Еще никто из торговцев не осмеливался так разговаривать со мной. Мы снова на миг превратились в маленьких мальчиков, и я громко рассмеялся ему в ответ. Отец Николя пришел в замешательство. Даже мои братья перестали перешептываться между собой. Один только Николя де Ленфен продолжал улыбаться с поистине парижским хладнокровием.
Как только все ушли, я взял красный бархатный плащ и замшевые сапоги и направился в комнату матери.
Она, как всегда, читала, одновременно медленными движениями расчесывая волосы. В просачивавшемся сквозь окно бледном солнечном свете я впервые заметил в них седину. Я пересказал ей слова Николя де Ленфена.
– Почему он назвал себя невыносимым? – спросил я. – Мне показалось, что он придавал этим словам какой-то особый смысл.
Мать в ответ рассмеялась.
– Да, в его словах действительно есть особый смысл. Он не пользуется уважением окружающих. – Она оторвалась от чтения и посмотрела на меня. – Тебе известно, что ему стремились дать образование и воспитать из него подобие аристократа. Так вот, еще в первом семестре, в самом начале своего обучения праву, он безумно влюбился в игру на скрипке и не мог уже думать ни о чем другом. Кажется, он тогда побывал на концерте какого-то виртуоза из Падуи, чья игра была столь восхитительной, что люди утверждали, будто он продал душу дьяволу. И тогда Николя бросил все и начал брать уроки у Вольфганга Моцарта. Он продал свои книги. Он играл и играл на скрипке и в конце концов провалился на экзаменах. Представляешь, он хочет стать музыкантом!
– И отец его, конечно же, вне себя?
– Естественно! Он даже вдребезги разбил инструмент, а ведь тебе известно, как относятся торговцы к любому дорогостоящему товару.
Я улыбнулся.
– Значит, Николя лишился своей скрипки?
– Нет, скрипка у него есть. Он тут же помчался в Клермон, продал там свои часы и купил новый инструмент. Этот юноша и в самом деле невыносим, но самое худшее состоит в том, что играет он действительно весьма неплохо.
– Ты слышала его игру?
Моя мать хорошо разбиралась в музыке. В Неаполе, где она выросла, музыка окружала ее повсюду. А я слышал лишь пение церковного хора да игру ярмарочных музыкантов.
– В воскресенье, когда я шла на мессу, он играл в своей комнате над магазином. Игру слышали все, кто проходил мимо, а его отец грозился переломать сыну руки.
При мысли о подобной жестокости я даже вскрикнул. Но рассказ матери чрезвычайно заинтересовал меня, и мне казалось, что я уже успел полюбить Николя, в первую очередь за его стремление поступать по-своему в столь нелегких обстоятельствах.
– Конечно же, ему никогда не удастся добиться успеха, – сказала мать.
– Почему?
– Ему слишком много лет. В двадцать лет поздно начинать обучение игре на скрипке. Хотя кто знает... Его игра по-своему великолепна. Быть может, он тоже когда-нибудь сумеет продать душу дьяволу.
Я рассмеялся, правда несколько натянуто. Все казалось мне таким странным и интересным.
– А почему бы тебе не отправиться в город и не познакомиться с этим молодым человеком поближе? – спросила она.
– Какого черта мне это нужно?
– Послушай, Лестат, твоим братьям это очень не понравится, а вот торговец будет вне себя от счастья. Еще бы! Его сын подружится с сыном маркиза!
– На мой взгляд, недостаточно веские причины.
– Он жил в Париже. – Она окинула меня долгим взглядом, потом вновь углубилась в чтение, время от времени медленно проводя рукой по волосам.
Я смотрел на нее, ненавидя в тот момент все книги на свете. Мне хотелось спросить ее о том, как она себя чувствует, сильно ли мучил ее сегодня кашель, но я не осмелился заговорить об этом
– Отправляйся в город и побеседуй с ним, Лестат, – не отрываясь от книги и не глядя на меня, повторила она.
4
Прошла неделя, прежде чем я принял решение отыскать Николя де Ленфена.
В красном бархатном, подбитом мехом плаще и замшевых сапогах на меху я шел по извилистой главной улице деревни по направлению к кабачку.
Магазин, принадлежавший отцу Николя, располагался как раз напротив кабачка, но Николя не было ни видно, ни слышно.
Денег моих едва хватило бы на стакан вина, и я не знал, как себя вести, когда хозяин с поклоном поставил передо мной целую бутылку своего лучшего вина.
Конечно же, все эти люди всегда относились ко мне с почтением, поскольку я был сыном землевладельца. Однако, после того как я уничтожил волков, ситуация изменилась. Как ни странно, я чувствовал себя еще более одиноким, чем прежде.
Едва я успел налить себе первый стакан, в проеме двери возникло яркое сияющее видение. Это был Николя.
Слава Богу, он был одет не так роскошно, как в прошлый раз, однако весь его внешний вид свидетельствовал о богатстве и благосостоянии. На нем были шелк, бархат и новая кожа.
Он раскраснелся, как от быстрого бега, растрепавшиеся волосы превратились в беспорядочную массу, а глаза сияли от возбуждения. Поклонившись, он подождал приглашения присоединиться ко мне за столом и лишь после этого заговорил:
– Расскажите, монсеньор, как же вам удалось уничтожить волков?
Сложив на столе руки, Николя не сводил с меня взгляда.
– А почему бы вам, монсеньор, не рассказать мне о том, как живется в Париже? – спросил в свою очередь я и тут же понял, что слова мои прозвучали как грубая насмешка. – Простите, – немедленно извинился я, – но мне и в самом деле очень хочется об этом узнать. Вы посещали занятия в университете? Вы действительно учились у Моцарта? Чем занимаются парижане? О чем они говорят? О чем думают?
Град вопросов заставил Николя тихо рассмеяться. Я тоже усмехнулся в ответ, приказал хозяину подать второй стакан и подтолкнул к Николя бутылку.
– Расскажите, – попросил я, – посещали ли вы парижские театры? Удалось ли вам побывать в «Комеди Франсез»?
– Я бывал там множество раз, – ответил он. – Знаете, с минуты на минуту должен прибыть дилижанс, и здесь станет чересчур шумно. Окажите мне честь и позвольте угостить вас ужином в одной из отдельных комнат наверху. Я был бы весьма рад предоставленной мне возможности...
Прежде чем я успел ответить благородным отказом, он уже отдавал необходимые распоряжения. Нас проводили в очень просто обставленную, но при этом уютную маленькую комнату.
До сих пор мне редко приходилось бывать в маленьких, отделанных деревом помещениях, и эта комнатка понравилась мне с первого взгляда. Стол был накрыт, ужин должны были принести чуть позже, огонь в камине горел, отчего в комнате было действительно тепло в отличие от замка, где ревущее в каминах пламя практически не давало никакого жара. Толстые стекла в окнах были достаточно чистыми, чтобы сквозь них можно было любоваться голубизной зимнего неба и белоснежными горами.
– Ну вот, а теперь я готов рассказать вам о Париже все, что вас интересует, – приветливо заговорил Николя, ожидая, пока я сяду первым. – Да, я действительно учился в университете. – Он усмехнулся, словно воспоминания о том времени не вызывали в душе его ничего, кроме презрения. – Я действительно брал уроки у Моцарта, который непременно сказал бы мне, что я безнадежен, если бы в высшей степени не нуждался в учениках. Так с чего же мне начать? С тяжелого зловония большого города или с царящего там адского шума? С толп голодных людей, которые окружают вас повсюду? С грабителей, поджидающих вас в каждой аллее и в любой момент готовых перерезать вам горло?
Я отказался слушать рассказы о чем-либо подобном. Улыбка Николя отнюдь не соответствовала тону, а манера его поведения была открытой и располагающей.
– Настоящий большой парижский театр... – начал я. – Расскажите мне о нем, опишите во всех подробностях... как он выглядит?
Мы провели вместе целых четыре часа, на протяжении которых только и делали, что пили и разговаривали.
Прямо на столешнице он мокрым пальцем рисовал планы театров, подробно описывал виденные им спектакли, знаменитых актеров, маленькие домики на парижских бульварах. Постепенно он так увлекся рассказом о Париже, что от его цинизма не осталось и следа, – своим неподдельным интересом я воскресил его воспоминания об Иль-де-ля-Сите, о Латинском квартале, о Сорбонне и Лувре.
Потом мы заговорили о более абстрактных вещах – о том, как отражают происходящие события парижские газеты, о студентах, заполняющих маленькие кафе и до хрипоты спорящих друг с другом. Он рассказал мне о том, что народ волнуется и уже не относится к монархии с прежним почтением. О том, что люди требуют смены правительства и терпения их едва ли хватит надолго. Он рассказал мне о философах – о Дидро, Вольтере и Руссо.
Далеко не все из того, что он говорил, было мне понятно. Однако его живой и временами ироничный рассказ дал мне великолепное и на удивление полное представление обо всем, что там происходило.
Меня, конечно, отнюдь не удивил тот факт, что люди образованные не верят в Бога, что их гораздо больше интересует наука, что аристократия уже не вызывает прежнее почтительное к себе отношение, равно как и церковь. Наступила эпоха разума, где не было места предрассудкам, и чем больше рассказывал мне Николя, тем больше я понимал.
Потом он рассказал мне об Энциклопедии, об этом величайшем собрании знаний всего человечества, которое составлялось под руководством Дидро. Позже пришла очередь салонов, в которых ему приходилось бывать, питейных заведений и вечеринок в компании актрис. Он описывал мне городские балы в Пале-Рояле, на которых рядом с простыми людьми появлялась Мария-Антуанетта.
– Поверьте, – сказал он мне под конец разговора, – здесь, в этой комнате, все это кажется гораздо более привлекательным, чем есть на самом деле.
– Я вам не верю, – мягко ответил я, потому что не хотел, чтобы он замолчал. Я готов был слушать его без конца.
– Это безбожный мир, монсеньор, – сказал он, открывая еще одну бутылку и разливая по стаканам вино. – Очень опасный мир.
– Почему же опасный? – прошептал я. – Что может быть лучше, чем избавление от предрассудков?
– Вы говорите как истинный сын восемнадцатого века, монсеньор, – ответил он со слегка меланхолической улыбкой. – Но в этом мире не осталось абсолютно никаких ценностей. Всем заправляет мода. Даже атеизм не более чем дань моде.
Я никогда не отличался чрезмерной религиозностью и обладал, скорее, светским складом ума. Но причиной тому не были какие-либо философские убеждения. В нашей семье ни прежде, ни теперь набожность не была свойственна никому. Все мы, конечно, утверждали, что верим в Бога, и посещали мессу, но таким образом лишь выполняли свой долг. Истинная вера в нашей семье, как, впрочем, и в тысячах других аристократических домов, давным-давно умерла. Даже во время своего пребывания в монастыре я не верил в Бога. Я верил в окружавших меня монахов.
Я постарался как можно доступнее и мягче объяснить это Николя, потому что боялся оскорбить его чувства, ибо в его семействе все обстояло по-другому.
Даже его презренный скупердяй-отец (которым я все же втайне не переставал восхищаться) был истово верующим человеком.
– Но как же могут люди жить без веры? – печально спросил Николя. – Как воспитывать детей в отсутствие божьих заповедей?
Только теперь я начал понимать причину его сарказма и цинизма. Он совсем недавно утратил веру в свои идеалы и до сих пор горько переживал по этому поводу.
Несмотря, однако, на убивающий душу сарказм, в нем ощущались неиссякаемая энергия и неистовая страсть. Именно они вызывали во мне симпатию, я бы даже сказал, любовь к этому юноше. Еще пара стаканов вина, и я уже способен был сказать ему нечто совершенно невообразимое, как, например, следующее:
– Лично я в своей жизни обходился без веры.
– Знаю, – ответил он. – Вы помните историю с ведьмами? Тот день, когда вы так горько плакали на площадке ведьм?
– Плакал по ведьмам?
Какое-то мгновение я смотрел на него, ничего не понимая. Но вдруг в душе моей возникло болезненное ощущение чего-то постыдного. Подобными ощущениями были окрашены многие мои воспоминания. И вот теперь к ним должно было прибавиться еще и воспоминание о том, как я оплакивал ведьм.
– Что-то не припомню, – наконец выдавил я.
– Мы были тогда еще мальчиками. Священник, обучавший нас молитвам, повел нас к тому месту, где в старые времена сжигали на костре ведьм, и там мы увидели почерневшую землю и полусгнившие столбы.
– А, так вот вы о чем! – невольно содрогнувшись, воскликнул я. – Об этом ужасном, жутком месте!
– Вы принялись тогда кричать и плакать. Вашей няне никак не удавалось вас успокоить, и тогда пришлось послать кого-то за самой маркизой.
– Я был несносным ребенком, – произнес я, пытаясь стряхнуть с себя страшные воспоминания.
Да, конечно, теперь я и сам вспомнил, как кричал, как меня отвели домой и как меня потом долго мучили кошмары, связанные с огнем. Кто-то смачивал мне лоб и все время шептал: «Лестат, очнись».
Уже многие годы я не вспоминал этот небольшой эпизод своей жизни. Я довольно часто думал о том месте – каждый раз, когда мне приходилось оказываться неподалеку или проезжать мимо. В моем воображении возникали частокол из почерневших столбов и образы мужчин, женщин, даже детей, которых возле этих столбов сжигали заживо.
Николя не сводил с меня пристального взгляда.
– Когда ваша матушка пришла за вами, она сказала, что виной всему невежество и жестокость. Она очень рассердилась на нашего священника за то, что он забивал нам голову старыми сказками.
Я кивнул.
– Самым страшным для меня было услышать в конце концов, что все эти люди погибли напрасно, что давно забытые жители нашей деревни были совершенно невиновны. «Все они стали жертвами предрассудков, – сказала тогда моя мать. – Никаких ведьм на самом деле не было». Нет ничего удивительного в том, что я долго еще продолжал безутешно рыдать.
– А вот моя мать говорила совершенно другое, – возразил мне Николя. – Она утверждала, что все ведьмы находились в сговоре с дьяволом, что они портили посевы и в образе волков убивали овец и даже детей...
– Но разве станет мир хуже оттого, что никого и никогда не станут именем Бога сжигать на кострах? – спросил я. – Если не будет в людях слепой веры в Бога, ради которой они способны творить подобное друг с другом. Какую опасность таит мир, живущий по светским законам и не допускающий совершения столь ужасных деяний?
Николя притворно нахмурился и слегка подался в мою сторону.
– Надеюсь, что волки там, в горах, не причинили вам никакого вреда? – с озорной улыбкой поинтересовался он. – Не случилось ли так, монсеньор, что без нашего ведома они превратили вас в оборотня? – Он провел рукой по меховой опушке моего нового бархатного плаща, который по-прежнему оставался у меня на плечах. – Вспомните, о чем говорил нам святой отец: в те времена сожгли немало оборотней, поскольку считали, что они представляли для людей серьезную угрозу.
Я расхохотался.
– Скажу вам откровенно: если бы мне удалось превратиться в волка, я не стал бы кружить вокруг деревни и убивать детей. Я бежал бы куда глаза глядят из этой деревенской дыры, где маленьких мальчиков по-прежнему пугают россказнями о сожженных на кострах колдуньях. Я бы выбрался на дорогу в Париж и бежал по ней, не останавливаясь, пока не увидел бы впереди городские предместья.
– И в результате обнаружили бы, что Париж – точно такая же дыра, – парировал он, – где на Пляс-де-Грев на потеху толпе на колесе переламывают ворам кости.
– Ничего подобного, – ответил я. – Я увижу прекрасный город и его жителей, в умах которых рождаются великие идеи, призванные вести человечество вперед и пролить свет на самые темные тайники мира
– Так, значит, вы мечтатель! – воскликнул он, но я видел, что он очень доволен таким открытием. Улыбка делала его лицо по-настоящему красивым.
– И к тому же я познакомлюсь там с людьми, подобными вам, – продолжал я. – С теми, кто способен мыслить и выражать свои идеи доступным языком. Я буду сидеть рядом с ними в кафе, мы будем вместе пить и вести яростные словесные дуэли. И во время таких бесед и споров мы будем испытывать возвышенные чувства.
Николя обнял меня и поцеловал. Мы были уже так пьяны, что едва не опрокинули стол.
– Мой господин, победитель волков... – прошептал он.
Когда дошла очередь до третьей бутылки, я начал рассказывать Николя о своей жизни, чего никогда прежде не делал. О том, каково это ежедневно подниматься в горы, уезжать от дома так далеко, что не видно башни отцовского замка, скакать на лошади высоко над полями, через леса, которые, казалось, населены привидениями и разного рода нечистой силой.
Слова лились из меня непрерывным потоком, мой собеседник тоже не отставал, и вскоре мы уже беседовали на тысячи разных тем, обо всем, что переполняло наши сердца, об одиночестве каждого из нас. Точно так же, как и во время моих редких бесед с матерью, все сказанное нами приобретало особый смысл. Когда же речь зашла о наших желаниях, стремлениях и неудовлетворенных амбициях, мы пришли в страшное возбуждение и заговорили одновременно, перебивая друг друга, и речь наша при этом состояла практически из одних только восклицаний: «Да! Да!», или «Вот именно!», или «Я прекрасно понимаю вас!», или «Да, понимаю, вы не могли вынести это», или еще чего-то в том же духе.
Мы потребовали принести еще бутылку вина и подбросить в камин дров, после чего я принялся уговаривать Николя поиграть для меня на скрипке. Он тут же бросился к себе за инструментом.
День был уже в самом разгаре. Солнце ярко светило в окна, в камине жарко горел огонь. Мы были основательно пьяны, ужин мы так и не заказали. Мне казалось, что еще никогда в своей жизни я не был так счастлив. Лежа на маленькой, покрытой толстым соломенным матрацем кровати, подложив под голову руки, я смотрел, как он вынимает из футляра скрипку.
Он приложил ее к плечу и начал перебирать струны и подкручивать колки.
Наконец он взмахнул смычком и резко ударил им по струнам – раздались первые звуки.
Я тут же вскочил, прислонился спиной к деревянной панели стены и уже не в силах был отвести взгляд от Николя. Подобной музыки мне еще не приходилось слышать – я просто не мог поверить своим ушам.
Он буквально ворвался в мелодию, извлекая из скрипки потрясающие по силе, прозрачные и волнующие до глубины души звуки. Глаза Николя были закрыты, рот полуоткрыт и нижняя губа чуть изогнута, и не меньше, чем сама музыка, меня потрясла его поза – казалось, он всем телом слился с инструментом и прислушивается к нему не ухом, а душой.
Никогда прежде я не слышал ничего подобного: полные искреннего чувства, трепещущие мощные звуки бурным потоком лились со струн, повинуясь смычку музыканта. Он играл Моцарта, и ему блестяще удавалось передать удивительную красоту, веселость и живость, свойственные произведениям великого композитора.
Когда музыка смолкла, я вдруг обнаружил, что сижу, сжимая руками голову и по-прежнему не сводя взгляда с Николя.
– Что с вами, монсеньор? – почти беспомощным тоном спросил он.
В ответ я вскочил с кровати, заключил его в объятия и поцеловал сначала его, а потом и скрипку.
– Перестань называть меня монсеньором! – воскликнул я. – Зови меня просто по имени.
С этими словами я бросился ничком обратно на кровать, закрыл лицо руками и разрыдался.
Николя присел рядом со мной, начал меня гладить, пытаясь утешить. Он спрашивал о причине моих слез, и, несмотря на то, что я ничего не мог объяснить толком, я видел, что он потрясен тем впечатлением, которое произвела на меня его игра. В его голосе не было теперь ни горечи, ни сарказма.
Не помню точно, но, кажется, в тот вечер он проводил меня до дома.
На следующее утро я стоял на вымощенной камнем улице перед магазином его отца и швырял камешки в окно комнаты Николя, пока наконец он не выглянул.
– Не хочешь спуститься вниз и продолжить нашу вчерашнюю беседу? – спросил я его.
5
С тех пор все свободное от охоты время я проводил в беседах с Николя. Приближалась весна. На горных склонах зазеленела трава, яблоневые сады пробуждались к жизни. Мы с Николя всегда были вместе.
Мы подолгу бродили по каменистым горным склонам, ели хлеб и пили вино, расположившись на зеленой траве, согретой теплыми лучами солнца, или отправлялись чуть южнее – к развалинам древнего монастыря. Иногда мы проводили время в моем замке, сидя в одной из комнат или поднявшись в какую-нибудь башню. А когда мы были слишком пьяны, вели себя чересчур шумно и тем самым могли вызвать раздражение у окружающих, то запирались в знакомой комнатке на втором этаже деревенского кабачка.
Неделя проходила за неделей – и мы все лучше и лучше узнавали друг друга. Николя рассказал мне о своем детстве, о разного рода горестях и разочарованиях юности, о людях, которых он знал и любил.
Я в свою очередь поведал ему о своих бедах, поделился болезненными воспоминаниями, в том числе и о неудачном побеге из дома вместе с труппой бродячих итальянских актеров.
Это произошло в один из вечеров, когда мы снова сидели в комнатке в кабачке и, как всегда, были пьяны. Фактически мы находились в том состоянии, которое можно назвать золотым моментом, – том состоянии опьянения, когда все приобретает особенный смысл. Мы всегда стремились продлить этот момент, но каждый раз неизбежно наступала минута, когда кто-нибудь из нас говорил: «Все, не могу больше. Похоже, наш золотой момент прошел».
В тот вечер, стоя возле окна и глядя на сиявшую над горами луну, я сказал, что в такие золотые моменты даже тот факт, что мы находимся сейчас не в Париже, не в «Комеди Франсез» или в «Опера» в ожидании, когда поднимется занавес, – этот факт кажется мне не столь ужасным.
– Ты опять заговорил о парижских театрах, – сказал он. – О чем бы мы ни говорили, ты всегда возвращаешься к теме театров и актеров...
Выражение его больших карих глаз всегда вызывало расположение, и в своем красном бархатном сюртуке, сшитом по парижской моде, он выглядел нарядно и щеголевато.
– Актеры творят волшебство, – ответил я. – На сцене они заставляют происходить разного рода события, они фантазируют и импровизируют.
– Подожди, и ты в свете огней рампы увидишь, как по их загримированным лицам струится пот.
– Ну вот, опять ты об этом! А как же тогда ты сам, ты, который бросил все ради игры на скрипке?
Он стал вдруг очень серьезным, словно вновь ощутил страшную усталость от борьбы с самим собой.
– Да, я поступил именно так, – признался он. Всем в городке было известно о разногласиях между ним и его отцом. Ники не желал возобновлять учебу в Париже.
– Своей игрой ты оживляешь все вокруг, – продолжал я. – Ты создаешь нечто из ничего. Ты заставляешь других совершать добрые поступки. И это для меня в тебе особенно благословенно.
– Я заставляю звучать музыку, и это делает меня счастливым, – ответил он. – Что же в этом благословенного?
Я, как всегда, не стал обращать внимание на его цинизм.
– Всю свою жизнь я прожил среди тех, кто ничего не создавал и не стремился что-либо изменить, – вновь заговорил я. – А потому воспринимаю актеров едва ли не как святых.
– Святых? – переспросил он. – Благословенно... добродетель... Лестат, твои словечки приводят меня в недоумение.
Я улыбнулся и покачал головой.
– Ты не понимаешь. Я говорю о сущности и характерах людей, а не о том, во что они верят. Я говорю о тех, кто не приемлет необходимости вести бесполезный образ жизни только потому, что был для него рожден. Речь о тех, кто жаждет стать лучше. Они трудятся, приносят жертвы, совершают поступки...
Его тронули мои слова, и в то же время я чувствовал, что каким-то образом причинил ему боль.
– Во всем этом действительно есть благословенность, – продолжил я, – есть святость. И независимо от того, существует ли Бог, есть благодетельность. Я уверен в этом так же, как уверен в том, что за окном видны горы, а в небе сияют звезды.
Он бросил на меня печальный взгляд, и по-прежнему было заметно, что его задели мои слова. Однако в тот момент я думал совсем не о нем.
Я вспомнил о своем разговоре с матерью и о том, что недостаточно хорош для своей семьи, что постоянно вызываю у них раздражение своим присутствием. Но если я верил в то, что говорил...
– Неужели ты и в самом деле веришь во все это? – спросил он, словно прочитав мои мысли.
– Быть может, да, а быть может, нет, – ответил я, ибо мне невыносимо было видеть его печаль.
И тогда я счел необходимым и уместным поведать ему историю своего побега из дома вместе с труппой итальянских актеров. Я рассказал ему о том, о чем не говорил никому, даже матери, – о нескольких счастливых днях, проведенных вместе с ними.
– А теперь скажи мне, как можно утверждать, что дарить огромное счастье и получать взамен счастье не меньшее – плохо? Своими представлениями мы вдохнули жизнь в городок. Уверяю тебя, это было поистине волшебство, способное даже исцелять больных!
Он лишь покачал головой. Я понимал, что он хотел сказать очень многое, но не осмеливался сделать это из уважения ко мне.
– Ты не понимаешь меня, не так ли? – спросил я.
– Разве тебе не известно, Лестат, что грех всегда кажется привлекательным? – мрачно ответил он. – Как ты думаешь, почему церковь всегда предавала актеров проклятию? Да потому, что театр возник еще во времена бога вина Диониса. Ты можешь прочесть об этом у Аристотеля. А бог Дионис поощрял в людях стремление к нечестивому поведению. Ты чувствовал себя хорошо на сцене, потому что там царили распущенность, непристойность и разврат, потому что там всем заправляют последователи этого виноградного бога, а тебе очень хотелось позлить своего отца. Именно там тебе представился для этого прекрасный случай...
– Нет, Ники, нет, тысячу раз нет!
– Лестат, мы оба с тобой пребываем во грехе. – Он наконец улыбнулся. – Мы оба грешили. Вели себя недостойно и пользовались дурной репутацией. Именно это столь тесно связывает нас.
Теперь настала моя очередь опечалиться, ибо его слова причинили мне боль. Золотой момент был упущен, ушел безвозвратно... разве что случится что-либо еще.
– Пошли, – сказал я. – Возьми свою скрипку и давай уйдем куда-нибудь в лес, где ты сможешь играть, не опасаясь кого-либо разбудить. И тогда мы посмотрим, присутствует ли в твоей игре добродетель.
– Ты сошел с ума! – воскликнул он, но тем не менее, схватив за горлышко непочатую бутылку вина, устремился к двери.
Я последовал за ним.
– В таком случае давай пойдем на поляну ведьм, – предложил он, когда со скрипкой в руках вышел на улицу. – Посмотри, как ярко светит луна. Мы устроим дьявольские пляски, и я стану играть для колдовских духов.
В ответ я лишь расхохотался. Должно быть, я был очень пьян, раз согласился на подобное предложение.
– Мы заново освятим это место, – подхватил я его идею. – Мы сделаем это с помощью чистых звуков прекрасной музыки.
С тех пор как я в последний раз был на поляне ведьм, прошло уже много лет.
Николя был прав – луна ярко освещала мрачным кольцом окружавшие поляну обугленные столбы и черную землю, на которой даже через сто лет после происходивших здесь страшных сожжений ничего не росло. Молодой подлесок начинал появляться лишь на достаточно большом расстоянии от поляны. На открытом пространстве гулял ветер, уносясь в сторону гор и натыкаясь на каменистые склоны. Деревня была скрыта от нас темнотой.
По спине у меня пробежал озноб, но он был вызван, вероятно, воспоминаниями о том ужасе, который я испытывал в детстве при словах «сожженные заживо», представляя себе страдания тех, кто горел на этих кострах.
Ники заиграл какой-то цыганский напев и в странном танце пустился по кругу, сверкая в лунном свете белыми с высокой шнуровкой сапогами.
Присев на обугленный пень, я пил вино прямо из горлышка. Как и всегда, я чувствовал, что сердце мое разрывается от звуков прекрасной музыки. Какой же может быть в этом грех, думал я, что плохого, кроме разве что возможности заново пережить собственную жизнь в этом ужасном месте? И вскоре я уже молча и безутешно плакал.
Мне казалось, что музыка все еще продолжает звучать, но вдруг я обнаружил, что Ники оказался рядом со мной и пытается меня утешить. Мы сидели бок о бок, и он говорил, что мир полон несправедливости и что мы оба оказались пленниками ужасного, Богом забытого уголка Франции, но настанет день, когда мы наконец вырвемся отсюда. А я в тот момент вспомнил о матери, ставшей пленницей нашего замка на высокой горе, и меня охватила невыразимая и невыносимая печаль. Ники заиграл снова и велел мне забыть обо всем и танцевать.
Да, именно музыка и танец способны заставить нас сделать это, хотел сказать ему я. Так почему же тогда их считают греховными? Как можно считать, что они есть зло? Я присоединился к Николя в его круговой пляске. Поистине золотые звуки лились со струн его скрипки и устремлялись ввысь, к звездам. Теперь я плясал вокруг Ники, а он заиграл еще более быструю, неистовую мелодию. Распахнув, словно крылья, полы плаща, я откинул назад голову и посмотрел на звезды. Звуки музыки окутали меня туманной пеленой – и поляна ведьм перестала для меня существовать. Остались только горы и распахнутое над ними небо.
С тех пор мы с Николя стали еще ближе.
Через несколько дней, однако, случилось нечто совершенно из ряда вон выходящее.
Было уже очень поздно. Мы проводили время, как обычно, в комнатке в кабачке. Николя ходил из угла в угол и вдруг, отчаянно жестикулируя, высказал вслух то, что давно было на уме у нас обоих.
Он заговорил о необходимости нашего побега в Париж, о том, что, даже если мы останемся там без гроша, нам все равно будет лучше, чем здесь, что он предпочитает жить нищим попрошайкой в Париже.