Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам
ModernLib.Net / Детективы / Разумовский Феликс / Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Разумовский Феликс |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(530 Кб)
- Скачать в формате fb2
(262 Кб)
- Скачать в формате doc
(246 Кб)
- Скачать в формате txt
(238 Кб)
- Скачать в формате html
(260 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|
Уже в купе Инара разжала пальцы, развернула влажный, не первой свежести платок. На ее ладони лежал петличный крест с белыми лучами и красным медальоном в центре. На нем святой Георгий поражал копьем змея.
Глава седьмая
I
Было утро. Из окошечка настенного хронометра «Генрих Мозер» выскочила кукушка и прокуковала десять раз. «Жаль, очень жаль, – Глеб Саввич Мартыненко, потомственный дворянин и пехотный полковник, глянул на птицу с сожалением, тяжело вздохнул и элегантным жестом стряхнул с сигары пепел, – в клетку, увы, не пересадишь и с собой не возьмешь. А тащить в Финляндию гроб с циферблатом – себе дороже». В комнате царил полумрак, окна были зашторены. Пахло керосином, свежемолотым кофе, ветчиной и сильнее всего французскими духами – в углу на примусе Сонька готовила завтрак. Как всегда нарядная, в кружевном батистовом капоте. «Подмывается она ими, что ли. – Мартыненко чихнул, нахмурился и, поправив на носу пенсне, с резкостью перевернул глянцевую страницу. – Все, хватит тянуть. Сегодня же. Надоела». Сидел он в одних подштанниках в атласном кресле, курил натощак сигару и в который уже раз перечитывал шедевр адмирала Мэхэна «Господство на море». Нет, не в связи с завтрашним отплытием, так, для отдохновения души. Хотя знал, что увлечение этой книгой не довело до добра ни императора Николая, ни кайзера Вильгельма. Что с них взять, венценосные недоумки. Соня между тем с проворством опытной горничной накрыла стол – тосты, яйца, жареная ветчина, налила кофе, плеснула рому. – Глеб Саввич, завтрак! Мелодичный голос ее звучал устало, был каким-то мятым, неестественным и ломким от затаенного, тщательно скрываемого страха. – Мерси. – Отбросив книгу, полковник пересел за резной, с богатой инкрустацией стол, тяжело вздохнул: – Вот чертов Тыртов, нет бы завел себе посудину побольше, ничего толком не забрать. – Перцу хватает? – Мило улыбнувшись, Соня присела с краю, во всей ее позе чувствовалась готовность вскочить и бежать к керосинке. – Рому добавить? – Не мельтеши, сиди ровно. – Полковник засопел, снял пенсне и принялся за еду, жадно, со звериной торопливостью, мясо он не кусал, рвал зубами и, почти не жуя, быстро проглатывал. – Ветчина жесткая, как подошва. Кофе дерьмо. Его бакенбарды, усы и подусники находились в постоянном движении, казались существующими сами по себе, живыми. Смотреть на Глеба Саввича было неприятно и страшно. После завтрака полковник подобрел, скомкав салфетку, поднялся и снова припал к кладезю мудрости, к любимой книге. Соня, управившись с посудой, присела на фигурный стульчик и, чтобы как-то убить время, взяла в руки шитье. Ее длинные пальцы в бриллиантовых кольцах дрожали, путали шелковую нить, время от времени она поднимала голову и, оглядывая комнатный уют, вздыхала тяжело и неслышно. А посмотреть было на что. На стенах подлинники в золоченых рамах, мебель – из палисандра, под старину, с бронзой, белый рояль, прикрытый занавесью из парчи. Все такое знакомое, дорогое, определенное на свои места с заботой и любовью. Привычный безопасный мирок, осколок прежней безоблачной жизни. Теперь все это коту под хвост. – Господи, что ж это за жизнь такая. – Уколовшись до крови, Соня отбросила шитье, пососала палец и, не вставая, наугад, вытянула с полки томик – оказалось, Андрей Белый.
Кругом, кругом
Зрю отблеск золотистый
Закатных янтарей,
А над ручьем
Полет в туман волнистый
Немых нетопырей.
– Ах, какой стиль, какой слог! – У Сони от прилива чувств даже выступили слезы, холодом зашлись пальцы на руках – она была натурой возвышенной, склонной к романтизму и восторженности, с коими боролся постоянно жизненный, приобретенный практицизм. Может быть, благодаря тонкости характера, врожденной мечтательности, тяге к прекрасному так и сложилась ее жизнь, к слову сказать, совсем не безоблачная. Родом Соня была из Казани, из семьи купцов Миловидовых, первых миллионщиков, известных по всей Волге. Росла без матери, при отце старообрядце и до семнадцати лет жила, словно катилась на саночках по проторенному зимнику – не тряско, не валко да и не свернуть никуда, колея глубока. Палаты двухэтажные у площади рядом с пожарной управской каланчой; отец в длиннополом сюртуке, стриженный по-родительски в скобку, всякий день в рядах, по торговой части; в Великий пост – щи со снетками, кисель овсяный с суслом, с сытой, присол из щуки, огнива белужья, в праздники – кульки с яблоками-крымками, пряниками, орехами грецкими, американскими, волошскими. Гимназия, сентиментальные подруги, обожание, по обычаю, преподавателя словесности, первая любовь, чтение переводных романов Маргерита и Гамсуна, вечное соперничество с красавицей Развалихиной из параллельного класса. Поместье на Верхнем Услоне, корабельные сосны, луга, величавая Волга, уходящая в необъятные дали, кучевые облака словно пена на багряном горизонте. Томление весны, бессонницы по ночам, страстное поклонение театру – Качалин, Шаляпин, Мамонт Дальский, ах! Девичье, до самозабвения, увлечение заезжими артистами… Вот то-то и оно, что до самозабвения. В семнадцать лет Соня Миловидова влюбилась в трагика Соловьевского-Разбойникова, не так чтобы уж очень знаменитого, отыгравшего по сезону в Эрмитаже и у Корша, но писавшегося на афишах с красной строчки. Бросила и гимназию, и родительский кров, позабыв обо всем на свете, уехала с артистом в Москву. Поначалу все было так романтично – театральная богема, ночные ресторации, даже крохотная роль в какой-то пьесе – «Вот свежие артишоки, мон сеньор». Затем началась проза жизни. Нехватка денег, дешевые номера, неустроенность и сумятица кочевого существования. Фамилия у Соловьевского-Разбойникова оказалась скучной, отдающей плесенью – Зотов. Он редко мыл ноги, но часто менял любовниц и имел патологическую страсть к карточной игре. Кончилось все скверно: трагик залез в долги и позорно бежал в неизвестном направлении. Соня осталась одна в огромном сумасшедшем Петербурге. Ни знакомых, ни друзей, ни денег, только плод, напоминающий о себе утренней рвотой, да невеселая перспектива – панель, мутный свет фонаря и поблескивающие в его лучах пуговицы городового. Вернуться же домой в двухэтажные палаты у пожарной каланчи было совершенно невозможно – Миловидовы все из староверов, нрава крутого, отец бы не простил, скорее утопил бы в Волге. И неизвестно, куда бы зашвырнула Соню жизнь, если бы не Семен Петрович Варенуха, знаток и почитатель женской красоты. Вытравил бесплатно плод, пригрел, оставил при себе и не ошибся – обрел в Сонином лице и горничную, и кухарку и полуночную забаву. Жаль только, недолго наслаждался ее обществом, пропал куда-то. «Нуден был старичок, да хоть не страшен, – вздохнув, Соня отложила книгу, вытащила папироску из черепаховой коробочки и украдкой покосилась на полковника, – не то что этот. Зверь». Глеб Саввич, истомленный чтением, кемарил, сидя в кресле, храпел заливисто и громко, улыбаясь во сне. Завтра наконец-то все, ку-ку, финита, последний звонок. К чертовой матери отсюда, к едрене фене. «Господи, вылитый вурдалак, напился кровушки – и спать. – Манерно закурив, Соня выпустила дым, шевельнула пальцами, переливающимися бесценным блеском, вздохнула брезгливо и обреченно. – Как же низко я пала! Живу со зверем, с исчадием ада, с разбойником с большой дороги. Растоптана, изломана, брошена в грязь. На этих кольцах еще алеет кровь безвинных жертв, канувших в небытие по воле злого рока…» Себе в этот миг она казалась героиней из спектакля «Бездна», благородной девушкой из хорошей семьи, оступившейся и попавшей на неверную дорожку. Тоже слезы, нравственный катаклизм, растерзанная любовь, неуверенность во всем. Тем не менее в пьесе, как и положено по жанру, благополучный финал. Ах, суждено ли так в жизни? «Господи, храпит, будто кончается». Соня сунула окурок в пепельницу, поднялась, зевнула и стала собираться. Кольца, серьги, платиновую браслетку – в шкафчик, подальше от греха, кружевной капот – на плечики и за ширму, чтобы не помялся. Французское белье, дорогое, надушенное «Гонгруазом», пожалуй, можно оставить, наверх кофтенку дерюжную и плюшевую, из занавеси, юбку. Чертова совдепия! – А? Что? Куда? – Спавший чутко, словно зверь, полковник проснулся, лапнул машинально рукоять нагана. – Ты чего? – В церковь схожу, свечку поставлю. – Соня вздрогнула, улыбнулась, поправила атласный, в кружавчиках, пояс. – На Екатерининский. Обнаженная, в одних чулках, она была великолепна – смуглая бархатистая кожа, ладная шапка волос, стройное, классических пропорций тело. – А-а, давай. К обеду не опаздывай, смотри. – Полковник отнял руку от нагана, кивнул и снова захрапел, противно и раздражающе. Даже не взглянул, как Соня надевает соблазнительные, с пикантным разрезом панталоны. А ведь поначалу души в ней не чаял, ножки целовал, на столе голой заставлял танцевать, слюни пускал: «Диана! Церцея! Артемида! Божественная!» Теперь ночами не приходит, ведет себя по-скотски и замечает, лишь когда хочет жрать, старый, похотливый, мохнорылый козел. «Ну, ничего, мне бы только выбраться отсюда». Мстительно усмехнувшись, Соня надела серенькое поношенное пальто, шляпку какую-то несуразную, попроще, и, взяв ключи, с яростью, зло хлопнула дверью – темень, вонь, окурки, что за жизнь! Да еще морщинки эти в уголках рта, горестные, едва заметные, раньше их что-то не было видно. На улице было пасмурно, серо. На провалившихся торцах валялись лошадиные кости, осенний воздух дрожал от звуков труб – на набережной Фонтанки духовой оркестр выплевывал бравурное – «Интернационал», «Варшавянку», «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Продрогшие музыканты под сенью кумача угрюмо дули в начищенную медь, задавая ритм копошащейся в грязи буржуазии. За дирижера был балтиец с маузером. «Господи, да что же это, сами себе могилу копают». Соня вздрогнула, быстро перекрестилась, вздохнула и бочком-бочком, обходя ямы и грязь, двинулась по Невскому, непроизвольно читая на ходу: «Высший народный партийный университет», «Студия революционной рабочей драмы», «Академия красной пролетарской музыки». Вывески, кособокие, с ошибками, выглядели как насмешка. Это же надо – «Особые рабоче-крестьянские курсы классовой хореографии имени товарища Клары Цеткин»! «Хорошо хоть, ни Пушкин, ни Толстой не дожили». Не доходя до магазина «Зингер»[1], Соня свернула на набережную канала и мимо гнутых фонарей, вдоль чугунной ограды направилась к Михайловскому саду, туда, где как-то сумасброд-народоволец мучительно прикончил помазанника Божьего[2]. Вода в канале была грязна, на поверхности плавал мусор, какие-то тряпки, ошметки пены и нечистоты. Унылый лодочник, плеща веслом, выуживал обломки досок, складно костерил божественную Троицу, сморкался и харкал за борт. Со стороны он чем-то напоминал Харона. «Скорей бы отсюда. – Соня отвернулась, прибавила шагу и попыталась представить себе сосны, хрустальные ручьи, звенящие меж камней, тучных коров на зеленых лугах – Финляндию. – Конечно, не Париж, но ведь и не совдеп, ни тебе дерьма на улицах, ни красных тряпок на домах. Неужто завтра все это останется в прошлом?» Перекрестившись на ходу, Соня всхлипнула, поднялась по ступенькам храма, вздохнула тяжело и, открыв дверь, окунулась в душный полумрак. Внутри густо пахло ладаном и воском, свет скупо лился сквозь витражные оконца, народу было мало – все разошлись, литургию уже отслужили. – Во имя Отца, Сына и Святого Духа. – Снова осенив себя знамением, Соня зажгла свечу и медленно пошла по церкви, тщательно следя, чтобы не навели порчу. Лихих людей хватает, могут иголку бросить под ноги, или обойти против часовой стрелки, или сделать окрест, перекрестив левой рукой шиворот-навыворот. Время-то бесовское. – Приснодева наша, святая, непорочная. – Чуть слышно шепча молитву, Соня подошла к иконе Богородицы, выбрала подсвечник, облюбовала маленькое, в размер своей свечи, свободное гнездо и вдруг услышала: – Милочка, огонька не найдется? Голос был женский, низкий, с хрипотцой, напористый, – так разговаривают цыганки, не сбавляющие цену торговки на рынке и уверенные в себе проститутки. Позволить кому-то зажечь свечу от своей? Да уж лучше наступить на иголку! – Посмотрите, сколько свечек горит вокруг. – Соня обернулась с вежливой улыбкой и внезапно замерла, забыла и про порчу, и про сглаз, и про святую Богородицу. – Ты? Здесь? Бывают же на свете чудеса. Перед ней, криво усмехаясь, стояла ее давняя соперница, первая красавица женской гимназии номер два Нинель Развалихина. Но Боже, в каком виде! Короткое, до колен, пальто, туфли на таких высоких каблуках, что едва гнутся ноги, легкомысленная, прямо-таки проституточья шляпка. А накрашена-то, намазана, словно сельская потаскушка из водевиля «Семь мужей»! – Я тебя, Миловидова, сразу узнала. – Нинель торжествующе улыбнулась, с какой-то нарочитой брезгливостью окинула Соню взглядом, фыркнула довольно. – Хотя мудрено, выглядишь полнейшей пролетаркой. Ну что, может, пойдем на воздух, почешем языки? Всех грехов не замолишь, каждому попу не дашь. Она сунула свечу, словно окурок, в гнездо подсвечника, подхватила Соню под руку и чуть ли не силком потащила ее из церкви. – Вот это встреча! – Чувствовалось, что ей хочется продлить свой триумф до бесконечности. Все так же под ручку спустились с крыльца, пошли вдоль ограды Михайловского сада. Над кронами кружились галки, деревья желтели, теряли листву, – осень. – Так ты, Миловидова, как живешь-то? – Развалихина остановилась, вытащила папиросницу и, раскрыв, протянула Соне. – Впрочем, какая теперь жизнь. И пощупаешь – мокро, и понюхаешь – говно. – Она закурила, выпустила дым из точеных, подкрашенных изнутри кармином ноздрей. – А я офицерская вдова. Веселая. В середу – с переду, в пятницу – в задницу. Глаза у нее были с длинными ресницами, нежно-василькового цвета, очень красивые, но совершенно пустые, словно у большой механической куклы из витрины магазина игрушек, что некогда торговал на Невском неподалеку от Думы. – Не буду, бросила. – Соня качнула головой и, лишь сейчас заметив, что держит потухшую свечку, сунула ее в карман. – Ты, Развалихина, случаем, не знаешь, как мой батюшка? Мы ведь так ни разу и не виделись, даже не переписываемся. Ей сразу вспомнился Соловьевский-Разбойников, его рыжеватые усы, самоуверенные манеры, сальные шуточки под хмельком. Бросил ее, гад, в неоплаченном номере, сбежал как последний подлец. Знал ведь, что беременна. – Жив ли, нет, не знаю, а дом, амбары, склады – сожгли. Все сгорело дотла, у моего, кстати, тоже. – Развалихина вздохнула, бросила недокуренную папиросу и сразу достала следующую. – Эх, Миловидова, здесь толку не будет, совдепия переломанного хрена не стоит. Только мне все это уже как прошлогодний триппер, завтра отбываю в Финляндию. – В Финляндию? – От смутного предчувствия Соня вздрогнула, но не подала виду, улыбнулась равнодушно и недоверчиво. – Скажешь тоже, в Финляндию. Развалихина ловко выщелкнула окурок и улыбнулась победносно с видом Клеопатры, сумевшей объегорить Цезаря. – Да за мной с лета еще бобер один ухлестывает, шикарный, зовут его смешно – Глебушком Саввичем. Не Савва Морозов, конечно, но рыжья, хрустов… Завтра отчаливает и меня забирает с собой, ты представляешь, Миловидова, завтра – все. Эй, Миловидова, ты куда, эй? Миловидова, Миловидова! Ну и хрен с тобой, дура! Не отвечая, Соня развернулась и, побледнев как смерть, глядя в землю, быстро пошла прочь, губы ее дрожали, из глаз ручьями катились слезы – вот ведь судьба, Развалихина и здесь обскакала! А осеннее небо все хмурилось ненастьем, тяжело оседало на крыши, наливалось грозовым свинцом, того и гляди, ливень грянет. «Ну и что же дальше? – Даже не заметив, как очутилась на Невском, Соня успокоилась, сунула в карман руку, чтобы вытащить платок, и вдруг нащупала свечку, сжала ее что есть сил. – Господи, что делать-то?» Мимо под медные раскаты труб шли вооруженные люди, по одежде, из рабочих, молодые, худые, с возбужденными лицами. Винтовки, обмотки, вещевые мешки. В середине отряда несли большой лозунг: «Утопим белых псов в их собственной крови!» В хвосте колонны полевая кухня, десяток девушек с медицинскими крестами на рукавах, повозки с пулеметами, припасами, поклажей. Вперед, за власть Советов! «Может, и мне вот так же, в солдатской шинели? На смерть, в скверну, в грязь, в огонь! – Остановившись, Соня посмотрела колонне вслед, вздохнула, и тут же хорошенькое лицо ее исказилось от ненависти, на бледных щеках зажглись розовые пятна. – Ну да, а Развалихина тем временем будет щеголять в моих нарядах по Европам! Накось выкуси!» Вытащив все же платок, Соня тщательно вытерла слезы, высморкалась, глянула в зеркало пудреницы и решительным шагом направилась к Адмиралтейству. Не доходя до Александровского сада, она остановилась, поправила шляпку и шарфик и, улыбаясь едва заметно и мстительно, стала забирать левее, к Гороховой. К дому бывшего градоначальства.
II
– Никита, хорош дрыхнуть, пойдем лучше тяпнем. – Страшила, нагнувшись, просунулся в дверь, зажег папироску и плюхнулся в кресло. – Смотри, что я достал, можно сказать, из-под земли. В руке он держал бутылку коньяка, шустовского, довоенного разлива, с линялым колоколом на этикетке. Огромные сапоги его были мокры, потеряли глянец и оставляли влажные следы. На улице начался дождь. – Тяпнуть, это можно, – сразу согласился Граевский, зевнув, слез с кушетки, потянулся и начал обуваться. – Петя, который час? После отъезда Паршина он что-то захандрил, все валялся на диванах, курил, хмуро перелистывал юмористические журналы. Хотелось только одного – спать как можно дольше, забыться, уткнувшись носом в подушку, и не думать, не вспоминать, оградить себя от прошлого хоть на какое-то время. Однако не получалось. Память Граевского была как хищный зверь, – стоило заснуть, как она вылезала из норы и принималась грызть, царапать по больному, заставляя снова и снова переживать былое, ушедшее, канувшее вроде бы в Лету. И опять плюхал дождь, размывая глину, и ветер хлопал щелястой, сколоченной наспех дверью, и вода плескалась на дне фронтовой землянки. Взвивались огненно-дымные столбы, визжали, буравя мозг, снаряды, земля казалась липкой от крови, а жизнь – пустой забавой, не стоящей ни гроша. Снова дядюшка срезал саблей свечи, тетушка вносила яблочный пирог и однокашник Федоров, в одних подштанниках, скалился похотливо и довольно: «Извольте впердюлить, кадет Граевский, уплочено!» Вымученно улыбалась проститутка Анжель, корчилась в смертной муке Ксения-Киска, Паршин, еще без протеза, пел под гитару: «Белой акации гроздья душистые вновь аромата полны». Щурился, завернувшись в хвост, кот Кайзер, надменная, сосредоточенная Ольга читала на веранде Маркса. Солнечные блики играли на мостках, на бортах лодки с названием «Минерва», закрываясь от них рукой, к воде шла Варвара, золотистый песок прилип к ее голым ягодицам. Она смеялась и все что-то говорила, говорила, но Граевский не мог разобрать слов и просыпался каждый раз в этом месте… – Половина девятого, гм, не может быть. – Страшила почесал в затылке, сунул руку в карман и вытащил здоровенные, с хорошую луковицу, часы. – Начало четвертого. А эти, с кукушкой, смотри-ка, встали. Он поднялся, подошел к ходикам и, подтянув до упора грузик, тронул ажурный, в форме сердечка, маятник. – Ну, давай, чего тебе не хватает. Давай, давай… Часы упорно не желали идти. – Хреновая примета. – Граевский равнодушно зевнул, передернул плечами, со сна его знобило. – Ну что, пойдем тяпнем. Да и поесть бы не мешало. Расположились по-простому, без мудрствований – расстелили на столе газетку, откупорили коньяк, порезали хлеб и сало, открыли консервы. Готовить горячее было лень – неделю уже сидели на чемоданах и всухомятку. Налили, чокнулись, выпили, только хоть и был коньячок хорош – не пошел. После первой же стопки Граевского так бросило в тоску, что хоть сейчас в петлю лезь. Дрожь в руках, слезы в глазах, пустота в голове, в горле комом дурацкий вопрос: к чему все, к чему? – У тебя, брат ты мой, нервы ни к черту, хорошо бы тебе в грязи полежать да попринимать статического электричества. У меня было такое однажды. – Страшила, глядя на него, тоже пить не стал, с удвоенной энергией навалился на закуски. – Это когда супругу разлюбезную с хахалем застукал. – Он смачно хрустнул чесноком, макнул в горчицу сало и принялся яростно жевать. – Вернулся, называется, с гастролей. Ну, ничего, ему в пятак и на больничку, ее за косу и к чертям собачьим, сразу полегчало. Обошелся без статического электричества. А тебе сейчас питаться нужно ударно, так что давай, лопай. Что-что, а харчей у нас хватит, сегодня весь рынок скупил. Он икнул, вытер жирные губы и с гордостью кивнул на раздувшийся вещмешок: – Тушонка, сало, мука, шоколад, еще довоенный, два балыковых бревна, полголовки сахару. Еще неизвестно, чем теперь у чухонцев кормят-то. – Да брось ты, Петя, в Тулу со своим самоваром не ездят. – Граевскому сразу вспомнилась простокваша, подаваемая в Финляндии с корицей. Он посидел еще немного для компании, затем поднялся и начал собираться. Ничего лишнего – кое-какая хурда-бурда, бельишко, ценности, добытые в эксах. Очень пригодился пояс, снятый с товарища Багуна, в нем отлично разместился золотой запас, камушки, внушительные пачки долларов и баклажанов[1]. Мандаты, текущую наличность, патроны и обоймы Граевский распихал по карманам, не забыл нож и пару гранат – дорожка дальняя, не помешает. Сборы были недолги, делать опять стало решительно нечего, время тянулось, словно патока по стенке бидона. – Приеду, залягу в грязь. – Граевский до блеска надраил сапоги, вычистил оба маузера и наган, выкурил еще папироску и в который уже раз принялся рассматривать фотоальбом. Снова дядюшка гарцевал на коне, тетушка блистала бриллиантами и декольте, а Варвара позировала в костюме джерси для водных процедур – смелом, в полоску. Одних уж нет, а те далече, в белокаменной. Сожительствуют с комиссаром Зотовым и какой-то Мазель-Мазаевой. – Опять старая песня. Все, хватит. – Граевский встал, захлопнул альбом, зевая, подошел к окну – дождь, серо, голуби нахохлились на карнизе, скоро, наверное, грянут заморозки. Хорошие хозяева уже заклеивают рамы, кладут между ними вату, словно у елки в Новый год. Граевский вдруг понял, что у него никогда не было дома. Только казармы, квартиры, номера, землянки, окопы, блиндажи. Убежища, укрытия, удобные норы, лежбища. Теперь уже точно не будет, какой может быть дом на чужбине! Хотя как там говорит Мартыненко-то? Ubi bene, ibi patria? Может, он и прав? Граевский отвернулся от окна, щелкнул портсигаром и, обнаружив, что тот пуст, вышел в коридор, позвал: – Петя, ты где? Ему никто не ответил. В квартире было тихо, только в ванной журчали струи, бился ковшик о стенку таза и слышались восторженные уханья. Страшила мылся холодной водой. «Словно на смерть собирается, в чистом исподнем». Граевский вздохнул, вернулся в комнату и, не снимая сапог, плюхнулся на диван, ему было лень даже скрутить себе папироску. Некоторое время он лежал не шевелясь, без мыслей, заложа руки за голову, смотрел на лепнину потолка, затем повернулся на бок и сразу, будто в омут, провалился в сон, тяжелый, мрачный, словно иллюстрация к Апокалипсису. Привиделась ему опять война – мертвая степь с грядами низких туч, черные трубы среди дымящихся развалин, по оси засевшие в грязь телеги с ранеными и до горизонта, сколько хватает глаз, окопы, окопы, окопы. Люди, умирающие посреди дерьма, патронных гильз, оторванных конечностей, окровавленных тряпок. С убийственной четкостью Граевский видел, как они уходят в лучший мир, мучительно, в стенаниях и смраде, и слышал ржанье лошадей, издыхающих, бьющихся в последних судорогах. Смотреть на это было так гадко и омерзительно, что он обрадовался, когда его подхватила могучая волна и понесла, закачала по водному простору. Потом откуда-то сверху донесся свистящий шепот: «Никитка, вставай, живо», – и Граевский понял, что это Страшила с элегантностью циклопа трясет его за плечо. – Подъем, командир, шухер! С черной лестницы слышалась пальба из наганов, истеричная, вразнобой, наверху, в квартире Варенухи, тоже стреляли – из маузеров, грамотно, двойками. – Свет туши. – Повинуясь уже не разуму, рефлексам, Граевский лапнул револьвер, бросившись к окну, присел, осторожно выглянул в щелку занавесей. – Петя, ложись! На улице светили фарами грузовик и четыре легковушки, на одной, с откинутым тентом, задирал длинный нос лопоухий «Максим», пулеметчик, выверив прицел, держал пальцы на рукоятях затыльника. Граевский не ошибся – тут же свинцовый шквал ударил в стену, мочаля рамы, круша стекло, выщербливая камень, только пули ушли выше, на третий этаж, по окнам квартиры Варенухи. Еще очередь, еще – патронов пулеметчик не жалел. – Странно. – Граевский встал, двигаясь автоматически, опоясался золотым запасом, надел кожанку, картуз, сунул за пазуху фотографический альбом. – Почему же нас не трогают? Не трогали, потому что Соня Миловидова была дама с принципами и выдала чекистам лишь полковника Мартыненко. – Лучше не ждать, пока доберутся. – Страшила вытащил наган, подняв с пола фуражку, лихо нахлобучил ее набок, на изрезанное ухо. – Самим ударить, а там, Бог даст, уйдем. Все вместе. – Ладно. – Кивнув, Граевский вытащил лимонку и первым, на цыпочках, начал выбираться на черный ход. Все правильно, сам погибай, а товарища выручай. Пусть и не ахти какая была дружба, а все-таки… На лестнице между тем громыхнуло, судя по звуку, взорвалась граната, и стрельба, сразу усилившись, переместилась вглубь, в квартиру Варенухи. Видно, чекисты вломились внутрь. – Поспать не дали, суки. – Без звука открыв дверь, Граевский юркнул на площадку, прислушался, выдернул чеку и, ухмыляясь, швырнул лимонку в лестничный пролет, к ногам бездарных, не научившихся молчать в засаде чекистов. – Сюрприз от тети Моти. Раздался звук удара, сухой, невыразительный, будто камень упал, разговоры сразу же смолкли, и тут же грохнуло оглушительно, полыхнуло огнем, раскаленным воздухом, смрадным дымом. Свистнули осколки, дрожью отозвались перила, а сверху, с лестничной клетки, уже спускались двое, в руках их горели электрические фонари. – Кто здесь? Стоять! Товарищи, вы откуда? Документы! Фонари они держали неграмотно, прямо перед собой, на уровне груди, и Граевский со Страшилой не промахнулись, выстрелили дуплетом, навскидку. Световые конусы метнулись по сторонам, описали сложные фигуры и, наконец, успокоились, выхватив из темноты грязные ступени, неподвижные тела, быстро растекающуюся лужу. Цветом она напоминала вишневое варенье. – Хорошая штука, трофейная. – Стараясь не испачкаться, Граевский взял фонарь и, чувствуя, что свирепеет, ощущая ярость боя, сладостно пьянящую и затмевающую разум, побежал наверх. В квартире Варенухи наступила тишина – все было кончено. В пороховом дыму уже хозяйничали чекисты, в молчании, катая гильзы по полу, вытаскивали трупы в коридор, сопели, хмурились, дышали тяжело – убитых набралось не менее десятка. В дрожащем световом пятне Граевский вдруг увидел Яшу Брутмана, разутого, с пробитой головой, и, дико закричав, с холодной ненавистью, принялся палить с двух рук из маузеров. Тут же заговорил наган Страшилы, зло, отрывисто, будто выхаркивая смерть. От выстрелов в упор дробились черепа, с треском ломались кости, внутренние органы лопались, словно пузыри с водой. Немногие ушли. – Все, Петя, алес. – Граевский на прощание достал гранату, выдернул чеку, отпустил рычаг и, выждав две секунды, нежно закатил на кухню, откуда огрызались недобитые товарищи. Полыхнуло, словно огненным смерчем, в квартирах по соседству вылетели стекла, и чекисты за печкой замолчали, по всей видимости, навсегда. – Знатно помянули – Страшила, хмыкнув, выскочил на лестницу и как-то боком помчался вверх. Лицо его все еще было яростным и страшным, пальцы механически, на ощупь, перезаряжали наган. Граевский, уже остыв, тяжело дышал, хмурился брезгливо, мозг его с математической точностью успел определить, что виной всему пассия полковника, кроткая красотка Соня. Вот так, два жизненных наблюдения. Во-первых, всегда шерше ля фам. Во-вторых, в тихом омуте черти водятся. Кто теперь попробует сказать, что все зло в этом мире не от женщин. Весь свет бардак, а бабы… Из ребра, от змея… – Никита, посвети. – У двери на чердак Страшила остановился, глянул на хлипенький замок, фыркнул презрительно: – Дерьмо. Пальцы его с чудовищной силой рванули дужку, скоба не выдержала, и дверь, скрипнув петлями, подалась. На чердаке было мрачно и ветренно. Пахло мышами и плесенью, доски стропил почернели и казались то ли обгоревшими, то ли прогнившими. Пол покрывала слежавшаяся, похожая на войлок пыль, чувствовалось, что люди не бывали здесь давно. – Давай, Петя, пока товарищи не очухались. – Мигом осмотревшись, Граевский опустил фонарный луч себе под ноги и осторожно, стараясь не дышать, помчался по рыхлому ковру. Страшила не отставал, несся в облаке пыли, громогласно чихал и отчаянно ругался. Несмотря на пехотный род войск, матерился он с задором и мастерством подвыпившего боцмана. Они добежали уже до слухового окна, выбили оконную раму, когда у двери на чердак раздались голоса и в пыльном облаке замаячил свет. Грохнули выстрелы наугад, с потолка полетели щепки – товарищи очухались быстро. – Лезь, Никита, я прикрою. – Страшила вытянул второй наган и, отпрянув в сторону, принялся палить по фонарям. – Я вас, сукины дети! При этом он чихал не переставая, ругался, тряс щеками, фыркал, как буйвол на водопое, – какой уж тут прицел. – Хорош геройствовать, Петя, давай за мной! – Граевский быстро выбрался на крышу, проскользил с десяток саженей по мокрой кровле, замер, позвал: – Петя, Петя! В ответ ничего, только стук дождя, вой ветра да сумасшедшая стрельба с того конца крыши. – Петька! – Закричав яростно и страшно, Граевский рванулся, побежал назад, нырнул в чердачное окно и, включив фонарь, начал шарить умирающим, желтым, как померанец, лучом. – Петька!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|