В монастыре Белых Отцов мне повезло.
Ничего не стоило прихватить сколь угодно драгоценных вещиц, однако меня, человека верующего, пусть и не слишком набожного, преисполняет ужасом сам помысел присвоить священные сосуды — будь они хоть из литого золота и серебра.
Достойные отцы долго еще будут оплакивать пропавшие палимпсесты, инкунабулы и псалтири, зато вознесут благодарственную молитву Господу, ибо отвратил нечестивую руку от их потиров и дароносиц.
В тяжелом оловянном футляре, спрятанном в тайнике монастырской библиотеки, я надеялся обнаружить парочку стоящих пергаментов — не слишком щепетильный коллекционер хорошо бы за них заплатил, — увы, внутри оказалась лишь какая-то довольно неряшливая рукопись, которую я решил одолеть в дни будущего досуга.
И такие дни не замедлили наступить: моя вылазка не только обеспечила безбедный досуг, но и позволила зажить тихо и спокойно. Деньги — вот что делает человека порядочного, то есть живущего как все.
Здесь я вынужден сообщить кое-что о себе — по причине вполне очевидной — предельно кратко.
В семье мне прочили преподавательскую карьеру. Достойно закончив Эколь Нормаль, я защитил диссертацию на филологическую тему при общем восторге экзаменаторов — увы, здесь не место хвалиться подробностями. Теперь вам известна сфера моих интересов, и понятно, почему я не пренебрег упомянутой находкой и не смутился открывшимися запутанными, даже загадочными обстоятельствами. Результаты моих изысканий оказались поразительными сверх всякого ожидания…
Вытряхнув из оловянного футляра на стол ворох скрученных пожелтелых листков, я призвал в помощь послушническое терпение и любознательность минувших студенческих лет: предстояла кропотливая работа, дабы поначалу просто разобраться, что к чему.
В глазах издателя вся эта кипа бумаги не стоила бы и гроша, ибо в избытке снабжена была бесконечными отступлениями, сомнительными суждениями и псевдонаучными концепциями.
Итак, перебирать, сортировать, отбрасывать твердой рукой.
А у авторов рукописи (четырех или пяти — считать можно по-разному) рука, водившая пером, часто дрожала от ужаса.
Первым пишет незаурядный авантюрист и деятель церкви — он был рукоположен в сан, — его следует назвать Дуседам Старший, в отличие от потомка — поистине святого, досточтимого аббата Дуседама, единственного, кому удалось светлым лучом истины пронизать мрачную историю Мальпертюи. Итак, Дуседам Старший — первый, а Дуседам Младший — третий из авторов манускрипта. По моим подсчетам, авантюра Дуседама Старшего относится к первой четверти прошлого, девятнадцатого века, а озарения его внука аббата — к началу последней четверти оного.
Между ними, второй хронологически, — некий молодой человек, блестяще образованный и, на мой взгляд, превосходно воспитанный, но неизменно отмеченный каленой печатью злосчастья. Ему мы обязаны центральной частью всей истории.
В головокружительных и грозных арканах его судьба связана с событиями, разбросанными во времени и пространстве. Первые страницы повествования наводят на мысль о дневнике, в духе тех, что в прошлом веке вошли в моду у молодых почитателей «Сентиментального путешествия» Стерна. Однако по мере чтения такое впечатление рассеялось: очевидно, автор доверялся бумаге лишь в минуты тревоги, в предчувствии скорого прощания с жизнью.
Есть еще и маленькая, аккуратно исписанная тетрадка в металлическом переплете — с ней число очевидцев разных периодов нашей истории возрастает до четырех.
Аккуратный почерк принадлежит Дому Миссерону, покойному настоятелю монастыря Белых Отцов, где в ходе успешной операции мною и был изъят оловянный футляр. На последней странице тетрадки проставлена дата, незыблемая веха в безудержном потоке времени — 26 сентября 1898!
В-пятых и последних: к пишущим я должен причислить и себя; часто даже не зная об откровениях соавторов, все четверо — или, если хотите, пятеро — в совокупности начертали повесть Мальпертюи, определив ей место в истории кошмаров рода человеческого.
Началом я положил краткую главу, оставленную, несомненно, Дуседамом Старшим, хотя он и не говорит от своего имени. В авторстве этих страниц меня убедил почерк — совсем в другой части манускрипта Дуседам Старший мимоходом и недвусмысленно упоминает о том, что рукопись написана им самим, а почерк в обоих случаях идентичен. Похоже, сей пастырь-ренегат, человек образованнейший, но исполненный злобы, намеревался в форме безличного повествования описать собственные похождения; упоминая имя Дуседама в третьем лице, он не щадит себя в коллизиях с другими персонажами, скорее напротив, находит циничное удовлетворение, живописуя в самых черных тонах свои злодеяния.
По-видимому, буйный образ жизни воспрепятствовал писательским устремлениям, и Дуседам ограничился несколькими страницами, весьма, однако, важными для истории Мальпертюи в целом.
Я сохранил в неизменном виде весь фрагмент, включая заглавие.
Тот, кто постигает тайну своей смерти,
а живущим оставляет тайну своей жизни,
обкрадывает и жизнь, и смерть.
Стефан Занович
Дядюшка Кассав скоро умрет.
Белоснежная, то и дело подрагивающая борода ниспадает на грудь, сам дядюшка утопает в красной перине. Ноздри втягивают воздух, словно он напоен сладостными ароматами, огромные волосатые руки готовы вцепиться в любую добычу. Служанка Грибуан, принесшая чай с лимоном, выразилась так:
— Вещички упаковывает. Дядюшка Кассав услышал.
— Пока еще нет, женщина, пока еще нет, — ухмыльнулся он.
Прислуга ретировалась — испуганно шелестящий смерч юбок; а дядюшка добавил, обращаясь ко мне:
— Не так уж долго мне осталось, малыш, но ведь умирать — дело серьезное, и спешить тут не следует.
Минутой позднее он снова блуждает взглядом по комнате — ничего не упуская, будто составляет окончательную опись: игрок на теорбе — статуэтка поддельной бронзы; тусклая миниатюра Адриана Броуэра
; дешевенькая гравюрка — женщина играет на старинной колесной лире; и ценнейшая «Амфитрита» кисти Мабузе
.
Стук в дверь, входит дядя Диделоо, здоровается:
— Добрый день, двоюродный дядя.
Он один из всей семьи так называет дядюшку Кассава.
Диделоо — чинуша и зануда. Карьеру начинал учителем, да с учениками так и не справился.
Теперь он заместитель начальника в одной из муниципальных служб и, насколько может, третирует подчиненных экспедиторов.
— Ну, начинайте выступление, Шарль, — говорит дядюшка Кассав.
— Охотно, двоюродный дядя; опасаюсь, однако, вас чрезмерно утомить.
— Ну так повосхищайтесь собой молча и побыстрее — мне ваша физиономия не больно—то приятна.
У старого Кассава явно портится настроение.
— Увы, я вынужден привлечь ваше внимание к низменным проблемам материального порядка, — начинает свои причитания дядюшка Диделоо. — Нам нужны деньги…
— Да неужто? Вот уж удивили так удивили!
— Надо заплатить врачу…
— Самбюку? Накормить его, напоить, а ежели нужно, пусть спит на софе в гостиной — и довольно.
— Аптекарь…
— Я к лекарствам и не притронулся. Все пузырьки и порошки прилежно забирает ваша прелестная жена Сильвия, страдающая, как известно, всеми болезнями, какие только ей удалось обнаружить в медицинском словаре.
— Много и других расходов, двоюродный дядя… Откуда нам взять столько денег?
— Сундук с золотом зарыт в погребе — третья камера, девять футов четыре дюйма под седьмой плитой. Хватит?
— О, благородный человек, — пускает слезу дядюшка Диделоо.
— К сожалению, про вас, Диделоо, этого не скажешь. А теперь убирайтесь-ка… болван!
Шарль Диделоо злобно косится в мою сторону и скользит к выходу; он такой тощий и плюгавый, что без труда просачивается в чуть приотворенную дверь.
Дядюшка Кассав смотрит на меня.
— Повернись-ка к свету, Жан-Жак.
Я повинуюсь. Умирающий тягостно-пристально разглядывает меня.
— Ничего не попишешь, — после довольно долгого обследования ворчит он, — вылитый Грандсир, хоть и прилизанный малость. В жилах капля крови поспокойней — и смотри-ка, на вид куда благородней, чем твои предки. Да уж… А вот твой дед Ансельм Грандсир — в те времена его звали просто господин Ансельм — отъявленный был мошенник!
Это любимый дядюшкин эпитет, и я совсем не обижаюсь, потому что деда, оставившего по себе столь дурную память, никогда не видел.
— Не помри он на гвинейском берегу от бери-бери, так и вовсе бы законченным мерзавцем стал, — веселится дядюшка Кассав. — Вот уж кто любил все доводить до конца!
Дверь распахивается, появляется моя сестра Нэнси.
Облегающее платье подчеркивает статную фигуру, глубокий вырез корсажа нескромно приоткрывает великолепные формы.
Ее лицо пылает гневом.
— Вы прогнали дядю Шарля, — выпаливает она. — И поделом, пусть не суется не в свое дело. К сожалению, он прав, нужны деньги.
— Ты и он — большая разница, — ответствует дядюшка Кассав.
— Ну, а где же деньги? — выходит из себя Нэнси. — Грибуаны не могут заплатить по счетам.
— Почему не возьмете в лавке?
Нэнси смеется отрывистым, резким смешком, который вполне подходит к ее надменной красоте.
— Сегодня с семи утра всего шесть покупателей, выручка — сорок два су.
— А мне говорят, дела, дескать, наладились, — ухмыляется старик. — Не переживай, моя красавица. Возвращайся в лавку, достань малую стремянку с семью ступеньками, полезай на самую верхнюю. Смотри, в лавке чтоб не торчал какой клиент несимпатичный — юбки-то у тебя ох как коротки… Ты у нас высокая, с последней ступеньки как раз дотянешься до жестяной коробки с этикеткой «сиенская охра». Так вот, как следует пошарь своими прекрасными белыми ручками в сей скучной коробке, найдешь несколько сверточков, четыре-пять — этакие, знаешь, цилиндрики коротенькие, зато весьма увесистые. Постой же, не спеши, мне приятно поболтать с тобой. Да будь поосторожней: если порошок сиенской охры попадет под ногти, и за несколько часов не отчистишь. Ну ладно, ладно, беги, прелесть моя, а ежели на темной лестнице Матиас Кроок ущипнет тебя за мягкое место, на помощь не зови, все равно не приду.
Нэнси показывает нам язык, алый и остренький, как язычок пламени, и, хлопнув дверью, исчезает.
Слышен стук ее каблучков по гулким ступеням, через минуту негодующий возглас:
— Свинья!
Дядюшка Кассав ухмыляется:
— Это не Матиас! Звук оплеухи.
— Это дядюшка Шарль!
Старик в отличном настроении, и только свинцовый оттенок лица да зловещий присвист в груди выдают близость смерти.
— Да, Нэнси вполне достойна своего деда-мошенника! — с явным удовольствием констатирует старый Кассав.
В комнате вновь воцаряется молчание; свистит старый клапан сокрытых в груди мехов, поддерживающих огонь в невидимой жаровне, с шершавым шорохом пальцы царапают покрывало.
— Жан-Жак!
— Я здесь, дядюшка Кассав!
— Вы с Нэнси сегодня утром получили известие от отца, от Николаса Грандсира?
— Вчера утром, дядюшка.
— Ну, неважно, днем больше, днем меньше, мне уже все едино. Откуда письмо?
— Из Сингапура. Отец в добром здравии.
— Если только его не вздернули за те двенадцать недель, пока шла почта. Бог ты мой, если бы он когда-нибудь вернулся…
Дядюшка о чем-то размышляет, по-птичьи склонив голову набок, — этакий мудрый старый ворон:
— Нет, не вернется он… Да и чего ради? Грандсиры рождаются, чтобы поднимать все паруса под всеми ветрами белого света, а не плесневеть под крышами домов человеческих.
Входит Нэнси, улыбается, ни тени плохого настроения.
— Я нашла пять свертков, дядюшка Кассав, — объявляет она.
— Как оно, золото, — тяжеленько? — усмехается дядюшка. — Уж ты-то наверняка сообразишь, что с ним делать?
— Еще бы! — нахально заявляет Нэнси. И вновь исчезает, бросив мне напоследок:
— Жижи, тебя ждет на кухне Элоди.
С лестницы слышится ее смешок — на сей раз мягкий, ласкающий — и довольное куропаточье квохтанье.
— Вот теперь уж точно Матиас! — комментирует дядюшка и громко хохочет, игнорируя хриплую какофонию протеста в груди.
— Она сказала, пять свертков? А ведь было шесть! Вполне достойная внучка мошенника Ансельма Грандсира… Тем лучше!
Визитеры, собственное веселье и монологи заметно утомили старого Кассава.
— Иди-ка к Элоди, малыш, — говорит он усталым глухим голосом.
А мне того и надо: снизу, где в одном из бескрайних мрачных подвалов разместилась кухня, огромная, словно конференц-зал, доносится запах свежеиспеченных вафель и изысканный аромат масла, топленного с корицей и сахаром.
Иду по бесконечному темному коридору — далеко впереди слабо мерцает светлый прямоугольник.
Там, в открывшейся глубине необъятного вестибюля, бойкое сияние газового рожка выхватывает из сумрака фасад крохотного, словно игрушечного магазинчика — будто смотришь на него в перевернутую подзорную трубу.
У этой москательной лавчонки, словно прильнувшей к груди хозяйского дома-покровителя, весьма примечательная история… Впрочем, еще будет время к ней вернуться.
Через открытую дверь видно прилавок потемневшего дерева, всевозможные склянки с едкими веществами, связки бумажных пакетиков; и Нэнси с приказчиком Матиасом — близко, даже чересчур близко прильнувших друг к другу.
Но это зрелище не особенно меня интересует: аппетитный зов кухни куда сильнее праздного юного любопытства.
Веселая песенка булькающего масла и перестук вафельниц вносят радостную ноту в молчаливый вечерний сумрак.
— Явился, наконец, — ворчит моя старая няня Элоди, — а то доктор уже подбирался к твоим вафлям.
— Они в самом деле хороши, эти вафли, — сладкие, как раз такие я и люблю, — слышится слабый голосок из темного угла.
В кухне нет газового освещения — подобное роскошество предусмотрено дядюшкой Кассавом только для лавки. Лампа с фитилем скупо освещает стол; тарелки белоснежного фарфора отвечают неожиданными бликами. Печь пышет теплом, и потоки горячего воздуха то и дело колеблют огонек свечи на каминной полке; рядом лежит черная чугунная вафельница.
— Как больной? — продолжает голосок. — Прекрасное самочувствие, не правда ли?
— Так вы думаете, он поправится, доктор?
— Поправится? И речи быть не может. Конец, медицина вынесла приговор Кассаву. Но я все же готов для него постараться.
Старческая, иссохшая, мертвенно-бледная, точно вылепленная из воска рука размахивает в свете лампы листком бумаги.
— Вот свидетельство о смерти и разрешение на предание земле — составлено должным образом и подписано мной лично. Только даты недостает. Кстати, еще вчера причиной смерти значилось двустороннее воспаление легких; однако я думаю, что «болезнь Брайта»
звучит куда внушительней.
Ведь надобно же оказать старине Кассаву хотя бы эту услугу, не так ли? А теперь, славная моя Элоди, я бы охотно угостился еще одной чудесной вафлей.
Так рассуждает доктор Самбюк: дядюшка хоть и примирился с его визитами, но не признает никаких предписаний.
Доктор такой тщедушный и маленький, что рядом с Элоди даже в высокой шляпе выглядит карликом — едва ей до подбородка достает, а ведь Элоди и сама не великанша.
Все личико у него в складках и морщинах, а на сей скомканной миниатюре внезапно выдается гладкий и мясистый розовый нос.
Прозрачная, словно воск, тонкая рука с неожиданной силой разламывает вафли на правильные квадратики и поливает их маслом и патокой.
— Пожалуй, я постарше его буду, хотя о нашем дорогом Кассаве трудно знать что-нибудь наверняка, а вот он уходит первым, — радостно кудахчет старый гурман. — Подобные события весьма утешительны в моем возрасте: так и кажется, а вдруг смерть про тебя забыла? Кто знает? Может, так оно и есть. Мы ведь связаны сорокалетней дружбой, искренней и прочной. Познакомились на пассажирской барже — Кассав возвращался с охоты, подстрелив пару веретенников. Я поздравил его с трофеем — не каждый стрелок добудет такую пугливую птицу.
Ну а он в ответ пригласил отведать дичинки. Разумеется, я не отказался! Да будет вам известно, мясо веретенника — если он успел нагулять жирку — даже нежней, чем у его родича бекаса.
И с тех пор меня нередко удостаивали приглашения в Мальпертюи.
Мальпертюи! Чернила тяжко сочатся с пера, когда скованная ужасом рука выводит на бумаге зловещее слово. В этом доме свершились многие судьбы, он подобен последней вехе на путях человеческих, воздвигнутой самим безжалостным роком. Я невольно отталкиваю мрачный образ, отступаю перед ним, словно пытаюсь отсрочить его неотвратимый выход на авансцену моей памяти.
Но персонажи в истории Мальпертюи нетерпеливы и спешат сыграть свои роли, краткие, как отпущенный им земной срок; бытие вещей куда более долговечно — возьмите, к примеру, любой булыжник в каменной кладке проклятого дома. Не только бараны толпятся у входа на бойню, нетерпение и спешка точно так же подстегивают людей: зажженные свечи — нет им покоя, — пока не окажутся под гасильником Мальпертюи.
Шуршащим вихрем врывается в кухню Нэнси; вафлям она предпочитает блины и раздирает их хищными белыми зубами — блины повисают в руке лоскутьями дымящейся кожи, сорванной с живой плоти.
— Доктор Самбюк, — интересуется она, — когда же умрет дядюшка Кассав? Вы-то должны знать.
— О цвет моих мечтаний, — отвечает старый врач, — кому адресован ваш вопрос — Эскулапу или Тиресиасу? Лекарю или прорицателю?
— Все равно, лишь бы ответил.
Самбюк рисует в воздухе восковым пальцем, это у него называется «припомнить небесную планисферу».
— Полярная звезда, как всегда, на месте — единственная постоянная особа в бесконечности пространства… Чуть пониже Плеяд, на правом борту, зажег огонь Альдебаран. Ядовитым светом заливает горизонт Сатурн.
Теперь повернемся… Да, сегодня Юг разговорчивей Севера: Пегас учуял конюшню Геликона; Лебедь поет, будто в зените вознесения предчувствует гибель; в зрачках Орла горит Альтаир, и Орел ищет гнездо поближе к богу пространства; Водолей весь замызгался, а Козерог…
— Короче, вы, как всегда, ничего не знаете, — негодует сестра.
— В мое время, — неожиданно меняет тему доктор, — вафли кропили ароматной померанцевой водой — сами боги не вкушали яства более изысканного. Ах да, моя роза, речь шла о нашем славном Кассаве, — он протянет еще с неделю. Впрочем, сказано неточно: его прекрасной душе потребуется ровно семь дней, дабы устремиться к божественно сияющим звездам.
— Дурак, — говорит сестра, — хватит и трех дней.
И она оказалась права.
В кухню заглядывает служанка Грибуан.
— Мамзель Нэнси, прибыли госпожи Кормелон…
— Проводите их в желтую гостиную.
— Но, мамзель, там не топлено!
— Именно поэтому!
— И мадам Сильвия с дочерью пожаловали, они господина Шарля ищут.
— В желтую гостиную! Тут я протестую.
— Ведь тетя Сильвия не одна, она с Эуриалией!
— Да ладно, сам знаешь: жарко или холодно, буря или штиль — Эуриалии все нипочем. Послушайте, Грибуан, а кузен Филарет явился?
— Сидит в нашей малой кухне, мамзель Нэнси, и чуток выпивает с Грибуаном, говорит, чтоб не застудить внутренности.
— Он закончил работу для дяди Кассава? Если нет, выставить его за дверь.
— Мышиное чучело — да, да, мамзель, принес, очень даже славно получилось.
Доктор Самбюк смеется каким-то булькающим бутылочным смехом — точь-в-точь бутылка булькает горлышком.
— Последний трофей в списке охотничьих побед бравого Кассава! Поймал на своей перине мышку и нежненько придушил ее двумя пальцами. А ведь тому сорок лет и веретенников стрелял!
Буль-буль!
— Всех в желтую гостиную, — командует Нэнси, — я хочу кое-что сообщить.
Мамаша Грибуан удаляется, шаркая старыми шлепанцами.
— Мне тоже идти? — с тоской вопрошает маленький доктор.
— Да, и хватит пожирать вафли.
— Тогда я прихвачу с собой чашечку кофе с ромом и побольше сахара. В мои годы посидеть в желтой гостиной — все равно, что соснуть после обеда в погребе, — ворчит Самбюк.
Из всех мрачных и мерзлых комнат Мальпертюи желтая гостиная самая гнусная, обшарпанная, зловещая и промозглая.
Сумрак едва рассеивают два канделябра о семи свечах каждый, только я больше чем уверен: Нэнси распорядится зажечь три, от силы четыре свечи витого воска.
Там, в полутьме, сидя на высоких стульях с прямыми спинками, люди превращаются в неясные тени, голоса шелестят, словно шорохи в пустыне, слышны лишь слова скорби, ненависти или отчаяния.
Нэнси берет из кухни лампу с фитилем, чтоб пройти по коридорам, где уже царит непроглядная темень. Потом лампа будет гореть в прихожей, на постаменте статуи бога Терма — Нэнси вовсе не намерена дополнительно освещать предстоящее сборище.
— Я оставлю тебе свечку, Элоди.
— На четки да на молитву хватит, — соглашается наша няня.
В желтой гостиной, как я и ожидал, — смутно чернеющие силуэты.
Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих.