***
В первое воскресенье четыредесятницы Жоан Геллерт проснулся в более скверном настроении, нежели обычно. Грядущий пост простирался перед ним кошмаром, заполненным вареными овощами.
Что должен делать здоровенный малый в этом влажном, продуваемом насквозь северо–западном городке, сотрясаемом к тому же колокольным звоном с утра до вечера? Естественно, отдаться наслаждениям хорошего стола.
Как правило, его пробуждение сопровождалось далеким мурлыканьем чайника и аппетитным запахом яичницы, но в эти дни святой абстиненции на блеклой скатерти его могли поджидать лишь кусок серого хлеба, кислое молоко и не менее кислый компот.
Правда, в первое воскресенье великопостная репрессия не обещала слишком тягостных переживаний: недаром накануне вечером в сумраке кладовой он разглядел трагический силуэт освежеванного кролика, разъятого на деревянных распорках.
Он быстро закончил туалет с помощью дождевой воды и мягкого, противного мыла, спустился по одним выщербленным ступенькам, поднялся по другим, прошел по извилистым коридорам и очутился, наконец, на первом этаже в просторной столовой.
Однажды, несколько лет назад, он ненадолго съездил в Париж, где клерикальный ментор водил его по музеям и церквам. В Лувре он остановился перед полотном Рембрандта «Философ в медитации» и воскликнул:
– Да ведь здесь нарисована наша столовая!
И каждый раз, когда его глаза блуждали по этой огромной комнате, он вспоминал Париж.
На всем пространстве комнаты полумрак чувствовал себя вполне уверенно, не решаясь, впрочем, подобраться к роскошному и категоричному сиянию окна. Лестница, по которой Жоан спустился, уходила свободной спиралью в непроглядную высоту, подчеркивая странные несоразмерности и нелепости помещения; к примеру, маленькая дверца вела в боковой коридор, который вел в чулан; там и сям, без намека на какой–либо архитектурный замысел, выступали полукружия и контрфорсы…
На солидном дубовом столе его ждал завтрак менее скудный, чем он предполагал: кофе с молоком, креветки, тонкие ржаные тартинки, едва–едва намазанные айвовым джемом.
Жоан беспристрастно, не упуская ни единой мелочи, представил распорядок воскресного дня: месса в церкви святого Иакова; обязательный дружеский визит к месье Пласу – церковному старосте, который, несмотря на пост, предложит немного вина; затем обед – кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле. Четыре часа – несколько сухих бриошей по специальному разрешению епископата. Шесть часов – вист у тети Матильды по одному су за взятку. Ужин. Ужин, вообще говоря, всецело зависит от капризов его служанки. Кончено. Конец дня.
Жоан выиграл в вист пятнадцать су, к великому огорчению некой мадам Корнель, – несчастная попыталась возместить ущерб анисовым печеньем и ореховой водой. Смущенными улыбками и неопределенно–одобрительной жестикуляцией Жоан дал повод тете Матильде – она посоветовала ему жениться, не теряя времени: есть, мол, на примете очаровательная девушка из хорошей семьи, честная, заботливая, хозяйственная, набожная и жаждущая детей.
Катрин – его служанка – была, очевидно, в превосходном настроении, так как подала на ужин, преступно пренебрегая постной диетой, вкусный рыбный паштет и куриное крылышко, нежное, словно улыбка.
На радостях Жоан набил трубку голландским табаком, закурил и принялся размышлять о том, что все не так уж плохо… и в этот момент из темной глубины прихожей послышался звонок.
Звонок – сказано слабо и неточно. Там висел настоящий небольшой колокол, отлитый несколько столетий назад итальянскими монахами–сервитами.
Его густой, плавный тембр еще не успел растаять, когда посетитель, ведомый старым слугой Барнабе, выступил из темноты в сферу настольной лампы.
– Жоан, это я – кузен Пассеру. Длинная трубка едва не выпала изо рта курильщика.
– Кузен Паком Пассеру!
Мать Жоана Геллерта была француженка и принадлежала к семье Пассеру из Нанта. Торговые интересы арматоров Пассеру и северных Геллертов когда–то пересекались.
– Боже мой, – пробормотал Жоан, несколько придя в себя от изумления, – располагайтесь, садитесь поудобней… Хотите ужинать?
– Нет, благодарю. Отвратительная похлебка, которую мне преподнесли, пока цепляли локомотив, чтобы дотащиться сюда, отбила аппетит на сегодня, да боюсь, и на завтра. Как у вас насчет выпивки?
Жоан Геллерт с достоинством перечислил:
– Шидам, бордосская анисовка, апельсиновая горькая, финский кюммель, ром из Кюрасао…
– Разумеется, в этом захолустье виски встречается столь же редко, как теленок о шести ногах. Ладно. Давайте рому.
Жоан наполнил хрустальный бокал напитком янтарного цвета.
– Я много лет не имел о вас никаких сведений.
– Двенадцать весен, поэтически выражаясь, – усмехнулся кузен и потянулся взять бокал. При этом лампа осветила его лицо полностью.
Геллерт вздрогнул, и другой заметил это.
– Красавцем меня не назовешь, не так ли? Это верруга – ужасная тропическая болезнь. Изгладывает лицо – так, что крысы позавидуют. Что ж! Надо терпеть меня, каков я есть, кузен Жоан!
Он был невероятно уродлив; лысый череп в красных и коричневых пятнах, глаза в гнойном блефарите, широченный беззубый рот; к подбородку, вытянутому калошей, почти прикасался прыщавый нос, левое ухо вообще отсутствовало.
– Дела идут хорошо? – Жоан просто не знал, о чем спрашивать.
– Если вы имеете в виду денежный вопрос, будьте покойны. Я достаточно богат, чтобы купить весь этот городишко с жителями впридачу. Что до остального…
Он замолчал, выпил бокал и повелительным жестом указал вновь наполнить.
Жоан не торопился вызнавать про «остальное», поскольку не мог вообразить проблем, так или иначе не связанных с деньгами. Впрочем, слова кузена его успокоили: он почему–то смутно боялся тревожных историй о займах и срочных платежах.
– In medias res[1], – продолжал кузен Пассеру. – Полагаю, Жоан, вы еще не начисто забыли кухонную латынь, коей вас шпиговали святые отцы?
Я, как вы догадываетесь, не терял времени на штудирование диалогов и дискурсов. Итак: вы обитаете в маленьком городке, упомянутом не на всякой карте. Чудесное местечко, не так ли?
– Да, – машинально ответил Геллерт, который ровно ничего не понимал.
– Кто придет меня искать? И кто меня найдет в этом доме, черном, как кротовая нора?
– Неужели вы принуждены скрываться? – забеспокоился Жоан.
– Вы правильно поняли. Молодчина. Мальчиком вы не блистали сообразительностью. Годы пошли вам на пользу.
– Полиция… – начал Геллерт.
– К черту полицию, мне с ней делать нечего. Если бы я только захотел, они бы отрядили целую свору сыщиков. Кстати, двери хорошо запираются?
Жоан улыбнулся, подумав о стальных цепочках, тройных засовах, железных поперечинах на дверях, призванных охранять его имущество и его персону, улыбнулся… и снова ощутил тревогу и смятение.
– По правде сказать, – продолжал Пассеру, – замки, затворы – чепуха. Главное – найдет ли он меня здесь?
– Он? – спросил Жоан.
– Дак, – ответил кузен.
– Дак по–английски «утка».
– Прозвали их метко. У вас найдется карта Океании?
Геллерт вытащил недурной географический словарь.
Гость дотронулся до пунктира тропика Козерога. Затем палец медленно пополз к северу.
– Острова Товарищества. Здесь – Наветренные острова. Здесь – Маркизы. Остановимся посередке.
– Мелочь какая–то, – фыркнул Геллерт. – Будто муха протопала.
– Да, куча рифов и островков, самый большой из которых можно пройти пешком за четверть часа, а еды наберешь ровно столько, что хватит на неделю выводку щенят. Но вот примерно здесь, на этом пятнышке живут странные парни, осмелюсь сказать. Представьте карликов ростом примерно в три поставленных друг на друга яблока, безобразных настолько, что и дьявола затрясет. Притом перепонки между пальцами на руках и ногах, откуда их прозвище – даки.
– Действительно странно, – согласился Геллерт.
– И я рисковал судьбой «Красавицы из Нанта» – моего брига – на проклятом атолле, потому что знал: эти прощелыги – великолепные пловцы и лучшие в мире ловцы жемчуга. И они меня приняли хорошо. Да.
Бросив сие односложное утверждение, Пассеру выпил бокал и немного оживился.
– Один из них, по прозвищу Уга–Хо, что значит «справедливый», обладал необычайно крупными жемчужинами бесподобного свечения и колорита: у него имелись три полых кокосовых ореха, наполненных доверху, – сказочное состояние, но мерзавец упорно отказывался их продать. По его словам, он их собрал для морских божеств, понятно, таких же пройдох, как и он сам… Я ему совал тонны всякого барахла, но этот мошенник только охал и кланялся.
«Без жемчуга отсюда не уеду, – поклялся я себе, – хотя бы пришлось истребить всех даков до последнего». К счастью, до этого дело не дошло.
Уга–Хо наслаждался радостью отцовства – его дочь, на йоту менее безобразная, чем остальные, была в своем роде ничего, плутовка…
Чтобы заманить ее на борт, мне понадобилось несколько рулонов ситца и будильник.
Тотчас я запер ее в каюте и дал знать папаше, что дочку можно выкупить за… три кокосовых ореха.
И тогда разыгралась нелепая драма.
Этой непоседе нисколько не понравилась комфортабельная каюта: она умудрилась вывинтить иллюминатор и без колебаний бросилась в море.
Мы видели, как она стремительно скользит к берегу, до которого осталось несколько кабельтовых, – и здесь огромный плавник взрезал водную гладь.
Акула. По–моему, акула, – сплошь пасть и больше ничего… На следующий день Уга–Хо поднялся на борт, разодетый в немыслимо раскрашенные тряпки. Судя по всему, напялил церемониальный костюм жрецов, проще говоря, колдунов.
Он меня проклял и натараторил на пиджин–инглиш массу оскорблений. К несчастью, разозленный провалом столь чудесной сделки, я выпил сверх меры. И вдобавок Уга–Хо плюнул мне в лицо. Я схватил первый попавшийся предмет.
Случайно им оказался напоминающий мачете ужасный резак, острый, как бритва, которым в здешних местах прокладывают дорогу в лесных зарослях.
Я размахнулся и со всей силы ударил Уга–Хо.
Помните, я сказал, что эти даки – совсем крохотные человечки с прямо–таки осиной талией.
Слушайте: я буквально рассек его пополам – туловище сюда, ноги туда…
Мы его швырнули акулам и тотчас подняли паруса – ведь, в конце концов, эти макаки были английскими подданными.
– Разрезанный пополам, сожранный акулами, – прервал Жоан Геллерт, – ведь не от него же вы скрываетесь, кузен.
– Именно от него. – Лицо Пассеру даже перекосилось. Он выпил два бокала и продолжал голосом хриплым и приглушенным:
– Это было в Сан–Франциско. Я переодевался в гостиничном номере, собираясь пойти в ресторан, как вдруг из ванной комнаты донесся забавный шум: «клап»… «клап»… словно там кто–то возился и плескался. Я открыл дверь, заглянул и… волосы у меня зашевелились: в ванне, полной крови, барахтался маленький, уродливый калека. Что я говорю! Какой–то анатомический обрубок неопределенно–человеческой формации. На раскромсанной голове блестели выпуклые глаза цвета белой эмали, жадно ухмылялся провал хищного рта. Я узнал Уга–Хо. Ужасающий запах разлагающегося трупа вывел меня из ледяного оцепенения. Он проскрежетал мое имя, потом несколько слов на своем диком пиджин–инглиш:
– Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить…
Боже, как я удирал!
Геллерт внимательно посмотрел на гостя.
– Кузен, а может быть, это кошмарное видение – галлюцинация?
– Какое к чертям видение! – возмутился Пас–серу. – Слушайте дальше. Мы плыли в Европу, и вот однажды, где–то посреди Атлантики, матросы ворвались ко мне в каюту и принялись кричать, что реи и ванты забрызганы кровью и на палубе не продохнуть от удушающего зловония; короче, они отказались выполнять парусные маневры. Пришлось прибегнуть к обещаниям и угрозам, чтобы как–то утихомирить людей. Но дважды в лунном свете я видел на фоке в куски, в лохмотья разложившийся труп, и сквозь завывание ветра и скрип снастей слышал проклятый рефрен:
– Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить…
Геллерт счел своим долгом утешить страдальца:
– Опять же все можно объяснить болезненной остротой восприятия.
Пассеру презрительно пожал плечами и с минуту помолчал.
– В Лиссабоне я понемногу успокоился. Эта тварь не появлялась, и я уже начал надеяться…
Но как–то раз я возвращался с дружеской вечеринки и на повороте улицы в свете фонаря заметил калеку, устроившегося на тротуаре. И прежде чем заметил, в нос ударила жуткая вонь и меня чуть не стошнило. Я хотел свернуть в другую сторону – поздно: он пружинисто подпрыгнул и бросился в лицо, раздирая жадными своими когтями щеки и губы, обливая меня гнойной сукровицей.
И все началось на следующий день. Голова распухла, как тыква, кожа вздулась фурункулами, я беспрерывно кричал от боли.
Верруга – диагноз портового врача. Судно поставили на карантин, а я провалялся несколько месяцев в больничном изоляторе.
– И потом? – спросил Геллерт, искренне взволнованный.
– Видел его близ набережной в Нанте. Ко мне он не приближался. Через несколько дней в доме пахнуло этой гадостью. Тогда я бросил все, удрал воровским манером – и вот я здесь, в захолустье, где он, возможно, меня не разыщет.
Геллерт призадумался.
– Но если все обстоит именно так, – рассудил он, – эта тварь… гм… если употребить дурацкое слово… есть фантом?
Пассеру не отвечал.
– Я не верю в фантомов, – напыщенно провозгласил Геллерт. – Впрочем, наша религия не признает подобных экзистенций.
И тогда Пассеру произнес медленно и страдальчески:
– А если Бог отвернулся от меня, если я отдан на заклание и уже горю в адском пламени?
Жоан Геллерт опустил голову и почувствовал, как волна великого страха поднимается в его душе.
* * *
В городке отнеслись благосклонно к присутствию Пакома Пассеру – ведь богатство куда важней внешности. Тетя Матильда, принимая его у себя, размышляла о кандидатуре будущей супруги, которая не обратила бы внимания на его безобразие. Церковный староста Плас угостил его вином, а Катрин – служанка Жоана, – соблазненная щедрыми подачками, забыла регламент поста и готовила, дабы угодить негоцианту, тонкие и пряные блюда.
Недели проходили вполне безмятежно: чудовищный карлик–фантом, похоже, еще не отыскал убежища своей жертвы.
Однако в начале апреля Жоан Геллерт открыл нечто тревожное.
В глубине сада затерялся маленький бассейн, посреди коего на облепленном раковинами цоколе вздымался фонтан–тритон. Жоан гулял неподалеку, разглядывая сиреневые кусты, обещавшие раннее цветение, как вдруг заслышал странные всплески.
Он не заметил ничего особенного, кроме темных, напоминающих засохшую кровь, пятен на старой акватической статуе. И ничего не сказал кузену.
Через несколько дней, спускаясь к первому завтраку, он ощутил на лестнице тлетворное дыхание, гнилостный воздушный ток. В столовой Катрин распахивала окна и двери, несмотря на холодный весенний ветер.
– Откуда такое зловоние? – негодовала она. – Я чуть было не свалилась в обморок, войдя сюда.
Жоан промолчал. В ту же секунду его испуганный взгляд застыл на белой десертной салфетке, на страшном, специфическом отпечатке: это был след крохотной руки, перепончатой, словно утиная лапа. Он моментально спрятал салфетку от глаз Катрин и решил ничего не говорить кузену Пассеру, дабы не смутить покой, воцарившийся в душе последнего.
Ибо Паком Пассеру обрел, наконец, мир, по крайней мере, на этой земле.
Под майским солнцем расцвели первые розы и городок, согретый южным бризом, похорошел и оживился.
Пассеру с каждым днем все более проникался провинциальными нравами и начинал входить во вкус наивных удовольствий местных жителей. Он регулярно являлся на чаепитие к старым девам, интересовался деятельностью дам из благотворительного комитета, часами просиживал с трубкой над проповедями Гортера, выпивал с моряками в портовом кабачке.
Окруженный благоуханием роз и сиреней, он охотно распевал с молодыми людьми: «Это месяц Марии, это месяц прекрасный!…»
Жоан Геллерт незаметно для себя привязался к странному человеку, гонимому зловещей судьбой, и даже перестал замечать его безобразие. Однажды утром, воодушевленный молодым задором солнца и звонкой радостью ласточек, он предложил кузену оставить серьезное чтение и прогуляться по окрестностям.
– Каких–нибудь два лье по роскошным лугам и уютный трактирчик в конце пути.
Небо ошеломляло аквамариновой чистотой; гуденье пчел стояло в теплом воздухе; из–за горизонта доносился низкий рокот морского прилива.
– Счастье человека – в спокойствии, – объявил Геллерт, вспомнив, что где–то прочел этот пресный афоризм.
– Справедливо, – убежденно согласился Пассеру, – к сожалению, я это понял слишком поздно.
Они, как всегда, избегали опасной темы.
Они шли вдоль узкоколейки, соединяющей два маленьких портовых города: здесь бегал поезд с раскрашенными вагончиками, напоминающий механическую игрушку.
Ни Геллерт, ни Пассеру не заметили его приближения, что, впрочем, было естественно: железная дорога преимущественно проходила по извилистому, довольно глубокому рву. Вдруг Жоан закричал:
– Внимание, кузен… Внимание!
Локомотив летел на удивление стремительно, выплевывая дым, пар и каскады обжигающих искр.
– Берегитесь!
Жоан закричал своевременно и Пассеру мог еще спастись.
Он этого не сделал.
Он застыл между рельсами с поднятыми руками и смотрел на грохочущее, стремительно приближающееся чудище. Геллерт увидел, как машинист перегнулся через поручни, отчаянно жестикулируя; и еще он увидел нечто бесформенное и вместе с тем отдаленно, ужасающе человекоподобное, лежащее на буфере локомотива.
Тормоза взвыли, поезд, со свистом отпыхиваясь, остановился; люди в синей униформе выскочили на путь и Геллерт услышал изумленные, испуганные восклицания:
– Господи, спаси и помилуй! Невероятно! Его разрезало надвое.
Туловище здесь, ноги там – таким Геллерт запомнил своего кузена.
Тело перетащили в хижину пастуха; к концу дня зловоние стало совершенно невыносимым. Труп разложился до такой степени, что пришлось его засыпать негашеной известью.
* * *
Жоан Геллерт немало удивился, узнав через некоторое время после погребения, что кузен завещал ему свое состояние. Его подлинная скорбь отнюдь не уменьшилась, поскольку к ней прибавилась трепетная и взволнованная благодарность.
По прочтении завещания он несколько часов не мог успокоиться: наследство оказалось столь велико, что сказочные цифры беспрерывно стучали в его недоверчивых ушах:
– Миллионы… Еще миллионы…
Месяцы проходили. Геллерт ни в чем не изменил установленный жизненный порядок. Огромное состояние скорее пугало его, так как он весьма опасался за нерушимое доныне спокойствие своей души.
Чувство признательности отнюдь не уменьшилось: он создал своего рода культ великодушного кузена, благоговейно хранил его любимые книги, поставил его курительные трубки в особый стеклянный шкапчик, который охотно бы разукрасил цветами, как могилу.
Так прошел год.
Когда он проснулся в первое воскресенье четыредесятницы, первой мыслью была мысль о Пассеру. Он даже прослезился.
– Год тому назад он приехал просить приюта.
Геллерт настолько проникся драгоценным воспоминанием, что даже заказал Катрин точное меню того незабвенного воскресенья: на обед – кролик под луковым соусом и апельсиновое суфле, на ужин – рыбный паштет и нежное куриное крылышко.
Он мысленно фиксировал похожие подробности этих двух дней: запах дешевого вина у церковного старосты Пласа, вкус сухих бриошей за чаем в четыре часа, вновь выигранные пятнадцать су в гостях у тети Матильды, огорчение мадам Корнель и жадное поглощение оной анисовых печений и ореховой воды.
Вечером он расположился у настольной лампы и разжег трубку, набитую голландским табаком.
– Точно такой же вечер, – прошептал он, – и моросит мелкий дождь. В этот час прозвонил колокол… да…
И здесь гулкий бронзовый звон разбил сумрак старинного дома.
Жоан Геллерт вскочил с диким воплем. Неужели сейчас лампа осветит безобразное лицо кузена Пассеру, который снова спросит рому и снова расскажет невероятную историю?
Нет. Это явился старый Барнабе, весьма разгневанный.
– Прошу прощения, месье. Проклятые мальчишки дергают колокол. В конце концов, я пожалуюсь месье мэру.
Жоан Геллерт облегченно вздохнул и благородно заступился за шалунов.
– Оставьте, Барнабе. Надо принять во внимание молодость преступников.
Словно бы неумолимые клещи отпустили сердце: на радостях Жоан открыл поставец с напитками, достал наудачу какой–то графин и налил полный стакан.
Это был ром.
Он никогда не пил рома и новая схожая подробность слегка обеспокоила его. Тем не менее, в память о кузене Пассеру, он выпил, и, войдя во вкус, налил еще стакан.
С непривычки он сразу ощутил головокружение, тщательно загасил трубку и, откинувшись в глубоком кресле, задремал.
Сон отличался легкостью и непостоянством, так как он проснулся от бумажного шелеста: ему показалось, что перелистывают книгу.
Он не очень–то любил чтение, и книги редко покидали библиотечные полки; сейчас он протер глаза, еще раз протер, но реальность была нспорима: на столе, где оставались только лампа и пепельница, лежала раскрытая книга.
Жоан тотчас узнал «Проповеди» Гортера.
– Невозможно, – пробормотал он, полагая, что сонное сознание еще не обрело ясности, однако новый сюрприз отличался роковой конкретностью.
Он точно помнил, что загасил свою трубку, и тем не менее тонкая синяя спираль дыма изгибалась вокруг лампы.
– Невозможно, – повторил он. – Моя трубка давно остыла.
И здесь ему попался на глаза маленький стеклянный шкапчик: он зажмурился, снова посмотрел… да… дверца была открыта.
Жоан машинально пересчитал трубки с фарфоровыми чашечками: раз, два… шесть… Одной недоставало.
По другую сторону стола имелось еще кресло, которое кузен Пассеру занимал каждый вечер и которое хозяин запретил выносить.
Рассеянный свет лампы едва достигал кресла, и все же в полумраке угадывалось колебание тени, очертание человеческой фигуры. Нет, слава Богу, ничего.
– Пей ром после этого, – поморщился Жоан. Последние спокойные слова, последняя уверенная интонация.
Ужасающее зловоние заполнило пространство, невыносимая волна, казалось, исходящая от гниющей падали, ворвалась в беззащитное горло.
Жоан с трудом поднялся, добрался до лестницы и, задержав дыхание, как ныряльщик, перепрыгивая ступени, вбежал в свою комнату и закрылся на ключ.
Потом, задыхаясь, прислушался.
Ничего. Сначала грузное молчание придавило уснувший дом, затем родился звук – далекий и неопределенный.
Затем звуковое переживание уточнилось: по ступеням лестницы шлепало нечто мокрое, хлюпающее, как если бы громадная губка ожила и обрела возможность ходить.
Она брякнула о закрытую дверь, будто груда мокрого белья: струйка зловония просочилась в замочную скважину и превратилась в голос:
– Как я… Как я… Пополам… Съеден… Сгнить!
Ах, этот голос!
Жоан Геллерт жизнь бы отдал, чтобы услышать туземную тарабарщину, но нет! Нет…
Это был голос кузена Пассеру.
* * *
На рассвете Жоана разбудил Барнабе. – Месье, полюбуйтесь–ка, что мы нашли на пороге входной двери. Мы с Катрин считаем, что это оставили вчерашние озорники, правда, ни она, ни я ничего не заметили в темноте.
Три кокосовых ореха, доверху наполненных крупным жемчугом.
* * *
Болезнь разразилась неожиданно и без всяких симптомов. Когда Жоан проснулся одним прекрасным майским утром, его лицо покрылось волдырями, которые начали гноиться еще перед приходом врача. Вскоре он буквально купался в гное и сукровице. В конце первой недели ухо отпало и по черепу пошли красные и коричневые полосы.
Он был донельзя обезображен: даже преданные слуги боялись приблизиться по причине отталкивающего запаха, исходившего от тела. Специалисты из Лейдена и Амстердама, покинув комнату больного, устроили консилиум.
– Вы обратили внимание на любопытную деформацию рук? Заметили образование перепонок между пальцами? Безусловное сходство с утиной лапой.
– И как понять странный колорит эпидермы? Кофе с молоком! Честное слово, я решил, что передо мной метис или малаец.
Тетя Матильда, которая набралась храбрости и вошла к племяннику, воскликнула:
– Но это не он! Это какой–то негр!
Он умер через три недели: по словам врачей, тело прогнило так, cловно много месяцев пролежало в могиле. И когда Жоана Геллерта приподняли, чтобы положить в гроб, его тело переломилось пополам.