– Я оставлю тебе свечку, Элоди.
– На четки да на молитву хватит, – соглашается наша няня.
В желтой гостиной, как я и ожидал, – смутно чернеющие силуэты.
Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих.
Обитую черным репсом софу оккупируют три сестры Кормелон в своих неизменных траурных вуалях: три богомола вечерком подстерегают какого–нибудь беспечного инсекта, ненароком попавшего в пределы их досягаемости.
В своей стылой неподвижности они словно не замечают никого, но я чувствую, как их взгляд с холодной злобой фиксирует наше появление.
Неотесанный, дурно одетый кузен Филарет, едва завидев нас на пороге, кричит:
– Привет! Не хотите взглянуть на мою мышку? И размахивает дощечкой, на которой распято что–то серо–розовое.
– Сначала я хотел ее усадить в позу белочки, да вышло не больно–то удачно, совсем даже не здорово, – жизнерадостно поясняет он в своей обычной простоватой манере.
Семейство Диделоо расположилось поближе к свету канделябров.
Дядя Шарль сосредоточенно разглядывает свои надраенные до блеска ботинки. Тусклая и невзрачная тетя Сильвия – персонаж в стиле гризайль – адресует в нашу сторону улыбку безвольного рта; отчетливо слышно, как при малейшем движении у нее на шее постукивают друг о друга гагатовые пластинки украшения.
А я глаз не могу отвести от дочери Диделоо, моей кузины Эуриалии. Даже в платье, сшитом по фасону исправительных заведений для распутниц, она превосходит красотой Нэнси: в роскошной рыжей гриве то и дело пробегают искорки, и глаза – нефритовые.
Сейчас они прикрыты веками, о чем я очень сожалею – с ними хочется играть, как с драгоценными камнями, перебирать их пальцами, ловить прихотливые зеленоватые отблески, оживлять своим дыханием.
Неожиданно раздается скрежет, схожий с вокалом птицы–сорокопута:
– Мы желаем видеть дядю Кассава!
Это взяла слово Элеонора, старшая из сестер Кормелон.
– Через три дня вы все его увидите, все вместе и в последний раз. Он собирается что–то объявить. Будут присутствовать нотариус Шамп и отец Айзенготт в качестве свидетеля. Такова воля дяди Кассава.
Все это Нэнси выговорила залпом и молча уставилась на пламя свечи.
– Речь пойдет о завещании, полагаю? – осведомляется Элеонора Кормелон.
Нэнси не отвечает.
– Я охотно с ним повидался бы, – подключается кузен Филарет, – уж он–то наверняка похвалил бы мою мышку. Но его воля – закон, я возражать не собираюсь.
– Теперь, когда нас объединяет… – начинает дядя Шарль.
– Нас? Только не надо говорить насчет единения, и вообще о нас вместе! – взрывается моя сестра. – Если мы и собрались, то вовсе не для разговоров. Я сообщила все, что положено, можете расходиться.
– Мадмуазель, мы сюда добирались больше получаса! – возмущается Розалия, средняя сестра Кормелон.
– По мне, так добирайтесь хоть с того конца света, да туда и возвращайтесь, – с трудом сдерживая ярость, отвечает Нэнси.
Внезапно воцаряется молчание, тревожное беспокойство сковывает лица – всех, кроме Эуриалии. Эхо тяжелых шагов доносится из прихожей, словно под плитами разверзлась пустота, пронзительно скрипят петли открываемой двери.
Жалобно звучит чей–то голос:
– Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы?
– Боже мой! Лампы опять гаснут… – стонет тетя Сильвия.
– У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как он затушил фитиль.
– Кто же это? – жалобно вопрошает тетя Сильвия.
– Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья–то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет – а может, и всю жизнь – я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы – задувает или тушит фитиль…
В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста – выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч.
Он радостно устремляется к зажженным свечам.
– Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть.
– Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? – восклицает доктор Самбюк.
– Имеет полное право, – мгновенно парирует Нэнси, – он тоже будет на общем собрании.
– Там зажгут много свечей и ламп, – ликует старое чудище. – В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила.
– Лампернисс… – начинает дядя Диделоо, унимая испуганно–брезгливую дрожь.
– Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила – мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я – Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я – Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы!
Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени.
Меня Лампернисс не пугает. Он обретается по заброшенным углам дома; раз в день где–нибудь в глухом переходе Грибуаны ставят миску варева, которое он иногда съедает.
А все присутствующие как–то съежились, словно инстинктивно опасаясь чего–то неизвестного. Невозмутимы только Нэнси и Эуриалия.
Сестра забирает из рук доктора Самбюка чашку, противно дребезжащую по блюдцу; кузина кажется спящей, но зеленый лучик скользит меж полуприкрытых век: наверняка она наблюдает явление жалкого ночного жука Лампернисса.
– Выметайтесь! – коротко бросает Нэнси гостям.
– Вы так вежливы, кузина… – скрежещет в ответ Элеонора Кормелон.
– Ждете, чтоб выставили за дверь?…
– Нэнси, прошу вас, – вступает дядюшка Диделоо.
– А вы… вам… – рычит Нэнси, – вам бы лучше помолчать и убраться восвояси, да поскорее.
– Разве вы здесь хозяйка, мадмуазель? – интересуется Розалия Кормелон.
– Дошло, наконец?
– Она зажигает свечи, негасимые свечи, их никто не задувает! – восклицает Лампернисс. – Будь же благословенна!
Страшилище неуклюже переминается перед горящими свечами: на стене, как на экране, приплясывает тень, от которой, словно от живого существа, всячески норовит уклониться кузен Филарет, – бедняга, похоже, так ничего и не уразумел в быстро сменяющихся, малоприятных событиях и репликах.
– Мои краски! – кричит Лампернисс, пританцовывая перед крохотными огоньками жалкой иллюминации, – они все тут! Я больше никому не продам их, и никто не придет их отнимать!
Внезапно он впадает в задумчивость, сквозь грязные серо–бурые заросли на лице глаза умоляюще обращены к Нэнси.
– А вдруг тот, кто гасит лампы… о, Богиня! Одним жестом – движением жнеца, под рукой которого падают наземь горделивые колосья, – Нэнси закрывает собрание.
– Увидимся через три дня.
Медленная процессия теней потянулась к двери. Эуриалия следовала за матерью; без зеленого пламени ее глаза казались незрячими.
Дядюшка Шарль замешкался у порога. Похоже, хотел что–то сказать Нэнси, да передумал и выскользнул в сумрак передней. Короткая заминка стоила ему места в процессии, и Алиса, младшая из сестер Кормелон, прошла вперед.
Неожиданно послышалось ее болезненное «Ох!»
Нэнси рассмеялась своим пронзительным смешком.
– Ха! Он никак не уймется – вечно распускает свои руки.
Доктор Самбюк раскопал в углу тонкую тросточку и безжалостно стегал ею хнычущего Лампернисса.
– Ой–ой, – причитает несчастный паяц, – бесы отнимают у меня краски… Горе мне… куда же подевались краски – их нет… За что же меня бьют и бьют!
С криком бросился он к лестнице: его уродливый силуэт по–обезьяньи перепрыгивает со стены на стену под светом ламп – их по одной на каждой площадке.
– Вот одна и погасла! – вдруг завопил он. Что–то черное, бесформенное проступает на миг то тут, то там на стенах и витражах высоких окон.
– И здесь погасла, и здесь! Это он, а я его не вижу. Он забрал весь свет и все краски. И опять бросил меня в ночь!
– На кухню! – скомандовала Нэнси. – Безумец прав. Тварь, что гасит лампы, совсем рядом!
И темнота откликнулась:
– Тварь–что–га–сит–лам–пы…
Нэнси равнодушно пожала плечами. Я очень любил сестру, но она всегда оставалась для меня загадкой. В страшном шквале событий, перетрясших наши жизни, женщины казались мудрее мужчин. Увы! Приближаясь к тайне, я с первых же слов теряюсь в предположениях; так, гадая, можно обвинить мою сестру в безразличии: если она провидела будущее, почему не воспротивилась ужаснейшей из судеб?
– Ну вот, – сказала Элоди, откладывая четки. И молча поставила на огонь вино с сахаром и пряностями.
– Славный вечерок, – высказался Самбюк. – А что, дети мои, не разговеться ли нам? Бравый Кассав любил ночное разговенье. После полуночи кушанья и вина обретают особый букет, вкус и аромат – это открыли еще древние мудрецы.
Почтенное состоялось разговенье. Среди прочего был подан язык в соусе, и доктор воспользовался случаем, чтобы поведать нам, как на пиру у Ксанфа–фригийца Эзопу подавали лишь блюда из языка, а он называл сию часть тела то лучшим, то худшим угощением на свете.
Самбюк наелся и раздулся, как недоросший питончик, Нэнси удалилась к себе в спальню, а мы с Элоди остались бодрствовать у постели заснувшего дядюшки Кассава.
На ночь его облачили в скуфью бергамского бархата с серебряной кисточкой; при тусклом свете ночника с плавающим фитилем он выглядел так комично, что я тихонько захихикал.
Дядюшка и в самом деле умер на третий день, последние часы перед кончиной, будучи в абсолютно здравом уме и разговорчивом настроении. Однако зрение временами отказывало – несколько раз он гневно восклицал:
– Куда пропала картина Мабузе? Шарль Диделоо, жулик вы этакий, верните картину на место! Все останется в доме, все, слышите вы?
Нэнси удалось его успокоить.
– Прелесть моя, – он взял руки сестры в свои когтистые лапищи, – назови всех присутствующих, а то вместо людей лишь какие–то тени.
– Нотариус Шамп сидит за столом с бумагой, перьями и чернильницей.
– Хорошо. Шамп свое дело знает.
Старый поверенный, с лицом суровым и честным, признательно склонил голову, хотя и понимал, что умирающий не видит его жеста.
– Кто дальше?
– Стул рядом с ним не занят.
– Так ты пригласила Айзенготта, чертовка?
– Конечно, дядюшка. Рядом с вами сидит мой брат Жан–Жак.
– Отлично, весьма приятно слышать… Ха! Мой юный друг Жан–Жак, твой дед тоже был мне другом – бог мой, еще каким другом! – и притом отъявленным мерзавцем. Уж он–то наверняка поджидает меня где–нибудь в закоулке Вечности, и это меня радует.
– Дамы Кормелон тоже здесь.
– Воронье слетелось на падаль! Мы ведь давненько знакомы, не так ли, Элеонора, Розалия и Алиса – хотя ты вроде бы помоложе и уж, несомненно, покрасивей других. Понимаете, о чем я? Разумеется, ведь порой вам дано понять, ха–ха! Физиономии у вас злющие, зато нечистый вознаградил вас отменными мозгами. Прощайте, а поскольку за мной вроде еще должок, я его скоро улажу.
– Кузен Филарет…
– Да уж, кузен мой кровный родственник. С этим родством ни ему, ни мне ничего не поделать. Он здесь по праву, хотя, смею полагать, второго такого глупца не выходило из рук Создателя.
Филарет тоже поклонился, будто услышал от дяди Кассава величайшую похвалу.
Уловив его движение, Кассав улыбнулся.
– Филарет всегда исполнителен и услужлив, – мягче добавил он.
– Матиас Кроок… – чуть помедлив, тихо произнесла Нэнси.
Дядюшка был явно недоволен.
– Н–да, пожалуй, и несправедливо прогонять его… Да ничего, утешится! Пусть возвращается в свою любимую лавку.
Тут старик с трудом повернулся набок, силясь разглядеть молодого человека, и в глазах его мелькнула странная нерешительность.
– Я иногда ошибался в жизни, Кроок, – честно говоря, довольно редко, – но мне уже некогда исправлять ошибки. Справедливо или нет, уйдите отсюда!
Матиас Кроок ретировался с жалкой улыбкой на сконфуженном красивом лице; глаза Нэнси пылали темным огнем.
– А вот и доктор Самбюк явился.
– Пусть забьется где–нибудь в кресло, и суньте ему чего–нибудь погрызть.
– Чета Грибуанов тоже здесь.
– Добрые и преданные слуги уже столько лет, что и не сосчитать. Таковыми они и останутся.
– Лампернисс – на лестнице, следит за горящей лампой.
Дядюшка Кассав зловеще засмеялся.
– Пусть следит, пока горит лампа, ибо ее задуют.
– А здесь вот дядя Шарль Диделоо, тетя Сильвия и Эуриалия.
Умирающий скорчил гримасу.
– Когда–то Сильвия была красива, но это в прошлом. Я рад, что не вижу ее. Да, красотку Сильвию Шарль встретил на…
– Двоюродный дядя! Двоюродный дядя! – тревожно возопил Шарль. – Я вас умоляю!
– Ладно уж, – а ты, Эуриалия, мой прекрасный цветок, сядь подле меня с твоим кузеном Жан–Жаком. На вас двоих я только и надеюсь, и с этой надеждой покидаю сей мир.
За дверью раздался умоляющий вопль:
– Нет, нет, не гасите лампу!
Порог переступил человек величественной наружности и, не обращая ни на кого внимания, уселся рядом с нотариусом Шампом.
– Айзенготт пришел! – воскликнул дядя Кассав.
– Да, пришел, – возвестил голос, звучный, как колокол.
С трепетным почтением я взирал на вновь прибывшего.
Очень бледное удлиненное лицо, казавшееся еще длиннее благодаря пышной, пепельного оттенка бороде. Пристальный взгляд черных глаз; руки неправдоподобной красоты, какие иногда видишь у надгробных изваяний в церкви. Одет бедно, зеленый сюртук лоснится потертыми швами.
– Шамп! – торжественно провозгласил дядюшка Кассав. – Здесь собрались мои наследники, объявите сумму состояния, которое я оставляю им.
Стряпчий склонился над бумагами, медленно и раздельно выговорил цифру. Настолько огромную, непомерную, фантастическую, что у собравшихся голова пошла кругом.
Очарование золотой цифры нарушил возглас тети Сильвии:
– Шарль, ты подашь в отставку!
– Само собой, – ухмыльнулся дядюшка Кассав, – обязательно придется.
– Это состояние, – продолжал нотариус, – не подлежит разделу.
Испуганно–разочарованный ропот тут же утих, поскольку Шамп читал далее:
– После кончины Квентина Моретуса Кассава все здесь присутствующие под страхом потери прав на наследство и других возможных выгод должны поселиться и жить под крышей этого дома.
– Но у нас же есть дом, наш собственный! – простонала Элеонора Кормелон.
– Не прерывайте, – строго заметил поверенный. –… Должны жить здесь до своей кончины, причем каждый получит пожизненную годовую ренту в…
И снова узкие губы стряпчего назвали колоссальную цифру.
– Свой дом продадим, – бормотала старшая из дам Кормелон.
– Все будут обеспечены кровом и питанием отменного качества, что специально оговорено завещателем. Супруги Грибуан, пользуясь благами наравне с остальными, останутся в положении прислуги, и никогда не будут пытаться его изменить.
Нотариус сделал паузу.
– Строение Мальпертюи не должно подвергаться никаким переделкам. Последнему из живущих под его крышей перейдет вся завещанная сумма.
– Условия, касающиеся дома, распространяются и на москательную лавку; Матиас Кроок до конца будет исполнять обязанности приказчика с утроенным пожизненным содержанием. Только последний жилец дома имеет право закрыть магазин.
– Айзенготт ничего не получает, не ищет выгоды и не преследует никаких интересов – он будет свидетелем безукоризненного соблюдения условий завещания.
Нотариус взял из папки последний листок.
– К завещанию имеется приписка. Буде случится, что последними останутся в живых мужчина и женщина, они обязаны вступить в брак – чета Диделоо автоматически исключается, – и состояние должно поровну разделить между ними.
Воцарилось молчание: разум отказывался принять все услышанное.
– Такова моя воля! – твердым голосом объявил дядюшка Кассав.
– Да будет так! – торжественно откликнулся сумрачный Айзенготт.
– Подпишитесь, – распорядился поверенный Шамп.
Все подписались, кузен Филарет поставил крест.
– Теперь уходите, – лицо у дядюшки Кассава внезапно исказилось. – Айзенготт, вы останьтесь.
Мы ретировались в сумерки желтой гостиной.
– Кто проследит за нашим размещением в этом доме? – спросила Кормелон–старшая.
– Я, – коротко ответила Нэнси.
– А почему, собственно, ВЫ, мадмуазель?
– Попросить Айзенготта объяснить вам? – вкрадчиво осведомилась сестра.
– Мне кажется… – вмешался дядя Шарль.
– Чепуха! – оборвала Нэнси. – Впрочем, вот и господин Айзенготт.
Он прошел на середину комнаты и оглядел нас по очереди пристальным тяжелым взором.
– Господин Кассав желает, чтобы Жан–Жак и Эуриалия присутствовали при его последних минутах.
Все склонили голову, даже Нэнси. Дядюшка Кассав тяжело дышал, в его стекленеющих глазах отражалось пламя свечей.
– Кресло, Жан–Жак… сядь в свое кресло… а ты, Эуриалия, подойди ко мне.
Кузина скользнула вперед, послушная и все же великолепно безразличная к странной торжественности момента.
– Посмотри мне в глаза, дочь богов, – пролепетал дядя изменившимся голосом, в котором, казалось, звучало боязливое почтение. – Посмотри мне в глаза и помоги умереть…
Эуриалия склонилась над изголовьем. Умирающий испустил долгий вздох, я услышал несколько слов, тут же растаявших в тишине:
– Мое сердце в Мальпертюи… камень в камне…
Кузина так долго не двигалась, что мне стало страшно.
– Эуриалия… – взмолился я.
Она обернулась со странной улыбкой на губах. Затуманенный взгляд полуприкрытых глаз – ни огонька, ни мысли.
– Дядюшка умер, – сказала она.
В этот миг отчаянное рыдание донеслось с лестничной площадки.
– Он задул лампу… Я изо всех сил оберегал ее, и все–таки она погасла. Ой–ей–ей, лампа погасла!
Глава вторая. Знакомство с Мальпертюи
Гений ночи унес лисью голову, дабы украсить ею свой дом и тем почтить его
История Хуссейна
Малые божества, такие, как пенаты, брауни, гласменнхены,
отнюдь не суть духи, но миниатюрные инкарнации
и, следовательно, абсолютно материальны
и заимствуют силу от земли, на коей живут.
Уорт (Сравнительный фольклор)
Солнце! Дайте мне солнце!
Ибсен (Привидения)
Настала пора обрисовать Мальпертюи, и меня охватывает странное бессилие. Образ отступает, подобно замку Морганы, кисть неподъемно тяжелеет в руке живописца – столько деталей, требующих описания и определения, ускользают, теряют очертания и тают туманными клочьями.
И я отказался бы от поставленной задачи, когда б не помнил наставлений моего чудесного учителя, доброго аббата Дуседама: мало смотреть, важно уметь видеть.
За шесть недель до смерти дядюшки Кассава мы перебрались с набережной Сигнальной Мачты в Мальпертюи.
Я всегда с нежностью буду вспоминать наш дом на набережной. Маленькое, причудливое строение; благодаря зеленоватым стеклам окон днем в комнатах таился необыкновенно мягкий, словно аквариумный, полусвет, насыщенный ароматами вербены и любимого табака аббата Дуседама, частенько нас навещавшего.
Входная дверь открывалась в холл – единственное просторное помещение под кровлей, – за которым неусыпно надзирал со стены портрет моего отца, капитана Николаса Грандсира, в свою очередь охраняемый почетным караулом внушительной оружейной коллекции.
Поначалу капитан посылал вполне достаточно денег для оплаты жилья и относительно безбедного существования. Однако к моменту нашего переезда к дядюшке Кассаву чеки из сингапурских, шанхайских или кантонских банков приходили все реже и суммы все уменьшались.
В период сравнительного благосостояния в доме на набережной Сигнальной Мачты друзья не пренебрегали возможностью воздать должное кулинарным талантам Элоди, и аббат Дуседам, самый почетный из них, отличался постоянством.
Это был низенький человечек, округлый и толстенький, как бочонок, с жизнерадостной физиономией, подобной полной луне, и всегда в запятнанной сутане.
Кроме хорошей кухни (здесь Элоди была на высоте), он любил доброе вино, голландский табак и старые книги.
Имя его вполне заслуженно не кануло в безвестность, ибо связано с некоторыми книжными изданиями, которые и посейчас не утратили определенного авторитета. Так, читатель обязан ему весьма углубленным исследованием гравюр Уэнделла Диттерлинга, своеобразно написанной биографией Жерара Доу, а также изысканиями в области кузнечного искусства XV века.
Кроме того, аббат Дуседам продолжил любопытные труды доктора Мизе из Лейпцига, имевшие предметом исследования лики, язык и сравнительную анатомию ангелов.
Аббат доказывал, что сии небесные духовные сущности выражают свои мысли посредством светоиспускания, а цвет используют вместо звуков.
Он регулярно служил мессу, ни минуты не экономил на ежедневном чтении требника, подавал пример целомудрия и смирения – при всем том начальство его не любило. Занятия темой доктора Мизе создало ему незаслуженную репутацию ересиарха и повлекло неоднократные ссылки в монастырские обители со строгим уставом. Однако самые придирчивые и мелочно–щепетильные сановники церкви не смели предать забвению прошлое: молодые годы сего пастыря прошли под далеким небом, в гибельных краях, где рядовые поборники Христовы отстаивали славу Божию ценой собственных мучений и крови.
При каких роковых обстоятельствах свел он знакомство с капитаном Николасом Грандсиром? Аббат никогда не касался этого вопроса, а отец ограничивался тем, что завершал свои письма «горячим дружеским приветом славному святому Тату, которого хранит Господь на радость бедным смертным, дабы могли приобщиться вечной благодати».
– И что за «Тату» такое? – подозрительно спрашивала Элоди.
– А это такая толстая тварь вроде меня, – пояснял аббат Дуседам, – только вот она осталась на берегах Амазонки, не то что я – пью здесь доброе вино, ем всякие лакомства и вовсе не заслуживаю милосердия Господня.
– Как истолкуете вы название дома, принадлежавшего дядюшке Кассаву, – название, подобное проклятию? – спросил я однажды, изображая любопытство научно–познавательного толка.
Аббат Дуседам напустил на себя озабоченно–сосредоточенный вид, весьма ему чуждый, и объяснил:
– Мудрые мужи, сочинители знаменитого и столь красочного «Романа о Лисе», наделили именем Мальпертюи самое логово лисовина–коварного. Не слишком отдаляясь от сути употребления этого слова, я разумею Мальпертюи как обитель зла, или, скорее, лукавства. Лукавство же является, по преимуществу, прерогативой Духа Тьмы. Основываясь на оном постулате и трактуя его расширительно, я заключаю, что Мальпертюи – прибежище Лукавого, то есть Дьявола…
Я скорчил испуганную гримасу.
Предпочитаю просто лиса. На оконных рамах – помните, те парные окна на фасаде, – вырезаны какие–то мерзкие фигурки…
– Кальмары–стрела, гюивры, герпетоны, – уточнил аббат.
– И среди них лисьи морды еще самые симпатичные; а на каменных консолях под этажными перекрытиями – такие же изображения.
– Это не более чем зловредная otosyonmegalotis, лисица большеухая. Однако не спешите, мой юный друг, не спешите. Лисий образ по праву относится к сфере демонологии. Японцы, признанные авторитеты в этой потаенной и грозной науке, недаром считают лиса кудесником, могущественным чародеем и ночным духом с весьма обширными возможностями инфернального толка. В некоторых гримуарах – кстати, я категорически против чтения и тем паче изучения подобных книг, – на гравюрах, изображающих борьбу святого Михаила с восставшим ангелом, поверженный Лукавый наделен притворной и нечестивой физиономией лиса.
К сожалению, сколько ни рылся я в архивах, выяснить мне не удалось, почему дом дядюшки Кассава был так назван. Полагаю, сим именем нарекли его монахи Барбускины – в прошлые века они владели большей частью служб и угодий, приписанных к дому. Лично у меня Мальпертюи вызывает печальные предчувствия и ощущение угрозы.
– Расскажите об ордене Барбускинов, – внезапно выпалил я, прекрасно зная, сколь неохотно Дуседам касался этой темы.
Его округлые толстенькие ручки беспомощно и досадливо задвигались.
– Орден… послушайте, мой мальчик, ордена как такового никогда не было – просто так говорилось в народе. Добрые монахи из обители, вами подразумеваемой, были бернардинцы, кои много претерпели от морских и сухопутных гёзов во время восстания Нижних провинций против Его Католического Величества…
Но я упорствовал.
– Верно, эти ваши монахи носили бороды, и потому…
– О нет, не впадайте в подобное вульгарное заблуждение: Барбускины носили не бороды, они надевали апостольники, монашеские куколи[4], в знак покаянного обряда. Возможно, по этой причине они и получили прозвище – я бы все же не осмелился настаивать, тем более в письменной форме, на таком предположении! Мир их праху, ведь они были святыми людьми, и заслуги их приумножены выпавшими на их долю страданиями и гонениями.
– Так ли, аббат? Мне сдается, предание говорит совсем другое на сей счет!
– Замолчите! – взмолился аббат Дуседам. – Все это не более чем мерзкие слухи, заблуждения, увы, с дьявольской помощью живучие и упорные.
В таком духе проходили наши беседы на упомянутые темы; передав их содержание, я чувствую себя более готовым вернуться к описанию Мальпертюи.
Нередко склонялся я над старинными гравюрами с изображениями улиц старого города: исполненных надменной скуки, враждебных любой попытке оживить их хотя бы на бумаге с помощью света и движения.
Без всякого труда мне удалось разыскать улицу Старой Верфи, где находится Мальпертюи; а вот и сам дом в компании высоких, зловещего вида соседних строений.
Огромные крытые балконы с балюстрадой; каждое крыльцо – а их несколько – обнесено массивными каменными перилами; башенки, увенчанные крестами; на парных окнах крестообразные переплеты; резные изображения драконов и тарасков; обитые гвоздями двери.
В облике дома словно запечатлелись, слившись воедино, высокомерие его властителей – грандов и вельмож – и униженный страх простых прохожих, спешащих побыстрей проскользнуть мимо.
Фасад – мрачная маска, чуждая безмятежного покоя, искаженная личина, которой не утаить сжигающие ее изнутри горячку, страдание, гнев. Заснуть в одной из огромных спален дома – значит обречь себя на кошмар; постоянные его жильцы поневоле знаются с кровавыми призраками жертв, – замученных, заживо ободранных, замурованных, – а может, с чем–то и пострашнее.
Так, по–видимому, думает случайный зевака, замешкавшийся в тени здания, – и вот он уже спешит прочь, к деревьям на перекрестке, к журчанию фонтана, белокаменной голубятне и соседней часовне Пресвятой Девы Семи Скорбей.
Увы!… Я слишком уклонился от намеченной цели…
Аббат Дуседам упомянул как–то о старых архивах, где многое могло бы открыться об этом доме – могло бы, но не открылось.
Я вошел в Мальпертюи, проникся его настроением, для меня нет тайн в его закоулках. Ни одной упорно запертой двери, необследованной залы, запретной комнаты или потайного хода, и все же…
Все же на каждом шагу – тайна, и каждый шаг отбрасывает новую сумрачную тень – темница неотступно следует за пленником.
Аббат Дуседам неединожды интересовался прилегающим садом: просторный, словно парк, окруженный такой устрашающе высокой стеной, что остроконечные металлические стержни наверху отбрасывали тень лишь перед самым полуднем.
Если смотреть из стрельчатых окон дома, кажется, вся обширная площадь сада покрыта ровным газоном, на котором волнистыми зелеными шапками выделяются вековые деревья. А на самом деле растет здесь редкая и жесткая трава, куцые деревца бересклета да чахлый кустарник; лишь у самого основания стены заросли овсюга и кислицы торжествуют над бесплодием почвы.
Угрюмые деревца бережно охраняют от дневного света непонятно чьи личинки, копошащиеся в земле, и пышную мертвенно–бледную поросль из семейства споровых.
Но привычные формы жизни, неотлучные от жизни нормального дерева, изгнаны отсюда: в ветвях не углядишь нагловатой побежки дрозда, не спугнешь дикого голубя, не вызовешь гневного возмущения соек.
Однажды в полночь я услышал неуверенный голос лесного жаворонка, таинственной ночной птички, и его робкую песнь аббат Дуседам счел за вещий знак несчастья и опасности.
На берегу центрального пруда в зарослях стрелолиста обитает лишь голенастый коростель: время от времени он подает о себе весть – словно напильник работает по металлу; да еще в пасмурную погоду где–то в хмуром поднебесье жалобно плачут ржанки.
Упомянутый пруд, довольно большой, внезапно открывается за барьером из скальных дубов, которые сомкнутым строем стоят плечом к плечу, переплетя короткие узловатые ветви.