– Маленький мужчина, карлик, эльф, – прошептал он. – Ты хочешь остаться таким навеки? Разве ты недостаточно спал со мной, чтобы знать, чем я могу наслаждаться, а чем – не могу?
Я победил его, и на оставшийся до его ухода час он стал моим пленником. Но на следующую ночь он отправил меня в более нелегальный и еще более роскошный дом удовольствий, дом, содержавший для услаждения страстей только молодых мальчиков. Он был оформлен в восточном стиле, и, думаю, в нем смешивалась роскошь Египта с пышностью Вавилона, маленькие отсеки, образуемые золотыми решетками и латунными колоннами, усеянными ляпис-лазурью, поддерживающими над позолоченными деревянными кушетками с кисточками, обитыми дамастом, задрапированные потолки лососевого цвета. От ладана воздух становился тяжелым, а освещение было успокаивающе неярким.
Обнаженные мальчики, откормленные, зрелые, с гладкими, округлыми руками и ногами, горели энтузиазмом, были сильными и цепкими, и при этом оживляли игры своими собственными бурными мужскими желаниями.
Казалось, моя душа превратилась в маятник, раскачивающийся между здоровой радостью от завоевания и полуобморочной отдачей более сильным телам, более сильным намерениям и более сильным рукам, ласково подбрасывавшим меня из стороны в сторону.
Захваченного двумя умелыми и своевольными любовниками, меня пронзали и вскармливали, молотили и опустошали, пока я не заснул так же крепко, как спал дома без чудес моего господина. Это было только начало.
Посреди своего пьяного сна я очнулся и обнаружил, что меня окружают существа, не производящие впечатления ни мужчин, ни женщин. Только двое из них были евнухами, обрезанными с таким мастерством, что они могли поднимать свои надежные орудия не хуже любого мальчика. Остальные же просто разделяли пристрастие своих товарищей к краске. Глаза каждого из них были подведены и оттенены фиолетовым, ресницы закручены вверх и покрыты лаком, придавая их лицам жутковатое, бездонно отчужденное выражение. Их накрашенные губы казались тверже, крепче, чем у женщин, и более требовательными, подстрекая меня своими поцелуями, словно мужское начало, наделившее их мускулами и твердым членом, добавило потенции даже их ртам. Улыбались они, как ангелы. Грудь каждого из них украшали золотые кольца. Волосы внизу были напудрены золотой пыльцой.
Я не протестовал, когда они на меня набросились. Я не боялся переходить границы и даже позволил им привязать к кровати мои запястья и лодыжки, чтобы они могли с большим успехом творить свои чудеса. Их было невозможно бояться. Я отдавался распятию с удовольствием. Их настойчивые пальцы даже не позволяли мне закрывать глаза. Они гладили мои веки и заставляли меня смотреть. Они проводили по моему телу мягкими толстыми кисточками. Они втирали во всю мою кожу масла. Они всасывали, как нектар, пламенный сок, снова и снова вытекавший из моего тела, пока я не крикнул, что у меня его больше не осталось, что, впрочем, успеха это не принесло. Чтобы в шутку поддразнить меня, они начали вести счет моим «маленьким смертям», потом меня перевернули, связали, а я моментально погрузился в восторженный сон. Проснулся я, не думая ни о времени, ни о заботах. В ноздри мне ударил густой дым трубки. Я принял ее и втянул дым в себя, смакуя знакомый мрачный запах гашиша. Я оставался там четыре ночи. Домой меня опять доставили во сне.
На сей раз я проснулся без сил, раздетый, едва прикрытый тонкой рваной кремовой шелковой рубашкой. Я лежал на кушетке, принесенной прямо из борделя, но находился в студии моего господина, он сидел неподалеку и, видимо, рисовал мой портрет на маленьком мольберте, от которого отрывался только для того, чтобы метнуть на меня взгляд.
Я спросил, сколько времени и какая сейчас ночь. Он не ответил.
– И ты так злишься, что мне понравилось? – спросил я.
– Я сказал, лежи спокойно, – ответил он.
Я откинулся на подушки, замерзший, внезапно обиженный, возможно, одинокий, мечтая, как ребенок, укрыться в его руках.
Наступило утро, и он ушел, так ничего и не сказав. Картина была блистательным шедевром непристойности. Я лежал в позе спящего, заброшенный а берег реки, своеобразный фавн, а надо мной стоял высокий пастух, сам господин, в сутане священника. Окружавший нас лес был густым, живым, с шелушащимися стволами и гроздьями пыльных листьев. Вода в ручье была нарисована так реалистично, что казалась мокрой на ощупь, а мой собственный персонаж выглядел простодушным, погруженным в глубокий сон, рот естественным образом полуоткрыт, брови нахмурены, видимо, под впечатлением от неспокойных видений. Я в ярости бросил ее на пол, надеясь размазать все краски. Почему он ничего не сказал? Зачем он навязал мне эти уроки, которые поставили между нами стену? Почему он злится на меня только за то, что я выполняю его указания? Интересно, не проверку ли моей невинности он устроил этими борделями, неужели его наставления получать удовольствие – одно сплошное вранье? Я сел за его стол, взял перо и нацарапал ему записку:
Ты здесь господин. Ты должен все знать. Невыносимо иметь господином того, кто не умеет управлять. Либо покажи мне путь, пастух, либо клади свой посох.
Дело в том, что я чувствовал себя полностью вымотанным от удовольствий, пьянства, извращения всех моих чувств, и, к тому же, одиноким, только ради того, чтобы быть с ним, ради его руководства, его доброты, чтобы он убедил меня, что я принадлежу ему. Но он ушел. Я отправился на поиски приключений. Я провел целый день в тавернах, пил, играл в карты, намеренно обольщал хорошеньких девушек, ведя честную игру, чтобы держать их при себе во время разнообразных азартных игр.
Затем, с наступлением темноты, я ответил на авансы пьяного англичанина, бледного веснушчатого дворянина из числа старейших родов Франции и Англии, именовавшегося графом Гарлеком, путешествовавшего по Италии, чтобы посмотреть великие чудеса, полностью опьяненного ее многочисленными прелестями, включая содомию в странной стране.
Естественно, он считал меня красивым мальчиком. А кто так не считал? Он и сам был далеко не урод. Даже бледные веснушки обладали своеобразной прелестью, особенно при таких безудержно медных волосах.
Он отвел меня в покои своего великолепного палаццо, где держал слишком много прислуги, и занялся со мной любовью. Это было отнюдь недурно. Мне понравилась его невинность и неловкость. У него были чудесные голубые глаза, светлые и круглые, а также удивительно широкие мускулистые руки и изнеженная, но восхитительно колючая оранжевая борода.
Он писал мне стихи по-латыни и по-французски и очаровательно их декламировал. Через пару часов игры в варвара-завоевателя он сообщил, что хочет, чтобы я оказался сверху. И это мне очень даже понравилось. Так мы потом и играли, я был солдатом-победителем, а он – жертвой на
поле боя, иногда я легко хлестал его сложенным вдвое ремнем, от чего нас обоих бросало в жаркий пот.
Время от времени он умолял меня признаться, кто я такой на самом деле и где он сможет меня найти, а я, конечно, отказывал.
Я оставался с ним три ночи, болтая о загадочных английских островах, читая ему вслух итальянские стихи, иногда даже играл ему на мандолине и пел все нежные любовные песни, какие помнил.
Он научил меня изрядному количеству грубых, дворовых выражений английского языка и захотел забрать меня к себе домой. Ему придется прийти в чувство, сказал он; ему придется вернуться к своим обязанностям, к своим поместьям, к своей ненавистной порочной жене-шотландке, изменнице, чей отец был убийцей, и к своему невинному малышу, в чьем отцовстве которого он уверен благодаря его оранжевым кудрям, очень похожим на его собственные.
Он будет содержать меня в Лондоне, в прекрасном доме, подаренном ему его величеством, королем Генрихом Восьмым. Он не может без меня жить, каждый из Гарлеков всегда получал все, что хочет, и у меня нет другого выхода, только подчиниться. Если я – сын могущественного вельможи, то я должен в этом признаться, и он справится с этим осложнением. Кстати, не ненавижу ли я своего отца? Его отец – мерзавец. Все Гарлеки – мерзавцы, и были такими со времен Эдуарда Исповедника. Мы должны ускользнуть из Венеции сегодня же ночью.
– Ты не знаешь ни Венецию, ни ее дворянство, – доброжелательно сказал я. – Подумай. Стоит попробовать – и тебя разрежут на кусочки.
Теперь я чувствовал, что он довольно молод. Так как каждый мужчина взрослее меня казался мне старым, я раньше об это не задумывался. Ему не могло быть больше двадцати пяти лет. А также он был не в своем уме.
Он подскочил на кровати, от чего взметнулись его кустистые медные волосы, выхватил свой кинжал, великолепный итальянский стилет и уставился сверху вниз на мое обращенное к нему лицо.
– Ради тебя я способен на убийство, – гордо и доверительно сказал он на венецианском диалекте. Потом он вонзил кинжал в подушку, и из нее полетели перья. – Я и тебя убью.
Перья взлетели к его лицу.
– И что у тебя останется? – спросил я.
За его спиной раздался треск. Я был уверен, что за окном, за запертыми деревянными ставнями, кто-то есть, хотя мы и находились на высоте трех этажей над Гранд-каналом. Я сказал ему. Он мне поверил.
– Я родом из семьи зверских убийц, – соврал я. – Если ты попробуешь вывезти меня отсюда, они будут преследовать тебя до конца света; они по камню разберут твои замки, разрубят тебя надвое, отрежут тебе язык и половые органы, завернут их в бархат и отошлют твоему королю. Так что уймись.
– Ах ты хитрый, дерзкий дьяволенок, – сказал он, – у тебя вид ангела, а держишься ты, как мошенник из таверны, с твоим-то певучим сладким мужским голосом.
– Да, я такой, – радостно сказал я.
Я встал, поспешно оделся, предупредил его, чтобы он пока что меня не убивал, поскольку я вернусь, как только смогу, так как мое место – исключительно рядом с ним, наспех поцеловал его и направился к двери.
Он вертелся в постели, все еще крепко сжимая кинжал в руке; на его морковного цвета голову, на плечи и бороду осели перья. У него был опасный вид. Я потерял счет ночам своего отсутствия. Я не мог найти открытую церковь. К обществу я не стремился. Было темно и холодно. Вечерний звон уже отзвонили. Конечно, по сравнению со снежной северной страной, где я родился, венецианская зима представлялась мне мягкой, но, тем не менее, она оставалась зимой, гнетущей и сырой, и хотя город очищали свежайшие ветра, он казался негостеприимным и неестественно тихим. Безграничное небо исчезало в густом тумане. Холодом веяло даже от камней, как от ледяных глыб.
На спускавшейся к воде лестнице я сел, не обращая внимания, что она зверски вымокла, и расплакался. Чему меня все это научило?
Это образование дало мне почувствовать себя ужасно искушенным. Но тепла мне оно не принесло, постоянного тепла, и одиночество мучило меня сильнее, чем чувство вины, чем чувство того, что меня прокляли.
Казалось, оно даже заменило мне то, старое чувство. Я очень боялся оказаться в полном одиночестве. Сидя на лестнице, глядя на редкие звезды, плывущие над крышами домов, я чувствовал, насколько ужасно будет потерять одновременно моего господина и чувство вины, быть изгнанным туда, где некому любить меня или проклинать, заблудиться и, спотыкаясь, идти по миру, где моими спутниками будут просто люди, эти мальчики и эти девушки, английский лорд с кинжалом и даже моя любимая Бьянка.
К ней домой я и пошел. Я залез к ней под кровать, как бывало в прошлом, и не хотел выходить.
Она принимала целую стаю англичан, но, к счастью, моего медноволосого любовника среди них не было, он, несомненно, все еще выпутывался из своих перьев, и я решил – ладно, если мой красавчик лорд Гарлек и появиться, он не рискнет позориться перед соотечественниками и строить из себя дурака. Она вошла в спальню, очаровательная в своем фиолетовом шелковом платье, с бесценным ожерельем из сияющего жемчуга вокруг шеи. Она встала на колени и просунула ко мне голову.
– Амадео, ну что с тобой случилось?
Я никогда не искал ее милостей. Насколько я знаю, никто этого не делал. Но в моей характерной подростковой лихорадке самым логичным мне показалось взять ее силой.
Я выбрался из-под кровати, пошел к дверям и захлопнул их, чтобы нас не побеспокоил шум остальных гостей.
Когда я обернулся, она стояла на полу на коленях и смотрела на меня, сдвинув золотые брови, приоткрыв мягкие персиковые губы с выражением смутного удивления, которое я нашел очаровательным. Мне хотелось раздавить ее своей страстью, но не сильно, конечно, понимая при этом, что потом она снова станет прежней, как если бы прекрасная ваза, разбитая на куски, могла бы сложиться в прежний сосуд из мельчайших частиц и осколков, восстановив свою красу и даже приобрести новый, более утонченный блеск.
Я потянул ее за руки и бросил на кровать. Впечатляющий предмет мебели – великолепная, взбитая, каждый знал, что она спит в ней одна. Изголовье украшали огромные позолоченные лебеди и колонны, поднимающиеся к пологу, расписанному танцующими нимфами. Ее прозрачные занавески были сотканы из золотых нитей. Ничего зимнего, как в красной бархатной постели моего господина, здесь не присутствовало.
Я наклонила и поцеловал ее, зверея от неподвижного, хладнокровного взгляда ее пронзительных красивых глаз. Я сжал ее запястья и, положив ее правую руку на левую, схватил обе ее ладони одной рукой, чтобы иметь возможность разорвать ее изящное платье. Я рвал его бережно, чтобы все крошечные жемчужные пуговицы полетели в сторону, обнажая ее корсет, под которым виднелись планки из китового уса и кружева. Я разломал его, как плотную скорлупу.
У нее оказалась маленькая свежая грудь, слишком нежная и девичья для борделя, где пышные формы были в порядке вещей. Тем не менее, я намеревался помародерствовать. Я напел ей какую-то песенку и услышал ее вздох. Я спикировал на нее, все еще прочно сжимая ее запястья, быстро и энергично поцеловал по очереди ее соски и отстранился. Я весело похлопал ее по груди справа налево, пока она не порозовела.
Ее лицо покраснело, она не переставала хмурить свои золотые брови, отчего на гладком белом лбу появились несколько неуместные морщинки.
Ее глаза походили на два опала, и хотя она медленно, почти сонно моргала, она даже не вздрогнула.
Я закончил воевать с ее хрупкими одеждами. Я разорвал завязки ее юбки, спихнул ее вниз и обнаружил, что под юбками она восхитительно, прелестно голая, как я и предполагал. Я понятия не имел, что находится под юбками порядочной женщины в плане преград. У нее не было ничего,
кроме маленького золотого гнезда волос, сбившихся в пушок под слегка округлым животиком, и влажного блеска на внутренней стороне бедер.
Я сразу понял, что она оказывает мне любезность. Ее вряд ли можно было назвать беспомощной. А вид поблескивающих от влаги ног чуть не свел меня с ума. Я устремился в нее, изумившись тому, какая она маленькая, как она съеживается, потому что не очень привыкла и ей было немного больно.
Я энергично ее отделывал, приходя в восторг от ее румянца. Я удерживал над ней свое тело с помощью правой руки, потому что никак не мог отпустить ее запястья. Она металась и вертелась, ее золотые локоны выбились из прически, украшенной жемчугом и лентами, она вся взмокла, порозовела и блестела, как внутренняя поверхность выгнутой раковины. Наконец я больше не мог сдерживаться, и, когда я уже собирался выбиться из ритма, она испустила последний вздох. Я выдохся одновременно с ней, и мы закачались вместе, она закрыла глаза, покраснела, как кровь, как будто умирает, и в последнем припадке затрясла головой, а потом расслабилась.
Я перекатился через нее и закрыл лицо руками, как будто ожидал пощечину.
Я услышал ее смешок, и неожиданно она действительно дала мне увесистую пощечину, которая пришлась по рукам. Ерунда. Я сделал вид, что плачу от стыда.
– Посмотри, во что ты превратил мое прекрасное платье, гнусный сатирчик, затаившийся конквистадор! Ах ты подлый, скороспелый ребенок!"
Я почувствовал, что она встала с кровати. Я услышал, как она одевается. Она напевала про себя.
– И что подумает об этом твой господин, Амадео? – спросила она. Я убрал руки и осмотрелся, гадая, откуда исходит ее голос. Она одевалась за раскрашенным деревянным экраном – парижский сувенир, вспомнил я, подаренный одним из ее любимых французских поэтов. Она вскоре появилась, одетая так же блистательно, как и прежде, в бледно-зеленое весеннее платье, расшитое полевыми цветами. Благодаря крошечными желтым и розовым бутонам, аккуратно вышитым плотной нитью на новом корсаже и длинных юбках из тафты, она казалась мне райским садом.
– Ну, скажи мне, что скажет твой великий господин, когда обнаружит, что его маленький любовник – настоящий лесной бог?
– Любовник? – поразился я.
Она была очень ласковой. Она села и начала расчесывать спутанные волосы. Она не красилась, и наши игры не запятнали ее красоту, а волосы окутывали ее великолепным золотым капюшоном. У нее был гладкий высокий лоб.
– Тебя создал Ботичелли, – прошептал я. Я часто говорил ей об этом, потому что она действительно напоминала его красавиц. Все так считали, и ей не раз дарили маленькие копии картин прославленного флорентинца.
Я подумал об этом, подумал о Венеции и мире, в котором живу. Я подумал о ней, куртизанке, принимающей эти чистые, но сладострастные картины с видом святой.
До меня долетело эхо слов, услышанных давным-давно, когда я стоял на коленях перед лицом древней блистательной красоты и считал, что достиг вершины, и мне сказали, что я должен взяться за кисть и рисовать только то, что «изображает божий мир». Я не испытывал никакого смятения чувств, только невероятную смесь настроений, наблюдая, как она заново заплетает волосы, вплетает в них тонкие нити с жемчугами и бледно-зеленые ленты, расшитые теми же симпатичными цветочками, что украшали ее наряд. Полуприкрытая корсажем грудь покраснела. Мне захотелось сорвать его еще раз.
– Красавица Бьянка, с чего ты взяла, что я – его любовник?
– Это все знают, – прошептала она. – Ты его фаворит. Думаешь, он на тебя рассердится?
– Если бы, – сказал я. Я сел. – Ты не знаешь моего господина. Он ни за что не поднимет на меня руку. Он ни за что даже голоса не повысит. Он послал меня научиться всякой всячине, узнать все, что должен знать мужчина.
Она улыбнулась и кивнула.
– Поэтому ты пришел и спрятался под кроватью.
– Мне было грустно.
– Не сомневаюсь, – сказала она. – Ну, теперь спи, а когда я вернусь, если ты еще не уйдешь, я тебя согрею. Стоит ли тебе говорить, мой непокорный мальчик, чтобы ты никогда не смел ни слова проронить о том, что здесь произошло? Неужели ты еще такой маленький, что я должна объяснять тебе такие вещи? – Она наклонилась, чтобы поцеловать меня.
– Нет, моя жемчужина, моя красавица, не нужно мне объяснять. Я даже ему не скажу.
Она выпрямилась и собрала свой рассыпавшийся жемчуг и смятые ленты – следы изнасилования. Она разгладила постель. Она выглядела прелестно, как лебедь в образе человека, под стать позолоченным лебедям ее похожей на ладью кровати.
– Твой господин все узнает, – сказала она. – Он великий волшебник.
– Ты его боишься? Я имею в виду – вообще, Бьянка, не из-за меня.
– Нет, – сказала он. – С чего бы мне его бояться? Все знают, что лучше его не злить, не оскорблять, не нарушать его уединения и не задавать вопросов, но дело не в страхе. Что ты плачешь, Амадео, что случилось?
– Я не знаю, Бьянка.
– Так я тебе скажу, – сказала она. – Он стал твоим миром, как умеют только великие люди. А ты оказался за его пределами и жаждешь вернуться. Такой человек становится для тебя всем, а его мудрый голос превращается в закон, которому подчиняется все на свете. Все, что лежит вне поля его зрения, не имеет ценности, поскольку он этого не видит и не может назначить ему его цену. Поэтому у тебя нет выбора, ты можешь только оставить пустыню, не освещенную этим светом, и возвращаться к его источнику. Ты должен пойти домой.
Она вышла и закрыла дверь. Я заснул, отказываясь идти домой.
На следующее утро я позавтракал с ней и провел в ее обществе весь день. Наша близость осветила ее в моих глазах новым светом. Сколько бы она ни говорила о моем господине, я пока что хотел видеть только ее, хотел сидеть в ее покоях, весь воздух был пропитан ей, где повсюду стояли ее личные, особенные вещи. Я никогда не забуду Бьянку. Никогда.
Я рассказал ей, как можно рассказать куртизанке, о борделях, в которых я побывал. Может быть, я так подробно их помню, потому что рассказывал о них Бьянке. Конечно, я выбирал слова поделикатнее. Но я ей рассказал. Я рассказал, что мой господин захотел, чтобы я всему научился, и сам отвел меня в эти потрясающие академии.
– Отлично, но тебе нельзя здесь оставаться, Амадео. Он водил тебя в места, где ты мог наслаждаться большим обществом. Ему может не понравиться, что ты остался в обществе одного человека.
Я не хотел уходить. Но с наступлением вечера, когда дом наполнился ее английскими и французскими поэтами, когда заиграла музыка и начались танцы, мне не захотелось делить ее с миром поклонников.
Я некоторое время наблюдал за ней, смутно сознавая, что обладал ею в потайной комнате так, как никто из эти поклонников ей не обладал и обладать не будет, но утешения мне это не принесло.
Мне нужно было получить что-нибудь от моего господина, что-нибудь окончательное, заключительное, что все загладило бы; внезапно я до конца это понял и, раздираемый этим желанием, напился в таверне, напился достаточно, чтобы вести себя смело и скверно, и тогда поплелся домой.
Я настроился на наглый, вызывающий и очень независимый лад, на том основании, что так долго пробыл вдали от моего господина и всех его тайн.
Когда я вернулся, он неистово рисовал. Он находился наверху, на лесах, и я сообразил, что он выписывает лица греческих философов, творя чудеса, благодаря которым из-под кисти появлялись живые лики, как будто он снимал с них слой краски, а не наносил ее.
Он было одет в перепачканную серую тунику, скрывавшую ноги. Когда я вошел, он даже не повернулся. Такое впечатление, что все жаровни, которые нашлись в доме, втиснулись в эту комнату, чтобы осветить ее так, как он хотел.
Мальчиков пугала скорость, с которой он покрывал холст красками.
Пока я заплетающимся шагом пробирался в студию, до меня быстро дошло, что он работает не над своей греческой академией.
Он рисовал меня. На этой картине я стоял на коленях, современный юноша с характерными длинными локонами и в одежде неярких тонов, как будто я покинул светский мир; у меня был очень невинный вид, я сложил руки, как для молитвы. Вокруг меня собрались ангелы, как всегда, с добрыми и прекрасными лицами, но этих ангелов украшали черные крылья.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.