– Совершенно верно, – киваю я. – Хотя и чересчур абстрактно. Давайте-ка опустимся на землю, и послушайте, какую я загадаю вам загадку.
– В нашем деле загадок нет, – возражает инженер. – Мы решаем задачи, а не разгадываем загадки.
– Ну хорошо, называйте это задачей.
И я коротко излагаю ему историю, над которой сам ломаю голову. Он курит, напряженно слушает, а затем я слушаю его выводы:
– Допущены ошибки во всех звеньях, хотя и не равнозначные. Тут целая пирамида ошибок, Павлов, главных и второстепенных, изначальных и производных. Начнем: некачественное проектирование новых цехов, в проекте – грубые ошибки, совет экспертов относится к этому крайне легкомысленно и одобряет проект, а соответствующая инстанция утверждает его. Таким образом, провал был заранее запрограммирован. Мало того: когда брак обнаруживается, люди ищут компромиссное решение, вместо того чтобы радикально изменить проект. Словом, это не что иное, как проектирование «на колене», или, как вы выразились, «кибернетика»… За этим следует затяжка строительно-монтажных работ, изъяны в предварительной спецификации, несоблюдение договорных условий. Практический контроль на местах подменяется перепиской… – Помолчав, Илиев докуривает сигарету и заключает: – В общем, загадка ваша неплохо иллюстрирует тему моей работы: люди не сидели сложа руки, затраты труда огромные, а в итоге – провал. И произошло это из-за некомпетентности должностных лиц, из-за бездумного отношения к делу, не была обеспечена синхронность всех процессов… Я прав?
– Полагаю, что да. Я ведь не специалист, – отвечаю я.
И добавляю про себя: «Что же касается ореха – дудки!»
Стоящая у парадной двери высокая женщина немолода, но, как видно, изо всех сил старается молодиться. У нее черные, явно крашеные волосы, на лице толстый слой косметики, она в шубе из ламы и в пестром шерстяном платке. Чем-то она мне знакома, эта женщина, но чем именно, никак не могу понять. Наконец она сама объясняет:
– Я мать Лизы. – И, не дожидаясь моей реакции, добавляет: – Вы ее приятель, верно?
– Мы тут все ее приятели, – уклончиво отвечаю я.
– Но она живет у вас.
– Да, если иметь в виду один и тот же этаж. В действительности она живет при своем отце.
– Ее отец меня не интересует, – заявляет женщина. – Я хочу поговорить с вами.
И эта тоже. Не понимаю, почему все, кто имеет отношение к Лизе, непременно лезут ко мне.
Я провожаю ее в гостиную, надеясь, что суровый климат этого помещения будет способствовать краткости разговора.
– Может, тут не слишком удобно? – спрашивает посетительница, озираясь.
– Напротив, очень удобно.
Окинув скептическим взглядом все четыре двери, женщина все-таки садится в кресло, не подозревая, что это кресло ее бывшего супруга, а я занимаю место Несси.
– Лиза, наверное, говорила вам обо мне…
– Говорила, что у нее есть мать, больше ничего.
Гостья и это воспринимает скептически. Как бы для того, чтобы выиграть время, она медленно расстегивает шубу, а потом вдруг говорит с доверительными нотками в голосе:
– Если бы вы только знали, сколько забот мне доставляет этот ребенок!…
Ребенок? Ну конечно, – раз мать так молода.
Молодая мать снимает платок, аккуратно складывает его и начинает несколько сбивчиво, не скупясь па вводные предложения, знакомить меня со своими проблемами, связанными с трудным характером этого, в общем, доброго, но страшно упрямого, странного, непрактичного существа – ее дочери.
Я терпеливо слушаю, но сам бросаю взгляд на часы: надо же мне и в редакцию наконец попасть!
– Очень вам сочувствую, – говорю я. – Мне только непонятно, чего вы хотите от меня.
– Чтобы вы ее вразумили! Объясните ей, что она должна вернуться домой.
– А если она предпочитает жить при отце…
– Какой он ей отец? Он и не вспоминал о ней столько времени. А теперь, в старости, когда ему нужна прислуга, сиделка…
«Почему бы вам не обсудить эти вопросы с ее женихом?» – не терпится мне сказать, но я вовремя спохватываюсь: этак недолго и выдать Лизу. Заявится мамаша к Илиеву и выложит ему все Лизины тайны. Может, и пустяковые – например, историю с какой-то там семейной драгоценностью или связи с разными там отпетыми типами, – но все же тайны.
– Я поговорю с вашей дочерью.
– Поговорите, серьезно поговорите, – наставляет меня мать. – Вас-то она послушается. Вы как-никак ее приятель…
Вечером Лиза возвращается. Как всегда в подобных случаях, настроение у нее подавленное.
– Я плохая мать, Тони, – говорит она, оставляя в чулане пальто и сумочку.
– Да, вы мне кстати напомнили, – бормочу я. – Тут недавно была другая плохая мать – ваша.
И коротко излагаю смысл разговора.
– Да как она посмела! – гневно восклицает Лиза. – Я видеть ее не желаю.
– Мне нанесли еще один визит, – продолжаю я свою информацию. – Заходил ваш жених, предлагал поменяться комнатами.
– Как это – поменяться?
Приходится выкладывать все. Лиза снова взрывается:
– Ну и нахал! Делать подобные предложения без моего согласия!
– Погодите, – говорю. – В его предложении нет ничего такого…
– Считайте, Тони, что этого разговора не было. Я сама с ним поговорю.
– Ни в коем случае! – предупреждаю я. – Это был мужской разговор.
– Мужской!… – ворчит она. – Не будь у меня ребенка…
– Ну-ну! – подбадриваю я ее. – Жизнь не так уж плоха. И Владо тоже не так уж плох.
– Я не говорю, что он плох. Вначале все неплохие. Только ничего это не меняет…
– Почему же?
– Вы не поймете…
– А когда вы поняли, что люди неплохие? Когда тог тип, вместо того чтоб помочь вам поступить в институт, затащил вас к себе в постель? Или несколько позже, когда Миланов вас вышвырнул? Или еще позже, когда Лазарь вас ограбил? Или в тот вечер, когда…
– Да это все внешнее, наносное, это всего-навсего защитная оболочка. А доброе начало заложено в каждом из нас.
– Если вы подразумеваете инстинкты…
– Инстинкты? При чем тут они? Инстинкты – в брюхе. И ниже. А здесь – другое! – объясняет она, приложив руку к груди.
– Да, но вы упускаете из виду самый верхний этаж, а именно от него все беды, – говорю я, постукивая себя по лбу.
– Да ну? – Лиза качает головой. – Зависит от того, с чем ваш верхний этаж больше связан – с сердцем или со всем тем, что пониже. Но сердце есть у каждого, Тони, и каждому слышен его голос.
– Вы говорите точь-в-точь как один мой приятель.
– Какой приятель?
– Один мой покойный друг.
Своими наивными рассуждениями она и в самом деле напоминает мне Петко, в частности, один давний разговор с ним, когда, не помню уже по какому поводу, я сказал ему, что не знаю, как мне поступить.
– Человек всегда знает, как ему поступить, – спокойно возразил Петко.
– Какой человек? Ты или я?
– И ты, и я. Разве вот тут ничто тебе не подсказывает: сделай так или не смей так делать?…
Да-да, внутренний голос. Прислушивайся к своему внутреннему голосу, и все будет в порядке.
– «Все» – слишком сильно сказано, – возразил Петко. – Я чаще всего совершаю промах, когда прислушиваюсь к своему внутреннему голосу. Он правдив, но непрактичен.
– Тогда зачем же к нему прислушиваться?
– Прислушивайся, если хочешь. Дело твое. Если уж совершать промах, то хоть небольшой. Мы ведь заботимся о том, какое впечатление производим на окружающих. Но человека не всегда окружают люди, в конце концов он остается наедине с самим собой. И плохи твои дела, если внутренний голос начнет тебя распекать.
Велика важность. Можно заставить его замолчать.
Да. Ты хватаешь его за горло и душишь. Потом снова и снова, пока он не смолкнет навсегда. Вот это и будет настоящее самоубийство.
А если выброситься с шестого этажа, как это называется?
Те, кто совершает настоящее самоубийство, из окон не выбрасываются. Скоты на такое не способны.
Выходит, самоубийцы живут в добром здравии, как ни в чем не бывало…
И обычно прекрасно себя чувствуют.
Даже когда остаются наедине с собой?
Да как же они могут быть наедине с собой, когда они себя убили? В лучшем случае они могут быть наедине с собственным желудком. Или еще с кое-какими органами.
Да, вот тебе и внутренний голос.
Интересно, что доводы добросердечных по большей части идут изнутри, они бездоказательны, тогда как мизантроп оперирует очевидными фактами и грубыми примерами. Однако спорить с добросердечными бессмысленно. Так что вместо того я спрашиваю у Лизы:
– Вы говорили со своим родственником?
– Конечно. Я ему рассказала, с какими трудностями вы столкнулись и как собираетесь довести дело до конца.
Могу себе представить, каких глупостей она там нагородила.
– Вы, Тони, даже не представляете, как люди на вас рассчитывают.
Остается выяснить, на кого же рассчитывать мне. Пока что главным образом на собственные ноги. В последние дни я обошел ведомства, так или иначе связанные с пресловутыми трубами, и заручился всеми возможными справками. Не могу сказать, что меня встречают с распростертыми объятиями, но на мои вопросы все же отвечают. Обращался во все инстанции, за исключением одной, назовем ее Учреждением. Стоит связаться с такой высокой инстанцией, неприятностей не оберешься.
Как говорит Петко: «А ты читал Кафку?»
Кафку я не читал. И при всей своей наивности отправляюсь к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Служащий внимательно слушает, что-то помечая в своей записной книжке, и, прощаясь, заверяет меня, что на поставленные вопросы мы получим письменный ответ.
Однако ответ не приходит, по крайней мере в последующий десяток дней. И так как Главный нажимает, я должен снова заглянуть к секретарю, осуществляющему связь с печатью. Только сегодня он кажется совершенно необщительным, и я решаю обратиться к его начальнику.
Секретарша – довольно милая девушка, но, вероятно, мила она только с начальством. А со мной это маленький айсберг. Отбеленные волосы и неприветливый взгляд. И все же, узнав, что я журналист, айсберг выслушивает, что меня сюда привело, и идет докладывать.
– Он очень сожалеет, но принять вас сейчас не может, – сообщает девушка минуту спустя. – А письмо мы вам пошлем в ближайшие дни.
Наконец письмо приходит. Оно составлено в лучших традициях канцелярского крючкотворства, настолько гладко – не за что зацепиться. Совершенно пустое, оно надежно держится на каркасе соответствующих распоряжений, постановлений, производственных программ, нормативов, коррективов, спецификаций и прочее и прочее. Наболевший вопрос оставлен без ответа. Зато строго соблюдена бюрократическая традиция – не заметно ни малейшего нарушения бумажного ритуала.
И все же вопрос остается открытым, деваться некуда, кому-то я должен его задать. И конечно же, не автору полученного письма – его сочинил вышеупомянутый секретарь. И вот я снова в приемной у его начальника.
– И не надейтесь, что он вас примет, – заявляет айсберг, едва завидев меня. – У него совещание.
– Я могу подождать.
– Сегодня исключается, я вам уже сказала.
– В таком случае спросите, когда он сможет меня принять.
– Сейчас я не смею его беспокоить.
– А когда посмеете?
– Приходите к концу дня.
Иду под вечер и убеждаюсь, что никаких перемен в старинном обряде проволочек не наступило. Все идет как заведено.
– Сегодня он не сможет вас принять.
– А завтра?
– И завтра тоже.
– Но когда-то он все-таки должен меня принять?
– Приходите в приемный день. В пятницу после обеда.
Иду в пятницу после обеда, притом пораньше, чтобы опередить других посетителей. Мой расчет оправдался – в приемной только белобрысый айсберг.
– Вам придется подождать, – холодно уведомляет он меня. – Он еще не пришел.
– Так-то соблюдаются приемные дни? – спрашиваю я, лишь бы не молчать.
– Можете и об этом написать в газете, – вставляет секретарша.
– Прекрасная идея, – киваю я. – Непременно воспользуюсь вашим советом.
– Вы что, шутите? – сверлит она меня неприязненным взглядом. – Он дает обед иностранной делегации. Или вы вообразили, что он только вашим делом занят?
Довод серьезный и хорошо мне запомнился, поскольку я его слышу пять раз подряд – по мере того как с неравными интервалами являются еще пять посетителей. Ничтожное количество, если иметь в виду приемный день. Вероятно, гостеприимство начальника приобрело широкую известность.
Так вот мы и сидим вшестером в теплой компании айсберга, который замыкает собой несчастливое число – семь. В довершение всего айсберг не разрешает курить. Я единственный курю в этой компании, и то лишь мысленно. Когда куришь мысленно, это избавляет от необходимости пользоваться пепельницей и от соблазна мысленно ругаться. Как говорил Петко, если, препираясь с противником, ты начал трепать себе нервы, значит, противник уже взял верх. Лично я немного упростил эту аксиому: зачем злиться самому, если можно позлить другого. Так что я сижу тихо-мирно, мысленно курю в жду, что будет дальше.
За час до конца рабочего дня является Неуловимый. Он немного не такой, каким я себе его представлял, но это только внешнее впечатление. В общем, он не кажется ни деспотичным, ни высокомерным, его, скорее, можно отнести к другому типу – вежливых и холодно-безучастных. Начальник даже благоволил кивнуть в неопределенном направлении, как бы говоря: вот вам мое приветствие, поделите его между собой, как сочтете нужным. Затем исчез в кабинете в сопровождении секретарши. Айсберг остается там целую вечность, потом возвращается и приглашает одного из шестерки. Не меня.
– Я пришел первым, – кротко напоминаю я секретарше.
– Товарищи записались раньше пас.
– А почему же вы не записали меня тогда, пять дней назад?
– Товарищи записались раньше, – стоит на своем айсберг.
– Ладно, – уступаю я. – Но все же попытайтесь объяснить своему шефу, что на сей раз я буду ждать до конца.
Секретарша не считает нужным отвечать, однако в какой-то момент находит повод прошмыгнуть в кабинет начальства. Впрочем, от этого мое ожидание не становится более коротким. Лишь после того как всех пятерых одного за другим удалось выпроводить, наступает и моя очередь. Для пущей ясности необходимо отметить, что, когда я получаю наконец разрешение войти в святая святых, рабочее время истекло.
Вопреки моим ожиданиям начальник вежлив, принимает меня с холодной учтивостью.
– Чем могу быть полезным?
Я объясняю.
– Мы вам направили письмо. Зачем же мы составляли это письмо, если вы снова обращаетесь к нам по тому же делу?
– Вы, должно быть, не обратили внимания, что в письме не дано ответа на наш вопрос.
– Не могу допустить, – сухо отвечает начальник. – Разумеется, я не писал его собственноручно, но не могу допустить…
– Чего тут допускать? Письмо при мне.
– Ладно, не будем спорить, – бросает все так же сухо начальство. – Приходите завтра к секретарю и с ним все выясните.
– Я был у него. И если жду вас целую неделю, то не для того, чтобы вы снова отослали меня туда.
Он смотрит на меня несколько озадаченно, словно не ожидал подобной дерзости.
– Видите ли, какая вещь, – говорю я. – Пусть вам не кажется, что для меня такое большое счастье проводить время в обществе вашей секретарши или что я так уж дорожу вашим ответом. Для редакции все уже достаточно ясно и без ваших пояснений. Я просто соблюдаю порядок, чтобы завтра, когда я дам в газете материал против вас, вы не смогли возразить, что я к вам не обращался.
У меня такое чувство, что словечки «против вас» довольно-таки неприятно кольнули его слух. Он беспокойно ерзает на стуле и посматривает на миниатюрное устройство, которое я с небрежным видом держу в руке.
– Вы и магнитофоном запаслись…
– Это в наших общих интересах, – объясняю я. – Чтобы никто не мог сказать, будто я что-то исказил в ваших высказываниях.
– Но я не готов делать заявление перед микрофоном, – произносит начальник уже с ноткой беспокойства. – Я должен иметь под рукой справки, документы…
– Какое заявление? Это обычная запись служебного разговора. Простая формальность.
– Формальность? Да вам ничего не стоит и по радио это пустить, кто вас знает. Я, дорогой мой, говорю не только от своего имени, и мне приходится помнить, что слово не воробей…
– Я не могу настаивать. Как хотите. Но к вашему секретарю я больше не пойду.
– Ладно, не ходите. Мы вам ответим письменно. Если вам хочется, чтобы лично я вам ответил, вы получите мой ответ.
В свое время, когда, оставшись в одиночестве, я проводил над собой клинические наблюдения – с целью диагностики, конечно, – я убедился: главный мой недостаток в том, что я не способен ненавидеть. Словом, известное житейское правило: «Любить так же сильно, как и ненавидеть»[2] – ко мне совершенно неприменимо, в особенности во второй своей части. Я не испытываю ненависти даже в том случае, когда нежданно-негаданно получаю удар в спину. Я стараюсь только понять причину случившегося. А в данном случае причина состоит в том, что я сам лезу, куда меня не просят, вторгаюсь к этим людям, которые коротают свои дни, словно раковые больные. Больные, нет ли, но им все равно не позавидуешь, а раз так, то как же можно испытывать к ним ненависть? И вот мне кажется, что, если бы я был способен ненавидеть, я бы, скорее, возненавидел такого вот, как этот, который только что проводил меня с холодной вежливостью и который понятия не имеет, что это такое – быть в отчаянном положении, так как он с молодых лет научился наделено парить в небесах, может быть, не настолько, чтобы достичь высочайших вершин, но все же достаточно высоко, в чистых слоях атмосферы, на уровне служебного кабинета с персидскими коврами, имея в своем распоряжении «мерседес», штат сотрудников, которые отлично владеют полным регистром канцелярского витийства, чтобы оградить его от возможных аварий. Так что аварий нет, а если и случаются, ничего не стоит сделать вид, что их не было, все идет хорошо, и вверенная ему административная машина плодит главным образом никому не нужные циркуляры да вечную неразбериху, зато он уверенно парит в верхних слоях атмосферы – может, ему и не достичь высочайших вершин, хотя они не дают ему спать, но и на дне оказаться он тоже не рискует, несмотря на то, что именно там ему место. Да, такого я бы с удовольствием возненавидел, будь у меня способность к сильным чувствам.
«Вы получите мой ответ», – выказал холодное великодушие наш «летчик». Однако ответ не приходит. Приходит Ганев, один из тех знакомых, которых ты с трудом узнаешь и не можешь припомнить, когда и где ты с ним познакомился.
– Надо поговорить, – таинственно изрекает он. – Очень важно.
И тащит меня в «Болгарию». Мы располагаемся у витрины с видом на зимний бульвар, по которому стелется поземка, и это мне напоминает те времена, когда здесь, в этом кафе, может быть, за этим же столиком, мы вдвоем с Петко обдумывали очередной сценарий. Только сейчас нам не до сценариев. Впрочем, если бы была в нем нужда, то сценарий уже готов.
Как только официантка приносит водку, Ганев приступает к делу:
– У меня к тебе вопрос – об истории с трубами и проектированием цехов. Только имей в виду, разговор чисто личный. Будь здоров! – Отпив глоток, он продолжает: – Скажи на милость, но только так, по-дружески: кто скрывается за всем этим делом?
– Два предприятия.
– Что касается предприятий, это и так ясно. Ты открой мне правду, откуда все это идет?
– От беспорядка.
– Ты опять за свое. А где его, Павлов, не бывает, беспорядка? У вас в редакции все идеально?
– Куда нашим до этих. Тут речь идет о миллионах. И люди возмущаются.
– Сказать тебе, почему они возмущаются? Потому что кто-то их науськивает, прячась у них за спиной: «Возмущайтесь! Поднимайте шум! Вправьте нм мозги, тем, что наверху!». Кто он такой, этот «кто-то», вот что меня интересует!
– Понятия не имею.
– Не имеешь понятия? Лады! Я тебе верю. А тебе не кажется, что этот «кто-то» существует?
– Не исключено.
– Наверняка существует, не будь я Ганев. Дальше. Я слышал, будто ты схлестнулся с одним из наших начальников. Если ты распсиховался только из-за того, что он тебя не сразу принял, то это мелочность. А в остальном ты просто не прав. Что-то подмахнул человек не глядя – да ведь не кто-нибудь, а специалисты кладут ему на стол завизированное, проверенное, согласованное. При чем же тут он?
– Может, его вины в этом нет, может, тут виновата существующая практика. Но тебе же известно: отвечает тот, кто подписывает.
– Если отнестись формально! – вставляет Ганев, небрежно махнув рукой. – Дело в том, что у нашего, как и у любого живого человека, есть недруги, и они именно сейчас затеяли грязную возню. К чему лить воду на мельницу этих прохиндеев и накликать на человека беду?
– Какую там беду?… С кем подобные вещи не случаются?
– Вот именно… И если хочешь знать, шефу особенно нечего бояться. Нарушений нет. Все в ажуре, а теперь представь себе, как дело может обернуться, если его начнут клевать в печати!
– Приятного мало.
– То-то же! И кому от этого польза, кроме завистников? Вы, к примеру, н ты лично, что от этого будете иметь? Может, орден заслужишь? Нет, не орден, кое-что другое могут навесить. Слыхал пословицу – паны дерутся, а у мужиков чубы трещат.
– Что ты имеешь в виду? – неуверенно спрашиваю я.
– Ничего особенного. Но если заваришь кашу, кто-то должен ее расхлебывать. Наши люди не такие уж беззащитные. Есть кому за них заступиться, если будет нужда. В прошлом году тоже перестарались было в одной газете, и, кажется, кто-то загремел…
– Случается, – киваю я. – Рано или поздно кто-то должен загреметь.
– Все под богом ходим, – кивает Ганев. – Но тебе-то какой смысл совать голову в петлю?
– Все будет зависеть от письма, – говорю я, поднимая рюмку. – Нам должны ответить письменно. Но если там вообразили, что можно отмолчаться…
– Насчет письма не беспокойся, – заверяет меня мой добрый знакомый, который, как видно, и в это посвящен. – Все будет «ком иль фо». А если надо, то и вашему Главному позвонят. Главные – они народ дошлый. Только ты не поднимай суматоху.
Я подношу ко рту рюмку, но мне что-то не по себе.
– Как видишь, я не закусил удила, – говорю в ответ.
– И правильно делаешь, уверяю тебя!
Мы уже расплатились, когда Ганев приступает к десерту:
– Так что мотай на ус, Павлов, – лихо помнится, а добро вовек не забудется. Уже к осени ты будешь иметь командировку в Вену. На осеннюю ярмарку. Я сам тебе ее обеспечу, чисто по-дружески, безотносительно к этой истории. Только не подумай, что я пробую тебя подкупить. Тебе в Австрии приходилось бывать?
«Сколько раз!» – отвечаю про себя, а вслух говорю:
– Только однажды.
Да, повторяю я потом, только однажды или много раз, в зависимости от того, что иметь в виду. И в моей памяти оживает та история за границей – заезд на стоянку, любопытство: посмотреть, что там, в портфеле, и езда все дальше, все дальше, а потом глухое одиночество в Альпах. Реальное смешалось с нереальным, будто я и в самом деле пережил такое, но теперь все это совсем потускнело в памяти и утратило смысл. Значит, воротился все-таки, говорю. И обо всем забываю.
Мне ведь сейчас не до воспоминаний. Игра зашла далеко, и – Ганев не зря предупреждает – как бы не пришлось расхлебывать кашу. Надо держать ухо востро.
На следующий день приходит наконец долгожданное письмо. И приносит его мне не наша полсекретарша, а сам Янков.
– Ну-ка, взгляни!
И, едва я успел пробежать глазами послание, спрашивает:
– Как?
– Чепуха. Как и в тот раз. Пытаются умыть руки, опираясь на формальности.
– И да, и нет, – уклончиво, как всегда, говорит Янков. – Формальности формальностями, но никуда не денешься, такой порядок: приходится считаться с установленной процедурой. Да и потом – почему мы прицепились именно к этому учреждению?
– И вообще – зачем было встревать во все это? – подсказываю я.
– Вот-вот!… Что касается меня…
– Ну и нечего огород городить, – говорю я. – Надо сказать Главному – и дело с концом.
– А что сказать-то? – вздрагивает мой непосредственный начальник. – Мы ведь пока говорим между собой.
– Если иметь в виду Учреждение, я не вижу способа его обойти. Дело не в том, что вся вина ложится на него, но, если оставить его в стороне, многое повисает в воздухе – в общем, материал будет хромать на обе ноги.
– Впрочем, ты прав, – соглашается Янков после короткого размышления. – Может быть, в самом деле стоит поговорить с Главным. Но не так – ты одно, а я другое, а то опять скажет, что у отдела нет единого мнения. – Он выжидательно смотрит на меня. Я тоже жду. – Ничего путного из этого материала не выйдет, если ты хочешь знать мое мнение. Слишком многие в этом замешаны, у каждого рыльце в пушку. Значит, надо критиковать всех. И что получится? Сегодня они смотрят волком друг на друга, а завтра могут взъяриться на нас. Мы рискуем объединить их против себя.
Я не вижу надобности спорить. Но молчание раздражает Янкова даже в том случае, когда оно – знак согласия. Ему обязательно необходимо услышать твое «да», чтобы потом, в случае чего, можно было с чистой совестью взвалить на тебя вину.
– Как считаешь? – спрашивает мой непосредственный начальник.
– Смотри сам, – бормочу я, хотя мне хорошо известно, что именно эти два слова больше всего его раздражают.
– Я тебя спрашиваю!
– А мне все равно. Приказано готовить материал – я готовлю. Если завтра скажут «стоп» – перечить не стану. Мне все равно.
В сущности, материал уже готов, но Янкову этого не следует говорить. Чтобы панорама была законченной, осталось сделать один-два мелких штриха.
«Перестарались было в одной газете, и кто-то, кажется, загремел…» Эта случайно брошенная фраза, конечно, дает повод для размышлений, но сама по себе ни о чем не говорит. Приходится провести какое-то время в справочном отделе, покопаться в подшивках за прошлый год, установить, кто же тогда оказался именинником.
На другой день я добираюсь до загадочного мистера Икса и испытываю легкое, разочарование – оказывается, он вовсе не загремел, чему приходится только удивляться, потому что этот Марков – классический пример неугомонного человека, как сказал бы Главный. Вообще, как сказал бы Главный, мы с Марковым – два сапога пара. Точнее говоря, Марков – облагороженный вариант Павлова, или, если угодно, я – его выродившаяся разновидность, хотя, если иметь в виду внешность, то моя чуток поприличней.
Марков принадлежит к той категории людей – они вам знакомы, наверное, – которые вечно против кого-то или чего-то ведут войну. Если кто-то или что-то не нравится – это вполне естественно, но чтобы вести войну… Неврастеники да и только. Как говорится, они прекрасно знают, что дважды два – четыре, но это их не устраивает.
К тому же Марков мнит себя борцом за правду. А правда такая клиентка, от которой ничего другого, кроме неприятностей, ждать не приходится. Так что одни только фанатики продолжают ей служить. Люди, готовые стоять на своем до конца, л хочу сказать – до увольнения. Вроде этого Маркова.
– Уволить меня не уволили, – информирует меня мой коллега, когда мы сидим за обедом в клубе. – Только наказали.
– Значит, ты все же пострадал…
– Да, но не без оснований. Я допустил какие-то неточности. Тебе известно, как бывает: один говорит одно, другой – другое…
Неврастеник выражается весьма туманно и ведет разговор довольно неохотно. Люди, подобные ему, с течением времени становятся мнительными, даже подозрительными. Чтобы успокоить его, я вынужден открыть ему свои намерения.
– Действуй! – подбадривает меня Марков. – Действуй смело и жди взыскания.
– За что? У меня все проверено.
– Сколько ни проверяй, все равно к чему-нибудь да придерутся. Ты же понимаешь, что в этом их сила: по существу они виноваты, а с формальной точки зрения – нет. В свое оправдание они вытряхнут перед тобой целую кучу бумаг. Может быть, ты прав как бог, но поскольку ты все же не бог, то где-нибудь допустишь погрешность, она-то им и пригодится: почему ты об этом не сказал или, если и сказал, не внес ясность – и все такое прочее. Словом, найдут к чему придраться, чтобы дать тебе под зад.
– Но тебе-то не дали под зад…
– Со мной это сделать не так просто, – говорит Марков, отодвигая недоеденную запеканку и приступая к пирожному.
Его слова напоминают мне фразу Петко: «Я, браток, – магнитная аномалия».
– Меня они уже оставили в покое, – поясняет неврастеник, пытаясь проткнуть ножом твердую корку пирожного.
Проткнуть корку ему не удается, зато крем под ударом ножа разлетается по сторонам. Все же лакомство не устояло перед его напористостью и скоро превратилось в какое-то неаппетитное крошево. Ублажив таким образом если не голод, то по крайней мере свою неврастению, коллега оставляет крем-брюле, чтобы продолжить свою мысль:
– Пришли к заключению, что им меня не вразумить, и объявили меня неисправимым.
– Что-то уж больно загибаешь, – говорю я. – Можно подумать, только ты один и критикуешь.
– Так ведь то, что надо поддерживать критику, у нас каждый знает, в том числе и ваш Янков, – поясняет неврастеник. – Только критиковать приходится с оглядкой. Стоит назвать вещи своими именами, и ваш Янков или наш Станев тут же подымутся на дыбы. Это не конструктивная критика, скажут они. И добавят при этом: «Совсем распоясался человек». И сделают отметку в твоем паспорте.
– Но в твоем-то не сделали отметку?