поднял голову. В глазах его блестели слезы.
— С кем же мне делиться, как не с тобой? — ответил он. — Ведь ты мне теперь что брат родной. Мы делим опасность и нужду, поделимся же и горем. Ты знаешь, что у меня есть дочь, радость всей моей жизни. В ту ночь, когда я застал тебя в комнате моей Елизаветы, я выстрелил в тебя, но промахнулся и ранил свою дочь. Моя жена умерла от разрыва сердца, затем меня обвинили в растрате казенных денег и граф Батьяни уволил меня. Вследствие всего этого я пришел к тебе и сделался твоим товарищем. Тогда я был уверен, что убил свою дочь. Но Господь не захотел покарать меня так жестоко и не сделал из меня детоубийцу. Доктор Зигрист принял участие в моей Елизавете, он взял ее к себе в дом, где живет со своей матерью. Он мало-помалу выходил ее, и Елизавета, благодаря заботливому уходу его и его матери, выздоровела. Не знаю, что произошло дальше, так как я ведь не видел Елизаветы с тех пор. Лишь изредка, да и то издалека, я смотрел на нее. Елизавета считает меня умершим, да оно и лучше так. Пусть она никогда не узнает, что ее старик отец, некогда всеми уважаемый старшина лесничий Рорбек, сделался разбойником. Ввиду всего этого я и сам не знаю и тебе объяснить не могу, по какой причине Елизавета внезапно покинула дом доктора. Как бы там ни было, в один прекрасный день Елизавета распростилась с Зигристом и его матерью и поселилась в усадьбе Вейдлинген, с незапамятных времен принадлежащей семье Бауманов. Я сам знал и даже был хорошо знаком со стариком Бауманом, а когда он умирал, то я стоял у его смертного одра, и он просил меня оказать помощь словом и делом его сыну Вольдемару, который раньше был офицером прусской армии. Вскоре я убедился, что мне не удастся исполнить желание покойного старика. Вольдемар не пошел в отца. Еще в Берлине, будучи офицером, он жил широко и швырял деньгами направо и налево, так что наделал кучу долгов. Он, правда, женился на богатой и не только богатой, но и красивой, славной девушке, с которой мог бы быть вполне счастлив. Но он постоянно увлекается другими женщинами, играет в карты, проводит ночи за зеленым столом и возвращается домой с пустыми карманами. Жена его, конечно, чувствует себя одинокой, и ей захотелось иметь вблизи себя кого-нибудь, с кем она могла бы хоть изредка перекинуться словом. Вот почему она и взяла Елизавету в качестве компаньонки.
Рорбек умолк. Он нахмурил брови, и лицо его приняло мрачное выражение.
— С тех пор как Елизавета живет в усадьбе Вейдлинген, — продолжал он, — я часто пробирался в сад усадьбы, чтобы хоть издали увидеть мою дочь. Я был счастлив, когда заметил, что она значительно поправилась. Как-то ночью я опять отправился туда, чтобы провести несколько часов вблизи моей дочери, незаметно для нее. Я прокрался в сад и вдруг услышал в одной из беседок шепот. Я прислушался, так как узнал голос моей дочери. К ужасу своему, я услышал, что она находится в беседке с Бауманом. Он заклинал ее ответить ему взаимностью на его любовь, я увидел, как он взял ее за руку, стараясь привлечь ее к себе. «Умоляю вас, — ответила она, — не терзайте меня. Быть может, вы прочли в моих глазах то, чего вам не следовало знать. Бог мне свидетель, я боролась с моим чувством, я воскрешала все воспоминания об отцовском доме моем, чтобы не сбиться с пути добродетели. Я не вправе любить вас, не вправе выслушивать вас. Я совершила бы этим предательство по отношению к вашей супруге, которая доверяет мне и обращается со мной как с подругой, а не как со служащей». «Моя жена обращается с тобой так, как я того желаю, — ответил Бауман, — а если она и любит тебя, Елизавета, то это весьма естественно. Всякий, кто видит тебя, невольно должен полюбить тебя, и ты не можешь упрекать меня за то, что я тоже полюбил тебя, что это мое чувство к тебе заставляет меня заявить, что я жить не могу без тебя, Елизавета, что ты должна сделаться моею во что бы то ни стало». Моя дочь закрыла лицо руками и заплакала. А я должен был стоять вблизи, лишенный возможности подойти к ней, чтобы взять ее под свою защиту, предупредить ее и удержать от пропасти, на краю которой она стояла. В ту ночь я испытал ужасные мучения. Но я стиснул зубы и сжал кулаки, чтобы побороть в себе внутреннюю силу, которая влекла меня к моей дочери. И я сумел устоять против искушения вмешаться в дело. Этим я погубил бы не только себя, но и тебя, Лейхтвейс, и всех, здесь живущих.
— Благодарю, Рорбек! — воскликнул Лейхтвейс, пожимая руку своему товарищу. — Но рассказывай, что было дальше. Твоя дочь меня очень интересует. О чем же они говорили еще?
Рорбек печально покачал головой.
— Моя дочь не устояла против искушения, — сказал он. — Я увидел, как она упала в объятия Баумана, как он целовал ее… Я припал к земле и горько зарыдал. Слишком велики были пытки, перенесенные мною в ту ночь. Когда она вырвалась из объятий этого негодяя, она дрожала всем телом и в изнеможении опустилась на скамью в беседке. «Что мы сделали! — горестно воскликнула она. — Мы нарушили закон, охраняющий святость брака. Мы обманули доверчивую, благородную душу твоей жены. Что мне теперь делать? Оставаться в твоем доме я больше не могу, а покинуть твою жену я не вправе, так как она очень больна. Я одна пользуюсь ее доверием, меня только она и допускает к себе, у меня только она и находит облегчение, я делаю ей постель и готовлю пищу — разве я могу бросить ее?» «И не нужно, — в волнении ответил Бауман, — ты останешься у нас, Елизавета, до тех пор, пока… — Он не договорил и тяжело вздохнул, потом продолжал глухим голосом: — Пока моя жена не умрет». «Бога ради, не говори этого! — воскликнула моя несчастная дочь. — Это похоже на то, что мы оба дождаться не можем ее кончины, что мы с нетерпением ждем, пока она испустит свой последний вздох». «А если бы даже и так, — ответил Бауман, — что в этом греховного? Чем была для меня моя жена с первого же дня нашего брака? Только обузой. В течение одного лишь года она была здорова; потом три года хворала, а теперь медленно угасает. А ты, дорогая Елизавета, ты воплощенное здоровье, олицетворение жизнерадостности. От тебя так и исходит сияние. А от той женщины, что лежит там наверху в комнате, исходит могильный холод. Но ведь я человек молодой, я хочу счастья и радости. С какой стати именно я, среди сотен тысяч других, мне подобных, должен отказаться от счастья совместной жизни с любимой мною и любящей меня женщиной? В сущности, моя бедная Юлия не имеет возможности пользоваться жизнью: постоянно она хворает, ходить самостоятельно не может, она стала в тягость себе и другим. Не лучше ли сократить ее страдания? Неужели было бы преступно, если бы кто-нибудь ускорил ее кончину?» Елизавета громко вскрикнула. «Еще одно такое слово, — воскликнула она, — и между нами все будет кончено. Убийцу я любить не могу. Имей в виду, что кроме меня твою жену охраняет еще доктор Зигрист, а он немедленно догадался бы, в чем дело». «Зигрист! — вспылил Бауман. — Зачем ты называешь его имя? Ведь я ненавижу этого человека и давно уже запретил бы ему вход в мой дом, если бы Юлия не настояла на том, чтобы именно он лечил ее. Я ревную его и откровенно признаюсь, что ревную за то, что ты в течение нескольких месяцев жила под одной кровлей с ним, что он спас тебе жизнь и что он часто пытливо всматривается в тебя и по глазам его видно, что он любит тебя». «Зигриста тебе нечего опасаться», — ответила Елизавета тоном, которого я не могу забыть до сих пор. Судя по тону, между нею и Зигристом произошло нечто необыкновенное.
— Значит, на том и кончилась беседа, что Бауман предложил отравить свою жену? — спросил Лейхтвейс.
— Нет, они побыли еще с полчаса в беседке, — ответил Рорбек, — и Елизавета в конце концов обещала этому негодяю не покидать его дома, хотя должна была бежать от него куда глаза глядят. Правда, она дала ему обещание со слезами на глазах, но все-таки дала его. А теперь, друзья мои, дайте мне совет, как мне быть? Могу ли я, как отец, предоставить события своему течению? Могу ли оставить Елизавету без защиты и не обязан ли я снова выйти из мрака забвения, чтобы спасти мою дочь от гибели? Скажите мне, что мне надлежит делать, и я последую вашему совету.
Воцарилось молчание. Лейхтвейс сидел, нахмурив брови. Трубка его давно уже погасла. Он казался сильно расстроенным рассказом своего товарища. У Лоры выступили слезы на глазах.
— Надо спасти бедную девушку! — воскликнула она. — И кроме того, надо защитить несчастную жену Баумана, которая и не подозревает об угрожающей ей опасности, не подозревает, что муж готов ее убить. Негодяй способен на все. Страсть Баумана к Елизавете легко может дойти до того, что потом будет уж поздно принимать меры.
— Да, надо что-нибудь предпринять, — произнес Рорбек, — но что именно, я не знаю. Вот над этим я и думаю днем и ночью и не могу найти никакого выхода.
Лейхтвейс встал.
— Я успокою тебя, старина, — решительно заявил он. — Будь спокоен, друг мой, твоя дочь останется чиста, Бауман своего гнусного замысла не исполнит, и жена его от яда не погибнет. Хочешь доверить мне судьбу твоей дочери?
— Конечно, хочу! — воскликнул Рорбек, пожимая руку Лейхтвейса. — Я хорошо знаю, если ты берешься за дело, то приведешь все к благополучному концу.
— Так вот, друзья мои, — проговорил Лейхтвейс, — я расстанусь с вами на несколько дней. Тебе скучно будет без меня, Лора, но утешайся тем, что я иду на доброе дело. Ты ведь отпускаешь меня, Лора, не правда ли? Я собираюсь спасти честь девушки и жизнь женщины.
— Иди с Богом, Гейнц, — ответила Лора. — Да сохранит тебя Господь. А я буду молиться, чтобы задуманное тобою дело окончилось благополучно.
— Ненаглядная моя Лора! — восторженно воскликнул Лейхтвейс. — Хорошо было бы, если бы было больше таких женщин, как ты, тогда было бы меньше несчастий и горя на земле. А теперь достань мне ножницы, я остригу себе бороду, чтобы меня не узнали там, куда я направляюсь.
Стояла лютая зима. Давно уж в прирейнских провинциях не было столько снега и льда, как в эту зиму. Богатый дом, возвышавшийся среди огромной усадьбы, был окутан снежным покровом. У подъезда стояли сани. Веселый звон бубенцов был слышен уже издалека. Когда же сани подъехали к крыльцу, открылась дверь и на пороге появился сам владелец усадьбы.
— Здравствуйте, доктор, — немедленно произнес Бауман, — неужели вы сегодня опять сочли нужным почтить меня вашим визитом?
Доктор Зигрист — это был он — в изумлении взглянул на Баумана.
— Вы, по-видимому, не имеете представления о серьезности болезни вашей супруги, — сказал он, — иначе вы не удивились бы, что я снова приехал, невзирая на дальность расстояния и такой мороз.
Он вошел в переднюю, сбросил шубу и поднялся на верхний этаж. Бауман злобно посмотрел ему вслед.
— Этакий нахал, — пробормотал он, — погоди, мы с тобой еще сочтемся. Как только она умрет, я его выставлю отсюда и запрещу ему раз и навсегда бывать здесь. Я ведь отлично понимаю, что не из-за Юлии он приходит, а из-за Елизаветы, которую он все еще любит.