— Мечтала о мировой славе… — добавляю я в тон.
— Может, и не о мировой славе… хотя кто о ней не мечтает в глубине души… но о чистой, осмысленной жизни… осмысленной благодаря искусству, а не чеку в конце месяца…
— Что тут считать… Я это знаю. Убедилась на опыте. И не раз. И руками, и кулаками, и головой стучала в закрытые двери театров, мюзик-холлов, к разным импрессарио…
— Упорствовать надо до конца, — замечаю я. — А упорства у вас, по-моему, хватает.
— У вас тоже. Но ведь и вы от чего-то отказались, от какой-то мечты, от какой-то цели. Не знаю какой, но отказались! А что же делать мне? Всюду слышишь одно и то же: «В наше время, милочка, становятся звездами в семнадцать лет, вы поздно спохватились!» А мне было семнадцать лет ровно десять лет назад; и девять из них я потратила на хождение по приемным и стучание в двери… И даже когда начала работать в разных заведениях в Сохо, все равно ходила и стучала, именно потому, что, как вы заметили, упрямства у меня хватает…
— Может, нужен собственный репертуар… — говорю я, чтобы что-нибудь сказать.
— У меня есть репертуар! — заявляет Линда с той же горячностью, с какой недавно говорила: «Хочу на пляж!» — Вы слышали мои песни. Все это — мой репертуар.
— Вы ее не заслуживаете. Но что мне было делать, если в зале сидели одни старики.
Она умолкает, словно забыв, что хотела сказать дальше. Потом продолжает все так же горячо:
— Да, и та песня — тоже! И все они написаны специально для меня! Очень талантливым композитором. Исключительно талантливым.
— Но этот мой репертуар устарел. Сейчас поют другие песни.
— Заставьте вашего композитора написать новые песни. Он в вас, наверное, безумно влюблен.
— Был влюблен… хотя и не безумно… Любовь не может быть безумной… если это — не любовь к наркотикам… как это было у него…
— Значит, он сможет писать в современном стиле. Сейчас в моде музыка наркоманов, знаете, эта самая… психоделистическая…
— Да, конечно… Но он отправился писать ее на тот свет.
Кажется, разговор пора кончать. Что я и предлагаю. Мы встаем и идем к морю, чтобы еще раз окунуться перед обедом.
— Нет. Но вы заставили меня отказаться от одного решения.
— Я твердо решил хорошенько вздуть вас, как только мы вернемся в Лондон.
— Только попробуйте! — воинственно заявляет она.
— Нет, я в самом деле собирался это сделать. За ваше высокомерие и прочее. Но теперь я вас, кажется, понимаю.
— Не надо рыдать над моей разбитой жизнью.
— Я и не собираюсь, потому что вы, с вашим характером, неспособны вызвать у человека сострадание или умиление. Мне просто кажется, что я начинаю вас понимать. Конечно, толку вам от этого мало. Несостоявшаяся взбучка — не в счет.
— Что толку мало, это и так ясно, — замечает она. — Чем может помочь один потерпевший крушение другому!
— Разве что банальной мудростью — уделом побежденного. Жизнь состоит из умения переносить удары.
— Я стараюсь этому учиться, как могу.
— Значит, все в порядке. Если вы покончили с десертом, мы можем идти.
Но она не трогается с места и невидящим взглядом смотрит на недоеденное пирожное.
— Вы говорите, что понимаете меня. А вот я перестала понимать вас, Питер.
— Мне это очень лестно. Разве плохо быть загадочной личностью!
— Нет, серьезно. Сначала я думала, что вы такой же простак и грубиян, как все остальные в Сохо. Потом, когда началось наше путешествие, я поняла, что вы не такой, как они, хотя ничем не лучше… просто другой… А теперь, когда я заболела… эти ваши заботы обо мне… вы меня совсем сбили с толку, чтобы не сказать — тронули.
Поднявшись в номер, Линда принимает душ и переодевается в ванной в целомудренно закрытую до ворота ночную рубашку. Затем в комнате подходит к зеркалу и поднимает подол — правда, в границах допустимого.
Я что-то бормочу в знак согласия и поспешно отвожу взгляд к окну, за которым синеет родное Черное море. У моей супруги, как я уже говорил, исключительные физические данные.
— Надеюсь, у вас хватит такта — не говорить Дрейку о том, что я несколько дней пролежала в постели.
— Для вас это, может быть, и мелочи, но для него — нет. Скажу по секрету, Питер, он велел мне следить за каждым вашим шагом.
— Я об этом догадываюсь. Дрейк — очень мнительный человек и, наверное, считает, что доверять можно только мертвецу, и то если он глубоко зарыт.
— Я не знал, что вы так чувствительны.
— Это кажется вам странным? Почему? Потому что я зарабатываю на жизнь в том же квартале, что и вы? Потому что окружена известными вам типами? Потому что мой шеф — такой человек, как Дрейк?
— Тс-с-с, — вполголоса говорю я, потому что ее, наверное, слышно на улице. — У меня нет другого выхода. Понимаете? А такая женщина, как вы, наверное, могла бы найти себе место почище.
Мое замечание вызывает у Линды взрыв смеха.
— Место почище? Чистые места — для привилегированных, дорогой мой. Чистые места — там, по другую сторону закрытых дверей.
— Хорошо, хорошо, согласен. Только успокойтесь.
— Не волнуйтесь, я совершенно спокойна. Единственное, что меня беспокоило, — это ожоги, но теперь и они прошли.
Линда снова поворачивается к зеркалу и приподнимает подол — в пределах допустимого.
— Да, все в порядке.
— Вы не щедры на комплименты, — замечает она, и я вспоминаю, что поклялся не говорить ей комплиментов.
— Никакого. Но они что-то выражают.
— Когда придет время что-то выражать, я сумею это сделать.
— Скажу в другой раз.
— Когда? Завтра? Но завтра нас уже здесь не будет, Питер.
Она, конечно, права. Сегодня — последний день нашего свадебного путешествия.
— Эта ваша песня… — бормочу я, изо все сил стараясь смотреть на родное море и чувствуя, как властно притягивает меня другая синева — зеленоватая синева ее глаз.
— Моя песня? А вы уверены, что она — только моя? А может, и ваша? Так ли вы уверены в своем «завтра», Питер?
Она наконец-то нащупала мое слабое место, эта сирена с бархатным голосом и железным характером. Потому что если я в чем-то не уверен, то именно в завтрашнем дне. Не говоря уже о послезавтрашнем.
Что ж, дружелюбно настроенное существо в зверинце Дрейк-стрит — совсем не лишнее дело, говорю я себе в качестве оправдания.
— Именно.
— Ничего, — признаюсь я. — Эти ваши глаза просто не дают мне сосредоточиться.
И с отчаянием утопающего, который хватается за соломинку, я обнимаю ее стан, который, между нами говоря, под это сравнение не подходит.
— Как вы можете позволять себе такие вольности с незнакомой, отвратительно упрямой и высокомерной женщиной?
— Мне кажется, я имею право на внимание собственной супруги, — говорю я и снова обнимаю ее.
6
Обратный путь проходит без происшествий.
— Странная была поездка, — как бы про себя говорит Линда, когда мы, покинув самолет, направляемся к барьеру пограничного контроля.
— Почему странная?
— Все началось плохо, а потом стало еще хуже. Зато дальше все получилось как в сказке.
— Сказки бывают разные, — замечаю я.
— Эта сказка была хорошей. И — увы! — очень короткой.
А когда мы становимся в очередь к окошечку, Линда добавляет:
— Вот и конец сказки.
Да, сказке пришел конец. И мы окончательно это понимаем, когда садимся в «ягуар» шефа. Шофер молчит, и мы молчим, потому что в его присутствии не поговоришь и еще потому, что холодная атмосфера города начинает действовать на нас и что впереди нас ждет знакомый квартал и знакомый человек, перед которым нам придется отчитаться.
— Ну, как себя чувствуют молодожены? — ухмыляется Дрейк, встречая нас в кабинете с зашторенными окнами.
— Скучают, сэр, — вяло отзываюсь я. — Законный брак и романтическое приключение — разные вещи.
— Да, слыхал об этом, но сам я о браке судить не могу, — признается шеф, поднимаясь из-за стола и направляясь к известному предмету мебелировки, уставленному бутылками. — Мне, Питер, не довелось вкусить семейного счастья. Работа, работа и еще раз работа — такой удел выпал старине Дрейку.
С этими словами он наливает себе четверть стакана виски, для декорации бросает пару кубиков льда. Потом вспоминает, что в кабинете присутствует дама.
— Вам, Линда?
— Благодарю, предпочитаю воздержаться.
— Ох уж эти певицы с их режимами! — вздыхает шеф. — Ну а вам, Питер? Вы-то не певица. Или вы тоже выучились петь там, на Балканах, под воздействием молодой жены?
Я вынужден подтвердить, что я действительно не певица, и принять предложенный стакан.
— Ну, я жду! — уже деловитым тоном заявляет шеф, отведав виски.
— Все прошло нормально, — рапортую я.
— Все благополучно, — подтверждает мисс Грей.
— Это и желательно было услышать, — говорит рыжий и поворачивается к Линде.
— Вы, наверное, устали с дороги. Мне просто неудобно вас задерживать. Идите отдыхать.
Линда, видно, только и ждала этого разрешения, чтобы невозмутимо кивнуть нам обоим и покинуть кабинет.
— Ну, Питер, я слушаю. Со всеми подробностями.
— Можно и с подробностями. Но мне кажется, сэр, что в операцию посвящено слишком много людей. Их становится все больше. Сначала Ларкин, теперь Линда…
— Линде ничего не известно, кроме кое-каких мелочей по части торговли гашишем. Будьте уверены, что даже эта информация, которой она располагает, — дезинформация. Cчитайте, что в ваш проект посвящено только трое: я, вы и Ларкин.
— Один египетский правитель несколько тысяч лет назад сказал, что, если в заговоре участвуют трое, среди них обязательно присутствует доносчик.
Дрейк не обращает внимания на мою попытку блеснуть эрудицией.
— Надеюсь, Питер, этот доносчик — не вы.
— Нет, и не вы. Но кроме нас есть третий.
— Знаю. Пока что этот янки не дает оснований подозревать его. А там… там увидим.
Он на минуту задумывается, потом отпивает глоток и напоминает:
— А теперь — подробности!
— Я установил контакт со своими людьми. Отобрал пятерых по принципу: лучше меньше, да понадежнее. Могу сообщить вам их имена, адреса и прочие данные.
— После!
— С человеком, которого я назначил шефом группы, обсудил конкретные подробности операции. Он считает, что она не доставит особых затруднений, и берется осуществить переброску столько раз, сколько будет нужно.
— Вы полагаете, что это надежный человек?
— Абсолютно. Могу подробно рассказать, что он собой представляет, и вы сами убедитесь, что…
— После!
— Мы договорились и о том, как будем поддерживать связь. Сообщения придется посылать по почте, другого выхода нет. Но чтобы мои помощники были твердо уверены, что сообщения исходят от меня, я буду их писать собственноручно.
И я передаю ему все детали будущей связи вплоть до бесцветных чернил, надписей под марками и прочих подробностей. Кажется, такое решение его удовлетворяет. Потом перехожу к вопросу об оплате, что ничуть не понижает настроения Дрейка. Оно и понятно: гонорар, потребованный техническими исполнителями операции, — мелочь, пылинка по сравнению с прибылью, на которую он рассчитывает.
— А эти ваши надежные ребята, Питер, не могут подставить нам ножку?
— Каким образом?
— Самым простым: получат товар и оставят его себе.
— Зачем им такой товар, сэр? Это же Болгария, а не Лондон.
— А разве в Болгарии нет наркоманов?
— Где их нет! Наберется на всю страну душ двести-триста. Что возьмешь с такой клиентуры? — Гроши.
— Хорошо, допустим. Вам лучше знать.
— Они могут нас надуть только в том случае, если мы надуем их с деньгами. И сделают это не для того, чтобы завладеть товаром, а чтобы утереть нам нос.
— Мда-а-а… — произносит шеф вместо ответа и достает из кармашка неизменную сигару, появления которой я жду уже давно.
Он приступает к священнодействию распаковки и обрезания.
Я терпеливо жду, пока он раскурит сигару до нужного градуса.
— Да-а-а… — повторяет Дрейк. — У меня такое чувство, что вы со своей задачей справились. Я сразу это понял, как только вы вошли. Если бы ваша поездка закончилась неудачей, у вас хватило бы ума не показываться мне на глаза.
Он допивает свою дозу виски и приказывает:
— А теперь, Питер, садитесь сюда, вот за этот стол, и аккуратно, точно, ничего не упуская, пишите доклад обо всем, что вы сделали.
Опять письменная работа!
— А вы не считаете, сэр, что оставлять письменные свидетельства вот так, черным по белому, не совсем разумно?
— Не волнуйтесь, приятель, в сейфе старины Дрейка ваш доклад будет в полной безопасности.
— Но он может попасть в руки Ларкина…
— Ларкина? Вы напрасно считаете меня дураком. Ларкин будет знать ровно столько, сколько требуется для дела.
Дрейк смотрит на часы.
— Мне нужно в «Еву». А вы садитесь и начинайте. Чтобы вы не скучали, я пришлю вам Райта.
Опять письменная работа. Да еще под надзором этого кладбищенского типа.
Я исписал девять или десять страниц — хорошо, что у меня крупный почерк, и доклад кажется длиннее, чем он есть на самом деле. На десятой странице начинаю чувствовать ломоту не только в кисти руки, но и в висках: что касается последней, то ее причина, по всей вероятности, — густой аромат сирени, наполняющий кабинет. Райт благоухает, как куст сирени или целая сиреневая заросль: честно говоря, я никогда не бывал в сиреневых зарослях и представляю их себе в виде нескольких деревьев вроде Джона Райта; я иду по дорожке между этими деревьями, и с каждым шагом у меня все сильнее кружится голова…
Пока я потею над домашним заданием, Райт вовсю наслаждается бездельем, расхаживает по кабинету, заглядывает за шторы, оправляет свои длинные волосы длинными пальцами и насыщает воздух кабинета табачным дымом и благоуханием сирени.
Он одет с полным пренебрежением к времени года, то есть на нем безукоризненный черный костюм. Я подозреваю, что у него несколько одинаковых костюмов, потому что трудно поддерживать единственный костюм в столь безукоризненном состоянии. Как всегда, на нем черный галстук и черная обувь. У него даже носки черные; я их вижу, когда Райт усаживается в кресло напротив меня и кладет ногу на ногу.
С той минуты, как он появился в кабинете по приказанию Дрейка, Райт не удосужился произнести ни слова и вообще ведет себя как надзиратель, которому поручили стеречь жалкого арестанта. Но мне кажется, что непринужденность его напускная и что на душе у этого агента похоронного бюро кошки скребут: а вдруг он, Райт, — уже не правая рука шефа, вдруг его оттеснил на задний план этот самый арестант, неизвестно откуда взявшийся хитрец и наглец Питер?
Должен признаться, что у него есть все основания для сомнений. Все мои встречи с Дрейком происходят без его участия; проект операции в его последнем действующем варианте для Райта полная тайна. Неизвестна ему и тема моего доклада, в который красавчик Джон старается не заглядыать из вполне понятной осторожности.
Словом, если мы оба — секретари Дрейка, и если даже он — шеф кабинета и главный секретарь, то совершенно ясно, что именно я занимаюсь тайными и важными вопросами, в то время как ему предоставлена проза жизни — порнография, картежная закусочная и подвальчики со стриптизом.
Другой человек на его месте не стал бы портить себе настроение из-за такой ерунды. В конце концов, чем меньше ответственности, тем меньше неприятностей. Но Райт явно обеспокоен. И не только потому, что участие в любой операции — это доля в дележе. Но и потому, что раз Дрейк держит его, свою правую руку, в неведении, значит, он больше не доверяет или же никогда не доверял этой самой правой руке.
В кабинете уже давно нечем дышать, и труд мой давно закончен, и мы с Райтом уже давно делаем вид, что вовсе не замечаем друг друга, — занятие довольно утомительное, — когда дверь наконец открывается и входит шеф.
Дрейк явно в приподнятом настроении: уголек его носа горит ярким пламенем. Он весело осведомляется:
— Ну как, все готово?
Вместо ответа я подаю ему свой скромный труд. Рыжий берет доклад, идет к сейфу и убирает мое домашнее задание в надежное место.
— Вы свободны, Райт, — холодным тоном говорит он, гораздо более холодным, чем осведомляется у меня о докладе.
Агент похоронного бюро торопливо исчезает, пожелав начальству доброго вечера, потому что за плотно задернутыми шторами кабинета уже давно наступил вечер.
— Что вы скажете, Питер, если я предложу вам скромный ужин на французский манер?
Я, конечно, польщен вниманием шефа — что еще я могу сказать.
— В сущности, я должен был зайти за Брендой. Но мы увидимся прямо в «Еве». Если бы вы знали, приятель, как это иногда обременительно — возиться с домашней кошкой.
Предоставив дрейковским гориллам приятную обязанность проветрить кабинет, мы выходим на улицу. До ресторана, куда пригласил меня шеф, недалеко, метров пятьсот. Это заведение совсем иной категории, чем харчевня нашего общего знакомого итальянца: хрусталь, фарфор, серебряные приборы, белоснежные скатерти и цветы на столах, к счастью — не сирень. Сирень давным-давно отцвела во всем городе, и ее благоуханием можно упиваться, только находясь в обществе Райта.
— Выбирайте, не глядя на цены, — с царственной щедростью заявляет Дрейк, когда метрдотель кладет перед каждым из нас меню в переплете из натуральной кожи.
Пропустив его заявление мимо ушей, я скромно выбираю салат по-ниццки и банальный бифштекс с черным перцем.
— Что будут пить мсье? — с неподдельным интересом спрашивает метрдотель, поскольку решающий удар по клиенту наносят именно напитки. Рискуя разочаровать его, я заявляю:
— Мне все равно.
— Придется заняться вашим светским воспитанием, — добродушно ворчит Дрейк. — Разве можно, придя во французский ресторан, заявить, будто вам все равно, что вы будете пить!
Воодушевленный его замечанием официант предлагает белое бургундское неизвестно какого года, от которого Дрейк, невзирая на охвативший его прилив щедрости, отказывается, потому что оно сильно горчит с точки зрения цены. После этого у них завязывается увлекательная беседа о французких винах, в итоге которой Дрйек останавливается опять-таки на бургундском, более приемлемом в эти прискорбные времена финансовой нестабильности, как изволил выразиться шеф.
Этот ресторан с его бледно-розовыми обоями, белоснежными скатертями, хрустальными люстрами, серебряными приборами — сущий оазис утонченности в грязном городе, имя которому Сохо; но в Сохо контрасты не редкость, и не стоит удивляться, если вы обнаружите здесь такой оазис рядом с квартальной пивнушкой, как не стоит удивляться и в том случае, если вы видите рядом со столом мистера Дрейка членов Палаты лордов британского парламента. Название этого оазиса не то «Золотой петух», не то «Золотой лев», а может, «Золотая рыбка» или «Золотой бочонок»; в этом городе на вывесках такого рода заведений золота больше, чем на витринах ювелирных фирм. Данную тему можно было бы продолжить, но я не специалист по такого рода материям; тут бы пригодилось мнение мистера Оливера, всесторонне осведомленного мистера Оливера, который умеет со вкусом порассуждать, почему, например, автобусы в Лондоне — красные, а в Париже — зеленые, и всегда готов предложить по каждому вопросу собственную, хорошо обоснованную концепцию.
Ужин проходит без особых проволочек, и я подозреваю, что Дрейку не терпится как можно скорее с ним покончить, чтобы добраться наконец до своего любимого напитка, потому что все французские вина вместе взятые ничего ему не говорят. Может быть, именно поэтому, когда я заказываю кофе и рюмочку коньяка, он просит принести двойную дозу виски и от мелких вопросов, связанных с утряской будущей операции, переходит к высоким обобщениям о смысле жизни и прочем. И если я до сих пор не усвоил, что философия моего шефа — это философия альтруиста, то теперь пришла пора окончательно убедиться в этом.
— Не знаю, Питер, замечали вы или нет, но если абстрагироваться от дурацких предрассудков, моя жизненная цель высокоблагородна. Оспаривать это мог бы только какой-нибудь въедливый лицемер. Ибо моя цель… у меня нет иной цели кроме как доставлять людям радость. Радость другим и, конечно же, радость себе самому, я ведь тоже человек. Вот моя цель.
При этом скромном заявлении Дрейк делает солидный глоток и посматривает на меня в ожидании сочувствия своим словам и поощрения к дальнейшей откровенности.
— Я не берусь судить, что есть добро и что есть зло, — продолжает он. — Это дело пасторов. Но я знаю кое-что, не известное пасторам, знаю, что доставляет человеку радость и что — нет. И по мере своих сил ограничиваю себя рамками первого. Если же порой в виде исключения я вынужден прибегать ко второму, то только потому, что меня к этому принуждают, потому, что на свете есть люди, неспособные оценить мое главное стремление — доставлять людям радость.
— Люди бывают разные, — соглашаюсь я, чтобы доставить удовольствие шефу.
— Именно, — говорит Дрейк. — Но вернемся к моей главной мысли. Взрослые люди ничем не отличаются от детей. Они больше всего радуются играм и игрушкам, бесстыдным картинкам, живым куклам, по возможности голым, им подавай азартные игры, гашиш… И я даю им все это. Питер, я приношу им радость. Пусть меня судит всевышний на том свете за то, что я приносил радость людям…
— А себе? — нескромно интересуюсь я.
— О, мои радости весьма прозаичны, милый мой. Я человек скромный. Иметь под рукой стакан любимого напитка. Пользоваться услугами хорошего повара, приличного портного и, конечно, рассчитывать на малую толику уважения со стороны окружающих. А для всего этого, особенно для уважения, нужно… вы сами понимаете, что нужно.
— Это каждый понимает.
— Иногда мне, конечно, приходится наказывать за непослушание. Я стараюсь делать это как можно реже, но бывает, что без этого не обойтись — не то все пойдет прахом. Но даже в наказании я стараюсь избегать лишней жестокости. Вы знаете, какие истязания придумали китайцы, святая инквизиция, гестаповские садисты и тому подобные изверги. У меня, Питер, ничего подобного нет. Зачем истязать человека, зачем его мучить, делать из него пожизненного инвалида? Лучше послать к нему Марка — и довольно. Одна пуля — и точка. Просто и гуманно, как и водится у воспитанных людей.
— Не знаю, как воспитан Марк, но если судить по вашим двум гориллам…
— Вы ошибаетесь, дорогой, — добродушно протестует Дрейк. — Вы проявляете понятное пристрастие человека, занимающего определенную сторону в споре. Боб и Ал — просто дети. Невинные дети, которые любят пускать в ход невинные хитрости и проделки. Вам, наверное, известен коронный номер Боба: он делает резкий удар головой по носу, что при его росте нетрудно, а потом подает человеку носовой платок, чтобы тот вытер кровь. Ну как? Ал же показывает правый кулак и говорит: «Видал», а сам пускает в ход левый кулак. Детские шалости, не больше.
— Возможно, — иду на уступки я. — Хотя мои личные воспоминания говорят о другом.
— Пристрастие, дорогой мой, в вас говорит пристрастие! Если прибегать к сильным выражениям, то Марк — это ад, или бесспорный конец, а Боб и Ал — чистилище. И я послал вас в чистилище именно затем, чтобы в вашей голове восцарил разум и вы пришли к единственно правильному и мудрому решению. Не знаю, поняли вы это или нет, но вы, Питер, стали правой рукой человека, единственная цель которого — доставлять людям радость! Вы имеете все основания гордиться собой!
Дрейк делает еще глоток и покровительственно заявляет:
— Гордитесь, Питер! Гордитесь! Следует гордиться, раз для этого есть основания!
Не знаю, то ли женское общество на него подействовало, то ли он перебрал за ужином, но в «Еве» Дрейк быстро скис, его повышенное настроение испарилось, и он впал в апатию.
Явившись в «Еву», мы застали там Бренду, которая вместо приветствия кислым тоном заявила:
— Я жду уже больше часа, Билл…
— Всем нам приходится ждать, — философски отозвался Дрейк. — Если бы вы знали, сколько приходится ждать мне…
— Да, но я сижу совсем одна, и некоторые думают, что я жду чего-то другого… начинают навязываться…
— Вы могли бы обратить подобные недоразумения себе на пользу, дорогая, — невозмутимо заявляет Дрейк. — Лишние банкноты вам не повредили бы.
Это заявление достаточно красноречиво говорит о настроении шефа. Бренда взглядывает на него с глубокой укоризной, но Дрейк в это время смотрит в другую сторону, и она воздерживается от замечания. Зато начинает греметь оркестр, и на сцене появляется уже знакомая мне самка в золотистом платье. Видимо, программа в «Еве» одна и та же.
— Ваша конкурентка, — не утерпев, указывает Дрейк Бренде.
— Перестаньте, Билл. Вы в самом деле заставите меня выйти на дансинг и раздеться перед всеми этими чужими мужчинами! — восклицает Бренда так громко, что перекрикивает оркестр.
— Я не удивлюсь, если узнаю, что вы это уже делаете, хотя и не перед такой многочисленной аудиторией, — говорит Дрейк.
Бренда, прикусив губу, молчит.
Подходит черед очаровательной мисс Линды Грей. Певица выходит все в том же скромном туалете, ее встречают, как и раньше, дружелюбными аплодисментами, на которые она отвечает милым поклоном. Вообще в «Еве», кажется, уважают традиции. Да и какой смысл менять программу, если меняется публика, а раз так, значит, программа все время остается свежей.
Мисс Линда берет в руку микрофон и делает несколько шагов по залу — очевидно, в поисках жертвы. Жертвой на этот раз оказывается некий молодой человек в очках с несколько ошеломленным выражением лица. Он похож на библиотекаря или учителя латинского языка. Певица устремляет на него пристальный взгляд, стараясь преодолеть стеклянную преграду очков и проникнуть в его ошеломленную душу. Зал оглашает ее мягкий, мелодичный голос:
Не говори, я знаю: жизнь течет.
Ночь умирает, новый день наступит…
На сей раз я могу спокойно слушать этот мелодичный голос, не чувствуя себя экспонатом с рекламной витрины. Но радость моя недолговечна. Пропев первый куплет, Линда делает поворот кругом, быстрыми шагами пересекает дансинг и, положив мне руку на плечо, переходит к припеву:
Не говори: увидимся мы завтра.
Не говори: с тобой я буду завтра,
И снова поцелую я тебя.
Быть может, это завтра, завтра, завтра
Наступит без меня и без тебя.
Я, само собой, стараюсь укорить ее взглядом, стараюсь дать ей понять, чтобы она отошла от меня, но меланхоличный голос и колдовские сине-зеленые глаза так ясно говорят, что она поет для меня, именно для меня и только для меня, что я совсем обескуражен. Когда песня кончается, Дрейк лениво замечает:
— Сегодня она пела для вас, Питер!
— Она и тогда пела для меня.
— Нет. Тогда — нет. Но сейчас она действительно пела для вас. Хорошо, что не вам платить по счету. Я бы заставил вас заплатить и за песню.
Линда поет еще четыре песни. Это ее песни — гвоздь программы и в то же время некий водораздел между двумя порциями стриптиза, которые предлагает своим посетителям «Ева» и из которых вторая порция, ближе к полуночи, гораздо откровеннее первой. Но певица определенно бьет всех чемпионок раздевания с точки зрения успеха. Возможно, ей помогает то несложное обстоятельство, что люди, явившиеся сюда пощекотать нервы бесстыдными картинами, не прочь показать себя приличными людьми, поклонниками чистой лирики.
— Пригласите ее за столик, Питер! Хорошее воспитание обязывает отблагодарить даму за жест!
И я иду за кулисы — не столько затем, чтобы показать себя воспитанным человеком, сколько затем, чтобы продемонстрировать послушание начальству, а может, и по какой-то другой причине.
Линда встречает меня с недоверием.
— Вас послал Дрейк? — тут же спрашивает она.
— А кто же еще? Но, если учесть веление сердца, то приглашение исходит от меня.
— «Веление сердца»? Кажется, это не ваши слова, Питер!
Она принимает приглашение, и мы подходим к столику очень своевременно: реплики Дрейка и Бренды свидетельствуют о приближении грозы.
— Да, дорогая, я знаю, что вы — сущая богородица, — лениво цедит шеф, рассеянно поворачивая в руке стакан с кубиками льда, — но что делать, не всякому дано оценить ваше целомудрие. Иные типы даже готовы на вольности по отношению к вам…
— Перестаньте, Билл!
— Уверяю вас, ваша логика мне понятна: вы боитесь, что я совсем перестану обращать на вас внимание, и потому позволяете себе известные капризы… и правильно боитесь…
Тут Дрейк спохватывается и восклицает:
— Линда! Вы всегда безупречны, но сегодня превзошли самое себя. Надеюсь, Питер это заметил?
— Боюсь, что Питер не в состоянии оценить песню.
— Но он не может не оценить взгляда — не настолько же он слеп! Какой это был взгляд! Когда-то, в годы моей невинности, Бренда сразила меня таким же взглядом…
— Это было, кажется, лет пять назад, — замечает Линда. — Неужели вам удалось сохранить свою невинность до столь преклонного возраста, сэр?