Уже по окончании гимназии я вторично уличил отца в непоследовательности. Только на сей раз мое воспоминание связано не с перцем и лавровым листом, а с ароматом ванили.
– Вы настолько уверены в своем оптимизме, что даже не пытаетесь его обосновать, – заметил я, черпая ложечкой лимонно-зеленый крем.
Разговор об оптимизме зашел, когда на стол подали третье, – другими словами, у меня появилась возможность наслаждаться сразу двумя десертами, интеллектуальным и кулинарным. Я все же надеялся, что первый окажется вкуснее второго, потому что мать и на этот раз положила в крем такое количество ванилина, что трудно понять: лакомство перед тобой или лекарственный препарат.
– А какие обоснования тебе нужны? – спросил отец с добродушием, свойственным кошке, когда она затевает игру с мышонком.
– Всякие. Наше мировоззрение, если на то пошло, не оптимистично, а пессимистично в своей основе.
– Вот оно что? – все так же добродушно говорил отец. – И как же ты пришел к такому открытию?
– Зачем мне делать открытия! Это само собой разумеется: все, что имеет начало, имеет и конец. Люди, Земля, Солнечная система – все обречено на гибель
– По прошествии миллионов лет
– Сроки – это уже деталь.
– Миллионов и миллиардов… Ничего себе деталь!
– С философской точки зрения – это деталь, – настаивал я. – Ты ведь речь ведешь об эволюции космоса, а не о годовых планах.
Он взглянул на меня с некоторым удивлением, точно так же, как бывало года два назад, когда я бросался в поединок с каким-то остервенением. Затем невозмутимо сказал:
– Представь себе, что ты входишь в неудобную грязную, запущенную квартиру. «Я снял ее на время, говоришь ты себе. – Какой мне резон убирать здесь, производить ремонт, создавать уют, если я через десять-двадцать лет перееду в другую. Так и быть, поживу в этом свинарнике!» Наш оптимизм покоится на убеждении, что человек может жить лучше на этой планете, ведь она – его дом в космосе. Что же тут несостоятельного?
– Опять мы не понимаем друг друга, – возражаю я, с трудом скрывая раздражение. – Ты рассуждаешь с практической точки зрения, а я пытаюсь взглянуть на вещи философски Материализм как философия звучит пессимистично.
– Тогда почему же ты его принимаешь? – спросил отец.
– Откуда я знаю почему… Может быть, именно потому, что он пессимистичен. Когда тебе говорят что-то такое, в чем звучит пессимизм, ты меньше склонен думать, что тебя обманывают.
Не знаю, в какой мере я это сознавал в ту пору, но мне явно не терпелось превзойти своего отца. Мало сказать превзойти (в моем представлении он был слишком незначительной величиной, чтобы мериться с ним силами) – я стремился стать совершенно непохожим на этого человека с его скучными очерками. Я хотел доказать, что придумывать истории – это вовсе не значит «сочинять всякие небылицы», как выражалась моя мать, что истории могут быть правдивыми или звучать как правдивые, особенно если вести рассказ, не пользуясь словарем отца.
Конечно, поначалу я было задумал написать роман.97
Только роман – штука объемистая, не успеешь закончить первую главу, а весь твой азарт уже испарился. Так что я не спешил браться за перо. Но вот однажды я наткнулся в редакционной библиотеке на какой-то сборник киносценариев. Надо сказать, библиотека наша была основательно разворована, оставались в ней только книги, которые никому бы не приглянулись, среди них я и обнаружил этот сборник. Читая его просто ради того, чтобы понять, что же представляет собой эта великая тайна – сценарий, я установил нечто довольно любопытное. Неужели целый кинофильм можно создать на основе текста всего в пятьдесят-шестьдесят страниц? И при этом еще находятся чудаки, способные годами корпеть над романом? Нет, дудки, решил я, это не про меня.
Свой сценарий я посвятил одной стройке. Воспользовавшись командировкой, постарался собрать необходимый материал, чтобы получился впечатляющий фон, на котором будет развиваться действие. В диком ущелье руками строителей создается водохранилище. Ведущая идея, естественно, – борьба нового со старым, глубокие перемены в быту и в морали. Как под действием взрывчатки вздымаются и оползают земные пласты, так отчуждаются и сходят старые наслоения в сознании людей. Словом, процесс строительства должен стать наглядной иллюстрацией процесса перестройки в душах героев.
Что касается самого сюжета, я его выносил еще до командировки. В работницу столовой влюбляется молодой инженер. Но в нее влюблен и руководитель одной из бригад. Вначале она вроде бы склонна отдать предпочтение бригадиру, но постепенно ее очаровывает инженер. Он так чудно выражается, рассказывает такие диковинные истории, и, кроме того, он не так груб в обращении, как рабочий. Девушка ведет себя не очень определенно, и в обстановке этой неопределенности между двумя соперниками вспыхивает ссора, а затем и драка.
Девушка внезапно исчезает, а через два дня снова появляется на стройке – но не одна, а со своим сынишкой. Оказывается, она была замужем, брак был несчастливый, она развелась и осталась с ребёнком.
Красавица, ничего не скажешь, однако с ребенком… Территория вокруг красавицы пустеет. Каждый из соперников борется со своими предрассудками. С пережитками прошлого.
Боролся и я. Но не с пережитками, а с возможными вариантами драмы. История могла закончиться так: территория опустела и судьба героини решится когда-нибудь потом, в будущем. Но это значило бы, что победило старое. Могло быть и такое: оба соперника справляются наконец со своими колебаниями, однако молодая женщина, разочаровавшись в их мещанской психологии, отворачивается от обоих. Можно было сделать и так: к ней возвращается лишь один из них. Но кто?
Лично я предпочел бы, чтоб это был инженер. Мне он нравился, был в чем-то близок, характер его был для меня более ясным. Но тогда получилось бы, что интеллигента я ставлю выше рабочего. Да и фальши не избежать: ведь простой человек скорее плюнет на предрассудки, чем интеллигент.
Так что побеждает все-таки рабочий, и победа эта счастливо совпадает с завершением строительства объекта. Все складывается прекрасно. Настолько прекрасно, что меня сразу стали одолевать сомнения, не слишком ли шаблонно я это сделал. Однако закравшееся было сомнение оттесняет простая мысль, что остальное – дело режиссера, он и позаботится о том, чтобы найти решение пооригинальней, используя визуальные решения – краны там и все прочее.
Я отнес свое детище в сценарную комиссию, полагая, что редактор усадит меня в кресло, предложит кофе и тут же погрузится в чтение рукописи. Чтобы ознакомиться с ней, потребовалось бы менее двух часов.
Вместо этого встретившая меня секретарша бросила безразличный взгляд на аккуратно подписанную канцелярскую папку, потребовала, чтобы я написал сверху свой адрес и номер телефона, и уведомила меня, что при необходимости со мной свяжутся.
Разумеется, связываться со мной никто не стал. Я сам решил связаться. Позвонил раз-другой, и мне было сказано, что ответ пока не готов – до моего сценария не дошла очередь. Много месяцев спустя, когда в каком-то разговоре с замглавного я упомянул об истории с моим сценарием, он вдруг захохотал:
– Жди у моря погоды! Да они по горло завалены рукописями. Ты должен родить шедевр, чтобы тебя стали разыскивать. А кто начинает с шедевров?
– В таком случае вообще невозможно пробиться…
– Все возможно, только надо знать как.
Он поднял трубку, набрал номер. Затем последовали дружеские восклицания типа: где ты пропадал, тезка, почему не даешь о себе знать, – после чего было упомянуто мое имя и название сценария, о котором замглавного справился у меня при помощи выразительной мимики.
– «Новые горизонты»… – прошептал я.
– «Новые горизонты». Словом, проверь, будь добр, куда они его засунули, надо помочь человеку… Наш самый крепкий очеркист…
При этих– словах он хитро подмигнул мне, что могло означать: «Видал, как я его охмуряю, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки»
Когда двумя днями позже редактор принял меня в своем маленьком кабинете, я смог убедиться, что кресла там нет и кофе не предлагают. Во всяком случае, мне не поднесли.
У редактора, сидящего за обшарпанным столом, был добродушный вид, А может, такой вид придавала ему полнота – толстяки, как вы могли заметить, зачастую кажутся добродушными, вероятно потому, что у них не заметны морщины. Было, однако, заметно, что редактор только что подстригся – об этом свидетельствовал тяжелый дух парикмахерского одеколона, наполнявший комнату.
– Сценарий написан вполне сносно, – сказал редактор, постукивая толстыми пальцами по моей папке со сценарием. – Я хочу сказать, вполне сносно для начинающего.
После этого он тут же перешел к критическим замечаниям. Их набралось много, и каждое в отдельности было достаточно веским, чтобы поставить на мне крест.
– И весь этот ваш конфликт настолько шаблонный, что просто скулы сводит.
Я убито сидел на стуле, расшатанном сотнями других дебютантов, спрашивая себя, зачем я, в сущности, сижу здесь и выслушиваю такие неприятные оценки, вместо того чтобы взять шляпу и уйти. Вероятно, я так бы и сделал, если бы редактор не сменил пластинку:
– Ваша ошибка в том, что вы сразу взгромоздили на себя непосильную задачу. Надо было попробовать свои силы на чем-то более простом. У вас есть чувство конкретности. Обстановка, фон даны прилично, они подсказывают визуальные решения. Почему бы для начала не попробовать себя на документалистике? Им там нужны молодые авторы, я тут как-то даже упомянул о вас, и, надо полагать, они что-нибудь вам предложат.
Он устремил на меня вопросительный взгляд, но я не был готов к ответу: в столь стремительном падении с высоты художественной кинематографии я временно утратил ориентацию.
Не сумев ничего прочесть на моем лице, редактор перенес взгляд на свои часы, которые, видимо, напомнили ему, что зря он теряет драгоценное время с каким-то непонятным типом.
– «Новые горизонты»… – бормотал он с нескрываемым чувством досады. – Уже само название звучит достаточно знакомо. Да и все остальное бесконечно знакомо. Конфликты-схемы, люди-схемы… Одним словом, вариации читаного и слышанного. Ну ладно, оставим это, но как вам удалось отобрать все самое безликое, самое пошлое?…
Теперь он, похоже, обращался не только ко мне, но и к целой толпе бездарностей, осаждавших его, отравлявших ему жизнь. Он словно забыл о том, что эти бездарности обеспечивали ему пропитание; ведь если бы в редакцию поступали только шедевры, наверняка можно было бы обходиться без редакторов.
– Обратитесь к живой жизни, оттолкнитесь от конкретных фактов, – развивал он генеральную мысль – Словом, начните с документалистики.
Он опять воззрился на меня, и я только теперь сообразил, что до сих пор не сказал ни единого слова и что ради приличия полагалось бы сказать хоть что-то
– Может, и начну… – неуверенно промямлил я
– О, вот это другое дело, – довольно кивнул редактор, которому я предоставлял наконец возможность распрощаться со мной.
Он встал, в три шага пересек кабинет и открыл дверь чуланчика, где помещалась секретарша.
– Мария, узнай, пожалуйста, на месте ли Гаврилов.
Так что пять минут спустя я шагал в Студню документальных фильмов, к упомянутому Гаврилову. Путь был неблизкий, и если бы на улице стояла жара или было слишком холодно, я бы поленился его преодолеть. Но было не холодно и не жарко, а так, прохладно, после табачного дыма и тяжелого духа парикмахерского одеколона осенний ветерок действовал на меня, словно бодрящий напиток, и я потащился к документалистике, от которой ничего особенного не ждал. Да и она не ждала меня.
– Вы уже второй, кого наш общий друг сегодня ко мне присылает, – досадливо вздохнул Гаврилов, когда я ему объяснил, откуда я. – А ведь он отлично знает, что план у нас еще не утрясен.
Даже не успев присесть, я хочу повернуться и выйти, но сидящий за столом человек все так же досадливо делает мне знак остаться.
– Да садитесь… Раз уж пришли. Почему бы не сесть. От него по крайней мере не разит парикмахерской.
– Тем у нас навалом. Значит, нужны и авторы. Но беда в том, что, как я уже сказал, еще не уточнен наш план. Вы вроде бы по строительной тематике?
Я кивнул, хотя и не был особенно уверен, что могу специализироваться на строительной тематике
– Подберу для вас что-нибудь, но не сейчас. После одобрения плана.
Я снова кивнул и стал подниматься со стула.
Он опять досадливо машет мне рукой: погоди, мол
– Прежде чем поручить вам что-то самостоятельное я должен проверить ваши возможности. Moг бы предложить вам принять участие в одной коллективной работе. Ваш соавтор, если не ошибаюсь, где-то в тех комнатах.
Прежде чем я успел согласиться или отказаться, Гаврилов велел секретарше связать меня с упомянутым соавтором. Он сидел в пустой канцелярии, с сигаретой во рту, уставившись хмурым взглядом в вечернюю газету
– Когда я получу аванс? – спрашивает соавтор у секретарши.
– Пока не представите рукопись, не получите аванса, – отвечает она. И добавляет: – Вот вам подкрепление.
Лишь после этих слов он рассеянно смотрит на меня и, проводив взглядом бедра удаляющейся секретарши, бормочет:
– Ну и хрен с вами…
– Что-что? – обернулась секретарша.
– Ты читала Кафку?
– Я Кафку не читаю.
– Чему удивляться, – кивает он, почти довольный. – Зачем тебе его читать, если у вас совсем как у Кафки. Можно обивать пороги до посинения…
Но женщина, похоже, привыкла к его сетованиям потому что, не слушая его, исчезает за дверью.
– У вас есть какие-нибудь идеи? – спрашивает соавтор, когда мы остаемся одни.
– Не имею понятия, о чем, собственно, идет речь. Не обратив внимания на мой ответ, он пустился в
рассуждения, беседуя как бы сам с собой.
– Я привык обходиться малостью. Но для этих бюрократов что малость, что ноль – все едино. А за комнату платить надо, даже если ты ее делишь с другим. И чорба в столовке, как бы ни была невкусна, стоит денег. – Он снова вспоминает о моем присутствии. – А вы читали Кафку?
– Боюсь, что нет.
– Чего бояться? Я и сам его не читал. Понимаете, у меня какая беда: не могу читать. Если это дрянь, зачем читать? Если попадется что-нибудь умное, то первый же абзац заставляет меня задуматься. А как задумаюсь, забываю про книгу.
Я и сам, задумавшись, начинаю понимать, что с этим чокнутым ничего у меня не получится. Однако он тут же поймал мою мысль. Потом я понял, что у него особый дар – улавливать твою мысль, если он только обратит на тебя внимание.
– Значит, вы даже понятия не имеете, о чем речь?
– Понятия не имею.
– Что ж, ладно. Речь пойдет о никотине. Надо сделать фильм о вреде курения – может, перепадет лев-другой на сигареты.
При этих словах он бросил на пол окурок и небрежно растоптал его. Потом снова поднял глаза:
– Ну, теперь у вас родились идеи?
– Я ничего не смыслю в вопросах воздержания.
– Я тоже. Более того, воздержание и я – две вещи несовместные. Однако мне это не мешает иметь собственные идеи. Миллион идей.
После этого соавтор позволил себе перевести разговор в несколько иную плоскость. Раз у меня отсутствуют какие-либо идеи, то не располагаю ли я хотя бы малостью того, что начисто у него самого отсутствует. Я сообщил ему, что у меня есть двадцать левов, и он заметил, что этого вполне достаточно, чтобы перенести нашу беседу в другое место.
С наступлением темноты мы очутились в корчме на бульваре Дондукова. В заведении было шумно и страшно накурено, что для моего соавтора послужило поводом уже после второй рюмки вернуться к затронутой теме:
– Вот видите – все живое курит. Некоторые делают две затяжки подряд, чтобы покрепче забрало. Другие так затягиваются, что до самых пяток пронимает. Курят и здесь, и на улице, и в парках, куда идут подышать свежим воздухом. Курильщики, вот они – мужчины и женщины, парни и девушки, даже дети по подворотням дымят; вот вам серия кадров, которые должны озадачить зрителя.
Мой соавтор показал официанту жестом: «еще по одной», смачно затянулся сигаретой и стал мне разъяснять:
– В кино все делает кадр, картина. Таким образом, показывая картины, вы внушаете человеку, сидящему в зрительном зале, что масса народу курит. А по скольку сигарет выкуривают в день? Много. Страшно много. Но и это надо втолковать, показывая картины. Каким образом? Он смотрит на меня, словно ждет ответа.
Официант принес водку. Прежде чем притронуться к рюмке, соавтор вынимает из пачки сигарету и, показывая ее мне, спрашивает:
– Какова длина?
– Вероятно, сантиметров пять.
– Семь. Ровно. Я измерял. А сколько сигарет курильщик выкуривает в день?
– Я – около тридцати.
– Прекрасно. Тридцать сигарет по семь сантиметров умножить на тридцать дней, потом – на двенадцать месяцев, а потом на тридцать лет… Вы представляете, сколько метров все это даст? Сделайте этот простой подсчет перед зрителем. Покажите все это в движении: пусть стремительно движется экспресс, пусть навстречу нам летят стальные рельсы, пока вы подсчитываете в метрах и километрах длину фантастической сигареты, которую курильщик выкуривает за тридцать лет жизни.
При этих словах он подносит к новой сигарете догорающий окурок, затем растаптывает его под столом и с мрачным видом пропускает глоток водки.
– А в объеме? Покажите, как машина выстреливает сигареты пачку за пачкой. Покажите, как пачки укладывают в ящики, как ящики громоздят один на другой, все выше и выше – целая гора ящиков, миллион сигарет, тридцатилетняя, норма курильщика.
Он смотрит на меня все с тем же мрачным видом и предлагает новый вопрос:
– А какова цена этого удовольствия? Автомашина «москвич» плюс полная обстановка квартиры. Покажите эту цену предметно. На обывателя это производит впечатление. Пусть люди видят, какие красивые вещи курильщик превращает в дым. А цена в другом смысле? Пускай об этом скажет врач-специалист. Возьмите у него небольшое интервью о раке легких…
Он отпивает еще глоток и вдруг спрашивает:
– Вы лично почему курите?
– Так ведь… – запнулся я.
– Не знаете? Вы над этим не задумывались. У вас нет готового ответа. Покажите, что так обстоит дело и с другими глупцами, которые курят вокруг. Импровизированное интервью на улице, на вокзале, где угодно. Почему вы курите? – Откуда я знаю… потому что другие курят, говорит один. Вам курение доставляет удовольствие? – Нет, но если я не покурю, я места себе не нахожу, отвечает другой. Что вам принесло курение? – Бронхиальную астму, признается третий.
Соавтор продолжает развивать свою идею вплоть до четвертой рюмки:
– У нас принято строго предостерегать об опасностях, крутой поворот, высокое напряжение, огнеопасно… А сигареты рекламируются. Покажите поток броской западной рекламы: красотки щурятся от удовольствия, потягивая «Пелл-мелл», супермены в ковбойских костюмах раскуривают «Уинстон». А затем продемонстрируйте, как должно быть – на коробке сигарет надпись: «Внимание, яд!»
– Ваш сценарий готов, – объявляю я. – Мне непонятно, чем я могу быть вам полезен.
– Как чем? Его же надо написать. – И, не дав мне возразить, он продолжает: – Не то что я совсем не могу излагать свои мысли на бумаге. Делал это не раз, но получается не блестяще. Набор мыслей. Если даешь набор слов, это почему-то никого не раздражает, но если набор мыслей, люди морщатся. К чему такое нагромождение мыслей, удивляются они. Почему отсутствует путеводная нить? Мысли! На фига им разрозненные мысли! Им подавай текст, да чтоб он был как можно более ясным и непременно в виде стандартных страниц: на каждой столько-то строк и столько-то знаков в строке…
Так что пришлось мне писать сценарий, хотя и по его подсказкам. Когда же сценарий был готов, соавтор даже не стал его смотреть.
– Меня он уже не интересует. Сейчас я думаю о другом.
Получив деньги, я отсчитал ему половину, но он покачал головой:
– Нет, столько я не возьму.
– Да тебе больше полагается, – говорю я.
– Глупости. Идеи в этом мире не оплачиваются. Платят за машинописный текст, при условии, что страницы стандартные: на каждой столько-то строк и столько-то знаков в строке.
– Если идея не выражена в письменной форме, какой от нее прок?
– Вот именно. А потому возьми себе три четверти. В конце концов после долгих увещеваний он соглашается принять от меня треть суммы. Потом говорит:
– Кстати, что касается письменной формы, ты читал книги Диогена и Антистена?
– Нет.
– И не сможешь прочитать. Потому что их не существует. А вот идеи их помнят и сегодня.
Тут-то я и сообразил, что мыслитель Петко Пеев принадлежит к древней школе циников. Но потребовалось немало времени, чтобы я понял, что с этим человеком все обстоит не так просто.
Глава четвертая
Ночь темным-темна, в неоновом свете фонаря можно увидеть не много: слева – приземистое здание таможни, справа – будку пограничного контроля, а посередине – мой старый «москвич»…
Картина, четко вырисовывающаяся в моей памяти, ясна и достоверна, словно фотография. Как и последующие кадры: движение по шоссе между двумя пограничными шлагбаумами, внезапно возникший незнакомый город, банк, призрачно-белый в свете неона бар и желтый блеск пограничных указателей.
А затем чередуются картины менее ясные, размытые – будто лента основательно стерлась от долгого употребления: стремительно несущийся «порше», три незнакомца, метнувшиеся в проход, портфель, брошенный в темные кусты…
Различны снимки, неодинакова четкость изображения. И все потому, что история, якобы произошедшая на границе, вобрала в себя две другие, действительно имевшие место. Два случая соединились, образовав правдоподобную небылицу.
Один – это моя первая и единственная поездка за рубеж», когда Главный решил отправиться в Вену на какую-то конференцию не иначе как на машине и великодушно согласился взять меня в качестве шофера и мальчика на побегушках.
Надо сказать, что зрительные мои впечатления от этой поездки вполне достоверны, и единственное, что я вымарал, – это присутствие шефа, маячившего на переднем сиденье справа от меня. Да и как не вымарать – совершенно неинтересный человек, совершенно неуместный при новом развитии событий, возникшем у меня в воображении.
Мне довелось быть свидетелем другого случая, но и он вполне достоверен, если верить газетам. Бросившееся в глаза коротенькое сообщение: бандиты ограбили какой-то австрийский банк, но были задержаны у самой границы, – задержали их не потому, что они ограбили банк, а потому, что в. документах на машину обнаружилась какая-то неточность. Гангстеры попытались бежать, завязалась перестрелка, и лишь на следующий день были обнаружены деньги в портфеле, брошенном в придорожном кустарнике. Пустяковая заметка, которую я бегло просмотрел и тут же забыл.
Но мне только казалось, что я забыл, – на самом деле где-то она все-таки задержалась в моей памяти вместе с воспоминаниями о той давнишней поездке. И вот из двух реальных историй образовалась небылица – аспирин от душевной боли, как сказал бы мой сосед-инженер, безобидное лекарство, к которому я прибегал, когда мною овладевало неукротимое желание исчезнуть, потонуть в неизвестности, провалиться в тартарары.
Это была не мечта, а некое подобие мечты. Подлинная мечта – это что-то сильное, подразумевающее напряжение волн; в моей же «мечте» можно было обнаружить всего лишь желание. В ней не ощущалось властного «я хочу» или «я жажду», в ней слышалось ленивое «хорошо бы…».
Сложившуюся небылицу я некоторое время довольно старательно обрабатывал. Чуть только Бистра, испытывая денежные затруднения, начинала есть меня поедом или Главный устраивал мне выволочку, как я уже мчался в машине по дорогам Австрии и в ногах у меня переваливался с боку на бок портфель с долларами. Я вплетал в историю новые подробности, придумывал детали, чтобы она казалась реальной. Словом, продолжал работать над нею.
И чем больше я работал, тем более четким становилось ощущение, что небылица как бы растворяется; становится размытой и туманной. Все представлялось мне достаточно ярко и живо до тех пор, пока я обзаводился иностранным паспортом, но в дальнейшем, когда только и оставалось, что наслаждаться достигнутым успехом, картины делались вялыми, неинтересными.
И все потому, что никакой мечты во всем этом не было. Это было всего лишь зрительное преображение порыва бежать. От кого? От себя, естественно. В конечном счете мы всегда бежим сами от себя. И если я испытывал желание сбежать от занудства Бистры или кого-нибудь другого, едва ли надо было забираться так далеко, в Альпы. Достаточно было разлечься в каком-нибудь заросшем бурьяном сельском дворе, уставиться взглядом в высокую синюю бездну и думать над тем, что бы случилось, если бы вдруг исчезло земное притяжение и я начал падать, падать, падать в эту беспредельную лазурь.
Когда-то, в то хаотичное время, когда я был подростком, меня жутко пугали мечты – казалось, от них можно свихнуться. Потом я стал относиться к ним с некоторой долей презрения, ибо понял, что даже самому последнему дураку свойственно мечтать. И наконец мечты перестали меня занимать, я больше не мечтаю даже просто так, чтобы убить время, и лишь изредка, как бывший курильщик видит себя с сигаретой в зубах, я вижу себя таким – мчащимся в своем старом, давно проданном «москвиче» по дорогам Австрии, с портфелем, набитым долларами, и с чувством облегчения: наконец-то я избавился от всего, исчез, испарился.
– Очень мило, что вспомнил обо мне, – слышу я голос Бебы в телефонной трубке. – Только сегодня и завтра я не могу. Мы тут договорились покартежничать, и мне не хотелось бы подводить остальных. Что ты скажешь насчет послезавтра?
– Ну что ж, отлично.
– Только не так, как прошлый раз. Ты возьмешь билеты на концерт
– А может, лучше пойти в ресторан?
Тут Беба спешит обрадовать меня: оказывается, одно не исключает другого, она жаждет попасть на этот концерт – должна исполняться какая-то там симфония Моцарта, кажется, соль минор, – и мне остается уступить: не все ли равно, где маяться, на концерте или где-нибудь еще.
Послезавтра – пятница, я уже позаботился о билетах, и около пяти звоню из редакции Бебе, как условились. Но вместо одобрительного возгласа слышу вдруг:
– Я не поверила, что ты захочешь пойти на концерт. Лучше бы ты не брал билеты…
– В чем дело? Что еще стряслось? – спрашиваю я с некоторым раздражением, потому что в этот момент появляется Янков с какой-то женщиной и настойчиво делает мне знаки, словно не замечает, что я говорю по телефону.
– На минуту, Антон… – произносит Янков.
А тем временем в трубке стрекочет голос Бебы:
– Тут ко мне гости нагрянули, не тащить же их с собой, так что…
– Так что мне одному идти на концерт? – заключаю я и оборачиваюсь к Янкову: – Что такое?
– С кем ты там? – слышится голос Бебы.
– Я же тут не один, из редакции звоню, – отвечаю я и снова смотрю на Янкова.
– Ты хоть назови номер, – просит он.
– Какой еще номер?
– Ну, твой адрес. Номер дома.
– Тридцать шесть, разве не помнишь…
– В такую игру я не играла, – тут же отзывается Беба. – В двадцать одно – изволь, это и дети знают, но в тридцать шесть…
– Значит, оставила меня с носом? – спрашиваю я, когда Янков наконец убрался.
– Наоборот, облегчила тебе жизнь. Приходи прямо домой.
– Приду, – коротко отвечаю я и кладу трубку.
В конце концов, не жена она мне, чтобы отчитываться передо мной. Удивила меня своими гостями. Их, конечно же, трое. Чтобы составить партию в покер. А когда Беба стоит перед выбором, такой вот квартет или какая-то там симфония… Бедный Моцарт.
И бедный Тони. Потому что на концерт придется идти одному, никуда не денешься. Если уж я впрягаюсь в какое-то дело, тяну лямку до конца, как бы ни было неприятно. И тем лучше. Нарушить самоизоляцию даже на короткое время – после этого она становится еще более желанной.
– Обстановка в зале «Болгария» хорошо знакома. Уж если ты был женат на Бистре, ты не можешь не знать все эти места, куда люди стекаются наслаждаться искусством или закалять свою скуку. Вопреки моим ожиданиям, от любителей серьезной музыки стены ломятся, и я вдруг испытываю знакомый еще с детства смутный страх перед многочисленной толпой и атавистическое желание вскочить и, расчищая себе путь локтями, броситься к спасительному выходу.
К счастью, мое место у самого прохода, а кресло справа не занято, так как оно предназначалось для Бебы. Так легче дышится. Вот я и дышу в меру своих возможностей и в меру возможностей стараюсь не двигаться, не кашлять и не столько слушать звуки оркестра, сколько лениво следить за отрывочными мыслями, проплывающими в тумане моей головы.
Иными словами, испытание вполне терпимое, по крайней мере до антракта. Но когда я возвращаюсь в зал после укрепляющей дозы табачного дыма, оказывается, что место рядом со мной заняла какая-то женщина, не Беба.
Эта «Беба» выше ростом и покрупней, одета более безвкусно и держится более бесцеремонно – она не только водрузила руку на подлокотник моего кресла, но, листая программу, то и дело непринужденно подталкивает меня локтем.
– Если я мешаю, вы не стесняйтесь, скажите, – советую я ей вполголоса.
Поначалу женщина смотрит на меня с улыбкой, полагая, что я шучу, но выражение лица ее тотчас меняется:
– Извините.
Незнакомка чуть отстраняет руку, совсем немного, и, очевидно чтобы отступить достойно, бросает:
– Я тоже платила за место.
– Не за это.
– А вы откуда знаете?
Вместо ответа я достаю из кармана неиспользованный билет и небрежно показываю его.
– Хорошо, хорошо, я освобожу вам место, раз вы привыкли сидеть на двух стульях.