– Тем более не понимаю, почему вы так горячитесь.
– Да потому, что не сумел сделать немножко больше для тех, следующих, которые вам так не по душе. Нет, наверное, ничего более утешительного, если ты перед тем как навеки закрыть глаза сможешь сказать: «Я сделал все, что мог».
– Я думаю, у вас все-таки достаточно оснований для подобного утешения, – говорю я, замечая с облегчением, что в дверях появляется Лиза.
– Нет, недостаточно. – Димов качает головой. – Непредвиденные обстоятельства, которые вам отчасти известны, сбили меня, вышибли из живой жизни. Я давно перестал быть активным деятелем, Павлов. Я теперь только наблюдатель и резонер…
– А чего бы вы хотели? – пытается успокоить его дочь. – В вашем возрасте заводов не строят.
– Есть вещи, которые можно строить в любом возрасте, – задумчиво отвечает Димов. – К примеру, коммунизм.
– Выпьете чайку? – спрашивает Лиза.
А этой – чай.
И вот настает день, когда я могу сбросить наконец больничную чалму, снова прийти в свою редакционную комнату с двумя письменными столами и позвонить Бебе без особой надежды застать ее, поскольку послеобеденные часы она обычно посвящает покеру. На мое счастье, игра в данный момент происходит у нее дома.
– Где ты пропал? Я уж было подумала, что ты меня бросил, – слышится в трубке любимый холодный голос.
– Бросить? Тебя? Скажи лучше, когда ты свободна?
Оказывается, Беба свободна весь сегодняшний вечер.
– Только я бы хотел застать у тебя Жоржа.
– Послушай-ка. – Ее голос звучит еще более холодно. – Я не любительница группового секса, и наконец, это же свинство – держать меня у телефона, когда три человека меня ждут.
– Это очень важно, пойми.
– Ладно, посмотрю, что можно сделать, приходи после восьми.
В урочный час я иду к Бебе. Она дома одна.
– Зачем тебе понадобился Жорж?
– Да тут одна история с драгоценностями, потом объясню.
– Не впутывай меня ни в какие истории. И сам не впутывайся – искренне тебе советую.
– Не беспокойся. Явится Жорж – можешь уйти на кухню. У тебя ведь не кухня, а мечта!
– Только ужинать на кухне сегодня не придется, – перебивает Беба. – Поведешь меня в ресторан.
Жорж объявляется пятью минутами позже, и Беба, как и было договорено, оставляет нас одних.
– Не догадалась принести чего-нибудь выпить, – недовольно ворчит Жорж. – Тони, ну-ка пошарь в буфете, ты тут свой человек.
В качестве своего человека достаю из буфета и ставлю на стол водку и два фужера.
– Окажи мне небольшую услугу, – прошу я. – Мне не случайно пришло в голову обратиться именно к тебе. Ты ведь у нас спец по драгоценностям…
– Привет! – пожимает он плечами. – Когда тебе предлагаешь, ты нос воротишь. А теперь все кончилось.
– Мне не драгоценности нужны, а ювелир, – уточняю я. – Тот пожилой, с седыми усиками…
Жорж смотрит на меня настороженно:
– Тони, за кого ты меня принимаешь? Я не доносчик.
– Подожди, – говорю. – Я объясню, в чем дело. Начни я действовать по-другому, я бы обратился в милицию, а не к тебе.
Жорж снова недоверчиво смотрит на меня, затем пропускает глоток водки, медленно закуривает.
– Ладно, – говорит он наконец. – Слушаю.
– Речь идет об одной семейной драгоценности, о каком-то перстне. Дочь, кажется, заложила его, а может, продала, а старики хотят его выкупить. Люди когда-то сами натерпелись от милиции, так что теперь и слышать о ней не желают. Им надо повидаться с этим человеком и все уладить лично. Они готовы заплатить за перстень, в общем-то дерьмовый, гораздо больше, чем он стоит – он им дорог как память.
Жорж, смакуя, отпивает еще глоток. Это его манера – сидеть вот так и потихоньку, не торопясь потягивать спиртное.
– Это меняет дело, – задумчиво говорит он. – Только не вздумай втянуть меня в какую-нибудь следственную канитель.
– С какой стати? Да этого человека знает пол-Софии, не ты один!
– Пол-Софии его не знает. Но так уж и быть, дам тебе сведения о нем. При одном условии: ты тоже окажешь мне услугу.
– Если смогу.
– Сможешь, сможешь. Я настроился проехаться весной по Средиземноморью в составе туристской группы. Затруднений с паспортом вроде быть не должно. Но если возникнет какая заминка, приду к тебе.
– Договоримся, – согласно киваю я. – Если смогу – сделаю.
– Сможешь, сможешь.
Затем он сообщает фамилию и адрес усатенького ювелира и даже наставляет меня, как ему звонить, чтобы мне открыли.
Я все тщательно записываю, удивляясь сам себе.
Мне непонятно, почему я никак не развяжусь с этой шайкой. Может, из упрямства? Или в силу инерции, которая заставляет нас доводить дело до конца? Во всяком случае, не из чувства мести. Это просто безобразие – не иметь понятия, что такое жажда мести. Я совсем как Петко, который с полнейшим спокойствием расправился как-то с хулиганами в парке возле садовой скамейки…
– Что это за ювелирная история? – спрашивает меня Беба несколько позже, когда мы сидим за ресторанным столиком.
– Ты ведь все слышала…
– Я спрашиваю, потому что ты был слишком краток. Надо полагать, эта дурочка, дочь бедных стариков, – новая крошка твоего гарема.
– Вот что значит техника, – говорю я. – Даже из кухни слышала наш разговор! У тебя там что, специальное устройство?
– Ты свой человек, Тони, от тебя скрывать не стану. Есть такое устройство. – Беба смотрит на меня заговорщически и вместо с тем лукаво. – Нужда, Тони. Люди теряют всякое понятие о приличии. Даже моим покерным друзьям верить нельзя. Ну, и если во время игры они что-то замышляют, я ненадолго бегу на кухню и слушаю, о чем они шушукаются в мое отсутствие. Хочешь верь, хочешь нет, но это устройство уже дважды меня выручило.
На сей раз мы в «Болгарии», в Красном зале. Здесь умиротворяющая тишина, грохот оркестра из большого зала почти не слышен, он лишь напоминает, что не все такие счастливые, как мы. Какой-то патриархальный дух витает в этом Красном зале, и в то же время все в нем довольно аристократично – чего стоит, например, открывающийся отсюда вид на соседний сад с вековыми деревьями, искусно подсвеченными неоновыми фонарями. Я любуюсь садом сквозь широкую витрину, пока не приходит официант и не зашторивает ее красной бархатной портьерой, словно давая понять: «Гляди в свою тарелку».
– Я не льстец, Беба, но у тебя на кухне гораздо милее. И вкуснее, – говорю я, разрезая безнадежно остывшее филе.
– Только у меня на кухне мне приходится готовить самой, – напоминает Беба, пытаясь справиться со своим куском мяса. И возвращается к теме нашего разговора: – Так ты усек, что он замышляет, этот Жорж?
– Что он замышляет? Человек собрался в туристскую поездку.
– Ты ему поверил или по своему обыкновению прикидываешься дурачком?
– Честно говоря, планы Жоржа меня не особенно занимают.
– Но ведь он друг твоей бывшей жены.
– Я ему очень признателен, но это еще не основание считать его заботы своими.
– Жорж собирается сбежать, – говорит Беба, задержав на мне многозначительный взгляд.
– Скатертью дорога.
– И оставить Бистру с носом.
– Я бы не стал его осуждать. – И, чтобы не казаться совершенно безразличным ко всему, что так волнует мою даму, я спрашиваю: – А ты откуда знаешь?
– Ха! Чтобы я да не знала! – насмешливо восклицает Беба.
В самом деле: чтобы она да не знала!
– Уж не предложил ли он тебе умахнуть вместе? – роняю я как бы невзначай и понимаю, что попал в точку.
– Ну надо же – догадался! – бормочет Беба одобрительно и в то же время разочарованно: я лишил ее удовольствия самой раскрыть мне потрясающую новость. – Вот в чем состоит грандиозный проект нашего Жоржа. И дело не в том, что он жить без меня не может. У меня там есть богатая тетушка. «Давай, Бебочка, укатим к твоей тетушке, случись твоей благодетельнице отдать богу душу – и мы с тобой автоматически вступаем в право наследования…»
– Умно.
– Жорж – он такой!
– Но тебя не проведешь. Ты решила уехать одна.
– К твоему сведению, я решила не уезжать. Этими своими подначками ты меня не проймешь.
– Профессиональная привычка, – оправдываюсь я. – Значит, ты не склонна менять место жительства?
– Будь у меня желание поменять место жительства, меня бы давно тут не было.
– Верно, – киваю я. – Кофе будем пить?
– Ты же знаешь, по вечерам я кофе не пью. Закажи мне миндальное пирожное.
Когда пирожное попадает на стол и официант удаляется, я говорю ей:
– Ты меня совсем сбила с толку. Я-то полагал, что ты человек западного образца.
– Я действительно западного образца, поскольку живу на Востоке, – поясняет моя дама. – Имея триста долларов в месяц, я живу тут как принцесса. У меня связи, меня многие знают, завидуют мне… А там что такое триста долларов? За них можно трижды переночевать в отеле. А чтоб тебе завидовали? Да на тебя и не посмотрит никто. Уж если быть Бебой, так только здесь.
Несколько позднее, когда мы уже в ее спальне (но какая спальня!), Беба предупреждает меня:
– Не вздумай сказать Бистре то, что я тебе брякнула насчет Жоржа!
– Не говори о Бистре – когда я с тобой, другие женщины для меня не существуют.
– Заткнись! – говорит Беба, снимая платье. – Все вы многоженцы.
– Только не я. Хотя верно, ты у меня не единственная, потому что стоишь двух жен. Постой-ка перед зеркалом.
– С какой стати?
– Как это с какой стати? Хочу – смотрю на тебя спереди, хочу – сзади. Сказал же тебе, что ты стоишь двух жен.
Когда на следующий день я сообщаю данные о ювелире своему знакомому из милиции, он не выражает восторга. Записав что-то в блокнот, мой бывший однокашник бросает с равнодушным видом:
– Известный тип. И достаточно хитрый. Но, как говорит пословица, лукава лисица, да в капкан попадает. Будем надеяться, что так оно и произойдет.
– Лисица – это ваше дело, – отвечаю я. – А для меня главное, чтобы девку оставили в покое.
– Втрескался, а? – по-свойски спрашивает мой знакомый.
– Нисколько. Но она совсем не такая, как ты думаешь.
– А я ничего не думаю. Времени не хватает…
Он собирается сказать еще что-то, но звонит телефон. Я встаю и подаю ему пропуск. Он перебрасывает трубку из правой руки в левую, говорит: «Да, слушаю», смотрит на часы, отмечает в пропуске время, ставит подпись и даже не забывает погрозить мне пальцем – смотри, мол, не наломай дров. Уплотнено время у человека, ничего не скажешь.
У меня – тоже. Ведь я обещал матери заглянуть к ней сегодня, а Лизе – купить елку, а Янкову – явиться для тяжелого разговора к Главному.
Желто-зеленый свет зимнего дня похож на бледный ромашковый чай, однако в воздухе пахнет не ромашкой, а каменноугольным шлаком. Шагая по улице, я стараюсь дышать не особенно глубоко и поменьше думать о предстоящем визите. И сокрушаюсь я не потому, конечно, что предстоит отдать матери деньги (я их каждый месяц ей отдаю), а потому, что она грозилась угостить меня обедом. Значит, начнет пичкать каким-нибудь жирным кушаньем, в котором количество лаврового листа намного превышает количество мяса.
Я поднимаюсь по узкой неприбранной лестнице, такой знакомой и уже такой чужой, звоню у двери, на которой еще виден след давно снятой латунной таблички («Рашко Павлов, журналист»), слышу неторопливое шарканье шлепанцев, потом возню с двумя замками и наконец знакомый сонный голос:
– Тонн, родной ты мой!…
Мать, кажется, стала еще ниже ростом, но объем все тот же, и тетерь она с трудом носит тяжелое тело – вечный крест своей житейской голгофы. Следуя за ней, я попадаю в старую, тоже вроде бы ужавшуюся гостиную, где в честь моего прихода светится голубоватый, засиженный мухами шар, и сажусь на шаткий стул, уцелевший лишь благодаря тому, что мать на него никогда не садилась.
– Минуточку, Тони, у меня уже почти готово…
– Не беспокойся, мама, я не голоден.
Затем следует обмен обычными в подобных случаях репликами, и я заранее стараюсь дать ей понять, что если и съем что-нибудь, то самую малость.
Вещи вокруг тоже как будто уменьшились: когда ты мал, все тебе кажется большим. Кроме того, мать давно перегородила квартиру надвое, чтобы продать половину; ветхую мебель, которую следовало бы выбросить на свалку, поставила в этой убогой гостиной. А вот маленькое свидетельство душевного благородства: прямо передо мной на стене висит репродукция «Острова мертвых». Недурно устроились покойники.
Когда посторонних нет, в гостиной совершенно темно, дневной свет сюда не попадает, и мать все время проводит в спальне – в открытую дверь я вижу ее любимое место: кушетку у окна, на которой она днюет и ночует. Двуспальная супружеская кровать давно отнесена на чердак, чтобы не напоминала о сладости и горечи прошлого.
Мать с самого утра знала, что я приду, но тем не менее не готова к моему визиту – она всегда была ужасно медлительна в домашних делах, а теперь тем более: помогать ей некому. Только дважды в месяц к ней приходит женщина постирать да помыть окна.
– Может, тебе помочь? – спрашиваю я, когда она наконец выныривает из кухни, окруженная, словно ореолом, густым запахом специй, неся в охапке скатерть и салфетки по случаю семейного обеда.
Мои слова – тоже часть традиционного ритуала, ведь я заранее знаю, что она ответит:
Сиди, ради бога. Ты ведь гость.
Так что я сижу и терпеливо наблюдаю, как постепенно накрывается стол, и меня ни на минуту не покидает смутное горестное чувство при виде одинокой и несчастной женщины с ее трогательной иллюзией, будто она устраивает сыну маленький праздник. При виде этой теперь почти чужой мне женщины – моей матери.
– Как тетя? – спрашиваю я во время обеда.
– Неплохо. Если бы что-то не так было, она бы уж дала знать. Давненько не заходила.
Эти реплики тоже из вечного репертуара. С некоторых пор – то есть со смерти отца – отношения между сестрами чрезвычайно натянуты. После того как под диктатом тетки и Цецы мать совершила непоправимое, она постепенно пришла к мысли, что из черной зависти они толкнули ее на роковой шаг. Мысль недалека от истины, да что теперь толку. Конечно, мать слишком нерешительна, чтобы совсем порвать с теткой, она просто старается избегать ее. А тетка и не испытывает потребности заходить к сестре. Наша квартира имела для нее какую-то притягательную силу до тех пор, пока она была семейным гнездом, которого сама тетка была лишена. Но когда гнездо разорили, когда дом стал приютом одиночества, тетка утратила к нему всякий интерес – одиночеством она и сама сыта была по горло. Так и живут сестры – близко (их разделяет всего один этаж), но и далеко (они почти не видятся), однако и на полный разрыв идти не решаются, потому что если одна, не приведи господь, сляжет, то кто же придет к ней на помощь, если не сестра?…
Наступает самый тяжелый момент в этом застолье – когда мать говорит мне с укором:
– Да ведь ты ничего не ел!
– Проклятое курево, – виновато бормочу я. – Сегодня малость перестарался, ничего не поделаешь – нет у меня никакого аппетита.
Мать горестно разводит руками, и, чтобы как-то переключить ее внимание, я говорю ей перед уходом:
– Оставил тебе немного денег на этажерке.
– Последние два месяца ты подсовываешь деньги под дверь! – напоминает мать. – Неужто тебе не хочется со мной повидаться?
– Да я тут прохожу так поздно, – оправдываюсь я как всегда. – Не будить же тебя среди ночи.
В редакции Янков уже на стреме. У него спортивный вид, лицо напряжено – совсем как у спринтера перед стартом. Это объясняется тем, что, как он сам меня информирует, в любую минуту может вызвать Главный. Дня не проходит, чтобы Янков не побывал у Главного, и, хотя это стало для него привычным, всякий раз, когда ему предстоит идти к шефу, он цепенеет: поди знай, зачем тебя требует начальство. Что касается его спортивного вида, то это продиктовано модой. Когда мода на джинсовую небрежность только еще пробивала себе дорогу, Янков с упреком поглядывал на синие раструбы моих брюк, теперь же он озадачен моим строго официальным костюмом и белой сорочкой с галстуком. Бедняга явно сбит с толку этой мешаниной вкусов и безвкусицы, именуемой «модными тенденциями». И заботит его не столько мода, сколько вечный вопрос: а что скажут люди?
На общем фоне моих будней Янков смотрится как некое невыразительное пятно. Он напоминает статистов, которые окружают в фильме главного героя, заполняя пустоту вокруг него, но зритель их вряд ли замечает. Так вот и я почти не замечаю его, хотя каждый день мы вместе и мое служебное положение в значительной мере зависит от него. Похоже, сам того не желая, я следую совету Петко, который доказывал: надо выработать в себе привычку смотреть сквозь пальцы на людей, которые могут тебе напакостить. А мой непосредственный начальник на такое способен. Не потому, что он желает мне зла – просто под каждый удар, направленный непосредственно на него, он для удобства норовит подставить меня.
Когда мы переступаем порог кабинета, шеф смотрит на нас с холодным недоумением, главным образом на меня. Но и на Янкова тоже, что может означать: а этого ты зачем притащил?
– Мы пришли вместе, потому что Павлов непосредственно занимается этим делом, – торопится объяснить Янков.
– Ладно, садитесь, – кивает Главный, окидывая недовольным взглядом куртку и пуловер моего спутника.
Если бы я гак вот вырядился, он, наверное, сказал бы: «Ты не мог приличней одеться?», но Янкову Главный ничего не говорит. Не знаю, чем это объяснить, только шеф определенно недолюбливает меня, хотя я смотрю на него почти как на родственника, ибо габаритами он напоминает мне мою родную матушку, а необыкновенной способностью впадать в притворную истерику – мою тетку. Старая школа, а вот поди ж ты: между ним и Несси нет ничего общего. Рядом с ним Несси показался бы просто-таки удалым молодцем.
– Так что там происходит с трубами? – спрашивает Главный, заняв по отношению к нам фронтальную позицию.
Иные начальники, желая лишний раз подчеркнуть свое превосходство, заставляют посетителя сидеть на неудобном стуле. А вот наш, будучи более гуманным, позволяет тебе потонуть в кожаном кресле, а сам торчит у тебя над головой. Словно памятник какому-то древнему римлянину – грузный, монументальный.
– Несколько месяцев назад мы командировали туда Павлова, – рапортует Янков. – Не знаю, помните ли вы об этом…
– Давайте не будем пускаться в воспоминания, – перебивает шеф, как бы защищаясь от удара пухлой ладонью. – Что дала проверка?
И так как Янков отфутболивает вопрос мне, я начинаю докладывать:
– Большинство приведенных в письме фактов подтвердилось.
Затем перечисляю важнейшие из этих фактов.
– Л где материал? – спрашивает Главный.
– Какой материал? – прикидываюсь я дурачком.
– Твой, наш – тот, который ознакомит общественность с выявленными безобразиями! – сердито поясняет шеф.
Когда Главный вот так злится, даже когда он взрывается, он не очень опасен. Но разве узнаешь, что на него найдет в следующую секунду?
– Кое-что надо проверить дополнительно, – скромно говорю я.
– Раз надо, то почему бы тебе этим не заняться?
– Я занимаюсь.
– И до каких пор ты собираешься этим заниматься? – Он поворачивается к столу и, схватив короткими толстыми пальцами какую-то бумагу, начинает размахивать ею у меня перед глазами: – Люди шлют новые письма, и на сей раз лично мне: почему про нас забыли, год кончается полным провалом, как можно так относиться к подобным ненор-мальностям? Что я должен им отвечать? – И, поскольку я молчу, Главный теряет терпение: – Ты, как видно, на работе не надрываешься…
– Сказал же: я работаю. Хотя и не вижу особого смысла.
– Не видишь смысла?
– Если так дело пойдет, то может случиться, что опять не окажется виноватых.
– Вот как? И на «Ударнике» тоже?
– И на «Ударнике». Я был там, собрал необходимую документацию. Нельзя сказать, что они ни в чем не виноваты, но если вникнуть в существо вопроса, то ответственность за создавшееся положение ложится не на них.
– То есть как?
– Трубы, о которых идет речь, нестандартны. Чтобы производить стандартные, надо было бы построить два новых цеха. Их спроектировали и построили без учета длины и диаметра труб, так что цеха есть, а толку от них никакого. И тут уж вина не «Ударника», а проектировщиков. «Ударник» не несет ответственности и за то, что его не обеспечили материалом для производства труб…
– Да им поставили свыше пятисот тонн металла! – грубо обрывает меня Главный. – Только тамошние умы по своему произволу, исходя из внутриведомственных соображений, использовали полученный металл не по назначению.
Стоя все в той же монументальной позе, Главный смотрит на меня с чувством собственного превосходства – дескать, мы тоже не лыком шиты.
– Так считает управление, – спокойно замечаю я. – Только эта версия не подтверждена фактами. Металл, о котором шла речь, не пригоден для производства требуемых труб. И чтобы не сидеть сложа руки, люди сделали из него другие трубы, тоже нужные в народном хозяйстве и тоже использующиеся на стройках государственного значения. О каком же произволе может идти речь?
– У тебя есть доказательства?
– Целая папка.
– У нас все документировано, – подает голос Янков, приободренный моими доводами.
– И что же следует из твоей папки? – спрашивает Главный, не обращая внимания на Янкова. – Что виноватых нет? – Пока я колеблюсь, Главный взрывается: – Слушай-ка, Павлов! Какой же ты к черту журналист, если до сих пор не сообразил, что она, в сущности, означает, эта папка, которую ты держишь у себя в столе? Неужели тебе не ясно, что конфликт между управлении и заводом – дело десятое, что вопрос упирается в нечто более важное? Опять мы сталкиваемся с вопиющим примером перекладывания вины на другого, бегства от ответственности, с попыткой спрятаться за вечной формулой «виновных нет» или прикрыться удобным тезисом о разделенной ответственности, из которой опять же следует, что виновных нет. Ясно тебе это?
Приходится признать, что ясно.
– В таком случае когда же ты сообразишь, что у тебя в руках поистине золотой материал? Дав ему ход, газета смогла бы наконец разорвать этот порочный круг, указать конкретных виновников столь крупного провала, со всей остротой поставить вопрос об ответственности!
– Мне не по плечу поднимать такой вопрос, – скромно говорю я. – Раз вы разобрались во всем этом, укажите, кому именно адресовать обвинение. Через два дня материал будет готов.
– Ах, вот оно что! – восклицает шеф. – Я Должен диктовать, а ты – записывать! Да у меня для такой цели машинистка есть, Павлов. Зачем ты мне нужен, зачем мне нужен Янков, если мне самому приходится решать ваши проблемы?
Янков недовольно косится в мою сторону, но я молчу, сохраняя независимый вид.
– Ты что, сам не в состоянии определить, кто главный виновник – завод или управление? – спрашивает Главный, обозленный моим молчанием.
– Ни завод, ни управление, – отвечаю я.
– Тогда кто же? Проектировщики или те, кто не обеспечил поставку металла?
– Отчасти и они. Но главным образом другая инстанция. Несколько повыше.
– Доказательства?
– Как раз сейчас я их подбираю. Хотя и не вижу в этом смысла. – Разговор возвращается к тому, с чего начался. И, чтобы шеф не повторял мне свои реплики, я объясняю: – Материал будет, товарищ главный редактор. Но вы не станете его печатать.
– Ну, если тебе все наперед известно…
– Так же, как и вам.
– Мне известно другое! – снова повышает голос шеф. – Об этом еще моя бабушка толковала: заставь ленивого работать, так он тебя уму-разуму научит. – Он хмуро смотрит на меня и спрашивает уже другим тоном: – Так в чем же вопрос: тебе действительно лень довести дело до конца или ты нос задираешь?
– С какой стати я стал бы нос задирать?
– Откуда я знаю. Может, ты затаил обиду – на меня, на газету…
– Вовсе пет. Если хотите, я вам скажу откровенно, что эта работа меня больше устраивает, чем прежняя.
Не знаю, поверил ли Главный или только сделал вид, что поверил, но кивнул в ответ, и его надутые щеки расслабились.
– В таком случае дело за малым: чтобы твоя работа устраивала и меня. И чтобы ты не думал, будто от нее все равно не будет никакого проку. – Он оборачивается к столу, берет начальнический карандаш красно-синего цвета и что-то черкает на письме из управления. – Возьми! Вот тебе моя резолюция, и пусть никто не думает, что я даю задний ход. – Затем Главный обращается к Янкову: – Уточните, когда будет готов материал, и сдавайте в набор.
Когда мы выходим в коридор, я бросаю взгляд на письмо. В верхнем левом углу размашисто начертано толстым синим карандашом: «Завершить проверку фактов и подготовить критическую статью!»
Синий карандаш – зеленая улица. Зеленей не бывает.
– Тони, ну можем мы допустить такое безобразие – именно в праздник оставить их одних? – спрашивает Лиза.
– Вот и не оставляйте.
– Но было бы хорошо, чтобы и вы посидели с нами хотя бы немножко.
Не знаю, хорошо это, нет ли, но получается, что я должен встречать Новый год одновременно в трех местах: с матерью, с Бебой и с нашим маленьким коллективом потерпевших кораблекрушение. Придется каким-то образом выведать секрет у моего знакомого из милиции, которому удается говорить со мной, слушать, что ему сообщают по телефону, писать и делать многозначительные жесты в одно и то же время.
В конце концов после мучительных переговоров с заинтересованными сторонами я устанавливаю оптимальный вариант программы: ранним вечером придется зайти поздравить мать, затем посидеть в компании соседей по квартире, а после полуночи перекочевать к Бебе, которая, конечно, будет веселиться в своем окружении. Просто уму непостижимо, чтобы никому не нужный, лишний человек вроде меня понадобился вдруг стольким людям одновременно.
Пиршество у матери протекает не менее вяло, чем обычно, в нем фигурируют обычные в таких случаях блюда и, конечно же, баница, ну а раз на столе баница, то за столом не может не присутствовать и тетушка, потому что только она и умеет печь настоящую баницу, к тому же по старой традиции этот большой праздник сестры встречают вместе.
Я вдыхаю масленый дух баницы и украдкой посматриваю на тетушку, задавая при этом себе вопрос, та ли это истеричная женщина, которая сыграла роковую роль в моем детстве. Она стала совсем маленькой, лицо у нее худое (она всегда поражала своей худобой – полная противоположность матери), и пергаментная кожа перерезана морщинами, будто после каждой ее истерики время оставляло на ней свою отметину. Особенно густо исполосована вертикальными мелкими морщинками ее верхняя губа – они кажутся мне похожими на швы, словно давным-давно кто-то зашил ей рот… Чистейшая фантазия. Попробовал бы кто-нибудь зашить ей рот.
Присутствие тетушки довольно тягостно, но имеет и положительную сторону – оно освобождает меня и мою мать от необходимости обмениваться пустыми фразами, потому что бремя разговора целиком взваливает на себя тетушка, и это не просто разговор, а нескончаемая тирада или, если угодно, повесть о том, как люди жили в былые времена и как жилось ей самой в ее молодые годы, когда жизнь все еще чего-то стоила, и о том, как мой дедушка Стефан – то есть ее отец – послал ее для получения высшего образования в Женеву, впрочем, не столько ради образования, сколько ради изучения языка, хотя если иметь в виду язык, то было куда больше смысла послать ее прямо в Сорбонну, но надо сказать, что мой дедушка Стефан более всего на свете дорожил моралью, а что правда, то правда – Париж всегда пользовался сомнительной репутацией, так что мой дедушка Стефан… и прочее и прочее, включая сюда и географическое положение и описание Женевского озера, Женевы, ее быта, ну и, конечно, пансиона, в котором ей довелось жить.
Все это я слышал уже десятки раз и примерно в том же ключе, потому что тетушка настолько лишена воображения, что даже чуток приврать не догадается, чтобы получилось хоть немного интересней. Но в чем-то мне все же повезло. Когда тетушке пришло время снова уезжать на год, нежданно-негаданно вспыхнула война, и тогда дедушка Стефан сказал: «Эта война, дочка, может обернуться по-всякому, так что оставайся-ка ты лучше дома». Мудрая мысль дедушки Стефана спасает меня от необходимости терпеть новую главу о достопримечательностях Женевы, но это вовсе не означает, что тетушка выговорилась до конца, отнюдь, она продолжает жить не менее интересно и здесь, в Софии, по только в той, былой Софии, когда улица Леге славилась своими магазинами и американской кондитерской, однако тут уже примешивается столь же трагическая, сколь и неясная история о том, как она тогда почти что вышла замуж, но брак все же не состоялся. Эта история излагается со всякими недомолвками, рассказывая ее, тетушка то и дело вкрадчиво поглядывает на мать – видимо, дедушкина непоколебимая верность морали передалась и ей, тетушке, поэтому она не может ни с того, ни с сего безо всякого стеснения касаться такой деликатной темы – говорить о том, как она почти что вышла замуж, но брак все же не состоялся.
К счастью, эта последняя часть тетушкиного монолога адресуется главным образом мамочке, и главное его предназначение – утереть нос моей родительнице, дать ей понять, что если уж толковать о любви и браке, то у нее нет особых оснований задирать нос, потому что и тетушка, если на то пошло, вопреки своим моральным устоям, кое-что познала в любви, да и в браке, хотя он и не состоялся, и если кто-нибудь попробует бесцеремонно выставлять напоказ свои чувства, ему не мешало бы сперва поразмыслить, чем несостоявшийся брак хуже расторгнутого. Словом, в заключительной части монолога тетушка в очередной раз бередит старую рану, она не может не припомнить сестрице ее старую вину: пока тетушка прилежно изучала красоты Лемана и многочисленное племя галлицизмов, ее младшая сестра позволила себе коварно обогнать ее и найти себе жениха. Разумеется, позже, много лет спустя, грешница получила по заслугам, потому что, как говорил мой дедушка Стефан, за добро жди добра, а за худо – худа.