Он говорит тихо, своим обычным голосом, полным апатии, едва ли способным выразить что-либо другое, Кроме холодности и равнодушия. Так же как и его карие, исполненные меланхолии глаза с их до странности отсутствующим взглядом, как бы спрятанным в полумраке ресниц, и ленивые движения, какими он наливает в рюмки «кальвадос».
— Ваше здоровье, Лоран?
Я охотно сказал бы ему кое-что по части здоровья, но тут шофер приводит Бояна. К счастью, он цел и невредим, следов телесных повреждений не видно. Парень бросает в мою сторону взгляд, в котором и преданность и чувство вины. Затем опускает глаза. Мне хочется сказать что-нибудь, чтобы хоть немного приободрить его, но я чувствую, как у меня сжалось горло. Он был так доволен, что на него возложили такую серьезную задачу, так счастлив, что ему оказали доверие, и вот на тебе — провал, что называется, с первого шага. Хочется дать ему понять, что он должен уметь мириться с огорчениями, иначе победы ему не видать, что такое с каждым может случиться, что дело, в общем, поправимое. Но как это сделать в вилле ЦРУ, в присутствии человека из ЦРУ, который флегматично наблюдает за нами со стороны?..
— Ладно, иди, — тихо говорю я. — Возвращайся домой и не переживай.
«Возвращайся домой» — значит возвращайся на родину, и Боян прекрасно это понимает, так же как то, что возвращается он не победителем. Он смотрит на меня еще раз, посрамленный и расстроенный, и только кивает головой.
— Не переживай, — повторяю я, чтобы взбодрить его немного. — Все обошлось.
И поднимаю на прощание руку, а он идет к двери медленно и вяло, как может идти побежденный.
— Ваши люди чувствительны, — констатирует Бэнтон, когда мы остаемся одни.
— А ваши нет?
— Нет, конечно. Им неведомы болезненные переживания. Возможно, тут есть определенный плюс. Наше ремесло не для сентиментальных.
Не вижу надобности возражать. Американец тоже молчит, и я пользуюсь паузой, чтобы еще раз обдумать следующий ход. Рискованный ход. С другой стороны — не такой уж рискованный. Две части досье, включая самую существенную, уже обеспечены для Центра. Боян отправится восвояси. Борислав вне подозрений. Единственный залог в этой игре при раскрытых картах — моя собственная персона. А когда рискуешь лишь собой, все проще. Иначе у тебя такое чувство, будто ты играешь по большой на казенные деньги.
Американец продолжает стоять, видимо не желая попусту мять свой костюм цвета зернистой икры, и, небрежно опершись на камин, терпеливо ждет. Он хорошо понимает, что я пожаловал к нему не только ради того, чтобы обменяться пленными, но старается дать мне понять, что спешить ему некуда. И я не спешу. Особенно пока мы находимся здесь, в этом здании, оснащенном ЦРУ. Я хочу сказать, снабженном подслушивающей аппаратурой.
— Не знаю, должен ли я благодарить вас за случившееся, или сейчас светским этикетом можно пренебречь, — тихо говорю я, вставая.
Во взгляде Бэнтона еле заметная тень удивления, и, поймав его, я делаю красноречивый жест в сторону двери, давайте, мол, выйдем Тень удивления в его карих глазах сменяется подобием насмешки, однако он кивает в знак согласия, и мы вместе идем к выходу.
— Надеюсь, вы не собираетесь выкинуть какой-нибудь глупый трюк, — как бы нехотя роняет американец, когда мы ступаем на асфальтовую аллею.
— Будьте спокойны, — отвечаю. — В таких делах вы монополисты. Мне просто хотелось удалиться от аппаратуры, которая, наверно, вас подслушивает. Потому что, если я не ошибаюсь, у вас это система: каждый подслушивает каждого.
— О нашей системе не беспокойтесь. Сейчас дело не в ней. Не верю, чтобы мы с вами заговорили о чем-нибудь таком, что не должно стать достоянием третьих лиц.
— Ошибаетесь, Бэнтон. И вы убедитесь в этом через несколько минут. В течение короткой прогулки по лесу. Если только вы не боитесь темноты.
Он не склонен отвечать на мое замечание, и мы медленно поднимаемся по аллее вверх. Конечно, тут не так темно, чтобы по спине бегали мурашки, — люминесцентные лампы, хотя интервалы между ними весьма значительны, довольно хорошо освещают наш путь.
— Вы счастливый человек, Лоран, — вдруг изрекает американец негромко.
— Это мне и другие говорили, но, к сожалению, без всяких оснований.
— Ваше счастье в том, что я вас учуял слишком поздно… Эти женщины отвлекли мое внимание, и я слишком поздно вас засек. Иначе вы уже давно были бы вне игры.
— А какая вам была бы выгода от этого? Только и всего, что лишили бы себя возможности сыграть партию в бридж, испортили бы наши милые вечера и не услышали бы предстоящего разговора. — И, понизив голос, продолжаю: — Я хочу обратиться к вам с одним предложением, Бэнтон. Но, прежде чем это сделать, я должен знать, что вас интересует — брильянты или досье?..
— Полный набор, — отвечает Ральф так же тихо и без малейшего промедления, словно давно ждал этого вопроса.
— Если бы я располагал полным набором, меня бы уже не было тут и разговор наш не состоялся бы. Да вам он и ни к чему, полный набор. Вам нужны камни.
— Лично мне — да! — подтверждает американец. — Но у меня есть начальство.
— Видите ли, Бэнтон, вы профессионал, и вам должно быть, ясно, что теперь, когда мы узнали, что к чему, досье особой ценности не представляют.
— Мне лично ясно. Но у меня есть начальство.
— Да перестаньте вы тыкать мне в нос своим начальством, — бормочу я с ноткой раздражения.
— Вы тоже профессионал, а, выходит, не понимаете простых вещей, — спокойно произносит мой собеседник. — После того как этот небольшой, но прекрасно организованный информационный центр зашатался до самого основания из-за необдуманных действий Горанофа, после того как Пенеф в свою очередь потерпел провал, после того как стало ясно, что самые различные силы из самых различных побуждений проникли в еще вчера хорошо законспирированный сектор, мое начальство, вполне естественно, настаивает на том, чтобы я хоть чем-то реабилитировал себя по службе. И для этой реабилитации мне потребуетесь вы. Вы лично, а не какая-нибудь мелкая сошка вроде этого вашего хиппи. И так как вы ничем другим не располагаете, вам придется заплатить своей жизнью.
Эти слова, хоть произнесенные без дешевой устрашающей интонации, звучат достаточно серьезно, но я пока не знаю, насколько они серьезны на самом деле и в какой мере Ральф старается — как и положено в начале всякого торга — внушить мне, чтобы я не слишком подчеркивал собственную ценность: чего, дескать, тебе куражиться, раз ты стоишь на пороге смерти.
Мы поднялись на самый верх пологого возвышения, по одну сторону которого, в низине, мирно спал район вилл, с множеством фонарей, отбрасывающих яркие косые лучи на густую листву деревьев, а по другую — темнел лес, освещенная просека которого тянется, словно глухой и пустынный коридор. Медленно шествуем по этому коридору до первой скамейки, той самой, на которой я как-то застал Виолету с плюшевым медвежонком на коленях.
— Мы можем сесть, — предлагаю я.
Ральф подозрительно смотрит на скамейку, брезгливо ощупывает пальцами сиденье, потом с трудом выдавливает:
— Почему бы и нет! Садитесь.
Я сажусь, а он продолжает торчать возле скамейки, боясь испачкать свой великолепный костюм цвета зернистой икры.
— Вы отлично понимаете, Бэнтон, что, отправив на тот свет одного или двоих вроде меня, вы себя ни в какой мере не реабилитируете. И как человек разумный, видимо, не сомневаетесь в том, что всякая показная реабилитация — пустое дело, а единственное, что достойно внимания, — это прибыль.
— Странный человек. Разве вы не слышали: у меня есть начальство. А вы знаете, что в такой системе, как наша, от этого зависит все.
— Ничего не зависит. Вы забираете брильянты и исчезаете.
— Не говорите глупостей, — отвечает он. Поставив на скамейку свой безупречно черный ботинок, он всматривается в него и вдруг, подняв на меня глаза, спрашивает:
— А у вас есть брильянты?
— Пока нет.
Американец смеется своим веселым смехом.
— Я так и предполагал.
— Не торопитесь предполагать. Уверен, что в самое ближайшее время я их непременно заполучу. И только для того, чтобы иметь удовольствие предложить их вам.
— Вероятно, это то же самое, что вы предложили Пенефу.
— Пенефу я ничего не предлагал.
— Неправда. Впрочем, это не имеет значения… И каким же образом вы собираетесь заполучить брильянты?
— Самым обыкновенным: забравшись в тайник.
— Надеюсь, это не тот тайник, где уже шарили все, кому не лень…
— Нет, конечно. Я не имею в виду сейф в холле Горанофа.
— А что вы имеете в виду?
— Нечто такое, о чем никто не подозревает. Никто, даже дочка Горанофа, которую ваш Кениг без конца осаждает своими хитроумными вопросами. Но согласитесь, открыть вам тайник — все равно что отдать вам брильянты. Да, я готов вам их отдать. Но не за гвозди Вам — брильянты, мне — досье.
— Это исключено, — вертит головой Бэнтон. — Мне — полный набор, а вам остальное. — И, желая внести ясность, он красноречивым жестом подносит руку к виску, как бы делая выстрел.
В общем, переговоры начинаются туго, и каждый предъявляет максимальные претензии, что совершенно естественно, потому что при таких сделках всегда надо драться за максимум, чтобы вырвать у партнера хоть что-то Наконец, устав от бесплодных пререканий, американец благоволит стать обеими ногами на твердую почву.
— Послушайте, Лоран: даже если вы действительно предложите мне эти воображаемые брильянты и я соглашусь ответить взаимностью, вам от этого радости мало — по той простой причине, что досье у меня нет.
— Вы хотите сказать, полного досье, — поправляю я его.
Он смотрит на меня несколько настороженно и кивает.
— Значит, вы в курсе…
— Абсолютно. Могу даже доверительно сообщить вам, что одна часть бумаг уже в моих руках, правда, в виде фотокопий. — И так как он продолжает сверлить меня взглядом, я спешу добавить: — Только не надо терять голову. Я не настолько глуп, чтобы носить их с собой. Но у вас хранятся остальные две части.
— Возможно, — уклончиво отвечает Ральф. — Но лично я располагаю только одной.
— Именами?
— Нет, сведениями о выполняемой работе.
— Это почти что ничего… — бормочу я.
— Это — все, — красноречиво разводит руки американец. — Только имейте в виду, я пока вовсе не собираюсь предлагать вам эти материалы.
— Вы хотите сказать, что готовы вечно трястись над ничего не стоящими бумажками? И не склонны их поменять на сокровище в миллионы долларов? Да вы просто не сознаете, что говорите, Бэнтон.
— Возможно, я и согласился бы на обмен, — продолжает мой собеседник. — Но при условии: за мои негативы вы отдаете ваши негативы плюс брильянты.
— Это уже непомерная жадность, дорогой!
— Вовсе нет. Просто я соглашаюсь на ваши условия. Негативы, которые вы можете мне передать, — копия. Верно, мои — тоже копия. Но вам ведь решительно все равно, копия или нет. А я, имея на руках два фрагмента, могу хоть отчасти умилостивить начальство.
— Нет, вы и впрямь ненасытный человек, — произношу я с оттенком горестного примирения.
— Я великодушен, Лоран. Иначе в это время вам бы уже делали вскрытие. Вчера вы нанесли побои двум моим людям, четверо других лечатся в больнице от тяжелых ожогов. Ваше сегодняшнее издевательство над Томом не в счет. За любое из этих безумств вам полагается пуля. А вместо этого, как вы видели, я деликатнейшим образом освободил вашего мальчишку и дошел даже до того в своем мягкосердечии, что торчу вот здесь в лесу и беседую с вами. Нет, мое великодушие действительно выходит за рамки здравого смысла. Но что поделаешь — характер.
— Я так растроган, Бэнтон, что готов уступить. Ладно, вы даете мне негативы в качестве скромного задатка, и будем считать, что мы договорились.
— Никаких задатков, — качает головой американец. — Вы получите копии в тот самый момент, когда я получу брильянты. — Он снова смотрит на меня, но теперь его взгляд приобрел свою обычную сонливость. — Тем не менее в этой сделке задаток наличествует. И это — вы. Не воображайте, что хоть в какой-то мере можете рассчитывать на бегство. Или на какие-нибудь безумства. С этого вечера на вас наложен карантин, Лоран. И хотя вы, возможно, не замечаете этого, но карантин и в данный момент имеет место.
Я не стану озираться — я почти уверен, что где-то рядом его верный Тим или кто-либо еще затаился с пистолетом в руке, заранее снабженным глушителем, или зажал в кулаке один из тех ножей, какие так часто в последнее время вонзаются в спины моих соседей.
— Как вам угодно, Бэнтон, — примирительно говорю я. — Только не забывайте того, о чем мы уже, кажется, договорились: чтобы наложить руку на брильянты, мы должны попасть в тайник. А чтобы я мог скорее до него добраться, не создавайте мне помех. Налагайте карантин, но не чините препятствий и не втравливайте меня в состязания по боксу. Вы, конечно, вряд ли сможете отказаться от подобных старомодных приемов, так как они — ваша вторая натура, но, ради бога, не обременяйте меня этим хотя бы ближайшие несколько дней.
— Я человек покладистый, — неохотно признает Ральф, как будто с сожалением обнаруживая свою ахиллесову пяту. — Я особенно не жажду, чтобы вам расквасили физиономию. Но это зависит и от вас. Придерживайтесь правил, чтобы никто не чинил вам препятствий. — Он нажимает на кнопку своих кварцевых часов и говорит: — Испортили мне вечер своим торгом. А ведь могли составить хорошую предпраздничную партию с теми двумя гадюками.
— О, «гадюки»! Вы слишком несправедливы к слабым женщинам.
— У вас есть основания щадить их, — соглашается американец. — Если бы не они, если бы не их дикие выходки, вы давно бы числились в графе покойников.
— Не огорчайтесь, — советую я, вставая. — Всему свое время. Всему и всем.
И мы медленно шествуем обратно, в наш тихий мирный квартал, где, может быть, сейчас эти женщины видят прекрасные и страшные сны, полные сияющих брильянтов и жутких кошмаров.
9
Розмари не спится. Она сидит на диване, на своем обычном месте, в своей обычной позе, скрестив голые ноги, и ее лицо с напряженным выражением обращено к двери, откуда появляюсь я.
— О Пьер! Как вы меня напугали!
— Не ждали?
— Весь вечер только тем и занимаюсь. И дико нервничаю. Мне все казалось, на вас снова напали… и, может быть, я вас больше не увижу.
Пять или шесть недокуренных сигарет, лежащих в пепельнице, подтверждают ее слова. Обычно она выкуривает такое количество за день.
— Зря вы беспокоитесь, милая. Каждый вечер покушения не совершают. Даже в нашем мирном Берне.
— Вы, Пьер, единственный человек, в ком я могу найти опору! Эта жалкая Виолета оказалась неблагодарной…
Я предупреждающе вскидываю руку, предлагая ей сменить пластинку, и без всякой связи спрашиваю:
— А как там ваши друзья импрессионисты? По-прежнему схватывают мгновения, или как это у них называется? Неуловимое и вечно переменчивое…
— В последнее время перемен хватает и тут, вокруг нас, — отвечает Розмари. — Жаль только, что все они не слишком приятны.
— Мы сами виноваты: не умеем радоваться жизни, — глубокомысленно замечаю я. — А что, если нам на днях прогуляться в Женеву?
Она смотрит на меня удивленно, пытаясь расшифровать мой настойчивый взгляд, и отвечает:
— Почему бы нет? Хоть с папашей повидаюсь. С «папашей Грабером», уточняю я мысленно и ухожу на кухню. Однако Розмари следует за мной, и, чувствуя, что ей не терпится сказать мне о чем-то, я, миновав кухню, выхожу через заднюю дверь в сад, заговорщически кивнув Розмари.
— Что-то вы сегодня так странно себя ведете? — спрашивает Розмари, понизив голос. — И что означает эта ваша мимика? Неужели думаете, нас подслушивают?
— Уверен.
— И с каких пор?
— Вероятно, со дня смерти Пенефа. Положение заметно ухудшилось.
— А чем вызвана ваша поездка в Женеву?
— Не могу сказать, пока не выяснится одно важное обстоятельство.
— Опять я должна сходить с ума…
— Зачем? Давайте лучше полакомимся яичницей с ветчиной.
Отъезд происходит только в среду, рано утром, потому что лишь во вторник вечером я нахожу в тайнике «вольво» лаконичное указание Борислава, и мне приходится битых два часа кружить по городу, пока я получаю наконец возможность оторваться от очередного прилипалы. Бэнтон сдержал слово: никто меня не трогает, но зато слежка не прекращается. Мне удается увернуться из-под наблюдения всего на несколько минут, потом снова, вполне сознательно, я суюсь в поле зрения моего «опекуна», чтобы не вызывать лишних подозрений.
Согласно народному поверью, среда тоже плохой день — по тем соображениям, что находится как раз посередине недели. Но если обращать внимание на поверья, то понедельник еще хуже, не говоря уже о вторнике, дурная слава которого не нуждается в комментариях, а равным образом и о четверге, в особенности же о зловещей пятнице, так что невольно отдаешь предпочтение субботе и воскресенью, но это выходные дни.
Примирившись с нерадостным прогнозом, связанным со средой, я предлагаю Розмари отправиться на ее машине. Конечно, ее красный «фольксваген» очень бросается в глаза, однако, может быть, именно это заставит преследователей поверить в мои добрые намерения. Надеяться на то, что тебе удастся раствориться в транспортном потоке в такой багровой машине — все равно что пытаться спрятать верблюда в стае гусей.
— Ваш «вольво» нуждается в ремонте? — спрашивает моя приятельница, пока я протираю переднее стекло «фольксвагена».
— Вовсе нет. Я даже боюсь, что в мое отсутствие его снабдили какой-нибудь лишней деталью.
— А где гарантия, что и мою букашку не удостоили того же внимания?
— Гарантии нет. Но кажется, в последнее время кое-кто перестал обращать на вас внимание, милая. Боюсь, и на Флору тоже.
— В том числе и вы? — восклицает она с притворным удивлением.
— Вы прекрасно знаете: мой интерес напрочь привязан к одному-единственному объекту. Я не импрессионист.
Утро выдалось солнечное и обещает теплый день, что очень хорошо, а может, и не так уж хорошо — все будет зависеть от температуры, Я предоставляю Розмари вести «фольксваген», в конце концов, это ее машина, а не моя, но все же предупреждаю ее, чтобы без нужды не превышала скорость и вообще не создавала впечатления, будто мы стараемся убежать от чего-то.
Это «что-то» — его я достаточно отчетливо вижу в зеркале над ветровым стеклом — всего лишь черный «ситроен», элегантный, как лаковый башмачок, с показным безразличием движущийся за нами на некотором расстоянии.
— Это вас раздражает?.. — тихо спрашивает Розмари, тоже заметившая черную машину.
— Первое время. Пока привыкаешь. А потом входит в привычку, и испытываешь обиду, если позади никого нет: словно тобой пренебрегли.
— Создается впечатление, что вы давно к этому привыкли.
— Не могу припомнить, с какого именно числа.
— Я вообще ничего не знаю о вашем прошлом, Пьер. В тот вечер, когда я вас так ждала, мне вдруг пришло в голову, что если вы не вернетесь, то так и уйдете из моей жизни, не успев ничего о себе рассказать. Действительно странно: живешь с человеком долгие месяцы под одной крышей, спишь в одной постели и решительно ничего не знаешь о нем, о его прошлом, о детстве…
— Что вам рассказывать о моем детстве, когда его у меня не было, — отвечаю я небрежно. — Я подкидыш, выросший в приюте. Не то что вы — из зажиточной семьи.
— О, зажиточная семья! — с усмешкой бросает она. — Это все видимость, созданная стараниями Грабера. Зажиточная семья!..
Она нервно сигналит, чтобы забравшийся в левый ряд грузовик принял вправо. Потом сигналит снова и снова, пока тяжелая машина не спеша освобождает наконец проезд.
— Верно, квартал, в котором мы жили, был богатый, но мы богатыми никогда не были, отец сумел обзавестись маленькой чердачной квартирой с помощью своего шефа, владевшего восьмикомнатными апартаментами на втором этаже. Но за свою чердачную квартиру мы должны были как-то расплачиваться, и эта забота съедала все мысли и средства моего отца. К каким только хитроумным ходам он не прибегал: брал ссуду в одном банке, чтобы погасить в другом, оплачивал одну закладную, чтобы тут же связать себя другой. — Она на время замолкает, вперив взгляд в летящую навстречу асфальтовую ленту, потом произносит: — В сущности, зачем я рассказываю все это…
— Если я недостоин вашего доверия, можете не рассказывать.
— Что за глупости! Просто не хочется вам досаждать. Печальная история. Эти операции стали для моего отца делом жизни, а под конец он великодушно передал эстафету мне. Все это, говорил он, мы делаем для тебя, квартиренка останется тебе, и ты должна помнить: родители пожертвовали всем, чтобы у тебя была крыша над головой, много ли таких, которые могут похвалиться, что имеют собственную крышу над головой! Эта крыша досталась ему по милости его шефа, но услуги, оказываемые нам богачами, обычно стоят очень дорого! Вот и эта услуга поработила отца на всю жизнь; бедняга надеялся стать главным кассиром, и тогда все уладится, однако он так им и не стал до самой пенсии. А когда вышел на пенсию, операции по оплате квартиры легли на его плечи еще большим бременем, заботы и вечное напряжение до такой степени истощили его, что пневмония за два дня унесла беднягу в могилу.
Слушая историю Розмари, и впрямь весьма прозаическую, я рассеянно наблюдаю пролетающий мимо пейзаж, тоже весьма прозаичный, не имеющий ничего общего с открытками для туристов: голые холмы, в лоскутья искромсанные ржавыми изгородями, разрытые участки земли, на которых желтые экскаваторы черпают красноватую глину, скучные серые постройки и слепые боковые стены заводских зданий. В Швейцарии, как и во многих других местах, будничная реальность имеет мало общего с поэтическими представлениями, как не без оснований отметила простодушная Виолета.
— За эту крышу над головой, — слышится голос Розмари, — мне и самой пришлось расплачиваться, причем с самого детства. В классе, где я училась, были дети одних богачей, и они относились ко мне весьма пренебрежительно. Конечно, никому из них не приходило в голову пригласить меня в гости, но я от этого особенно не страдала. Меня больше донимало другое.
Хоть они относились ко мне пренебрежительно, но все же замечали, как я одета, а на мне всегда было все самое дешевенькое, что продавалось в магазинах «Мигро», тогда как все остальные дети одевались у «Бон Жени», поэтому меня они прозвали мисс Мигро, и я часто плакала от унижения — наедине, конечно, — но, когда жаловалась матери, что меня обзывают «мисс Мигро», и просила перевести меня в другую школу, мать говорила, что это для меня хорошая наука, чтобы я всегда помнила, где мое место, а отец гнул свое — какая польза, что ты пойдешь к беднякам, если человек может чему-то поучиться, то не у бедняков, а у богатых людей, а мать ему в ответ: ты уж лучше помалкивай, всю жизнь работаешь на богачей, и единственное, чему ты у них научился, — это считать их деньги.
— Не надо так сильно жать на газ, сбросьте немного скорость, — говорю я, заметив, что стрелка дрожит на ста тридцати и те, сзади, начинают нервничать и тоже жмут вовсю.
— Верно, я увлеклась, — тихо отвечает Розмари и отпускает педаль. — Стоит мне разволноваться — и я несусь как угорелая…
— Значит, не перевели вас в другую школу?
— Нет. Но однажды в нашем классе появилась новая девочка, она тоже была не из богатых, хотя одевалась не у «Мигро», и мы с ней постепенно подружились. Возможно, «подружились» — слишком сильно сказано, потому что она была очень неразговорчива, держалась замкнуто, но иногда мы с ней гуляли вместе и часто ходили в картинную галерею «Пти пале» — ее отец служил там администратором, — и для меня был настоящий праздник бродить по этим светлым и тихим залам и рассматривать выставленные там прекрасные картины, ведь в те годы я не была избалована, у нас дома даже телевизора не было — отец все экономил, чтобы платить по закладным, — да и в кино я бывала, только когда нас водили всем классом Полин, знакомая с сокровищами галереи, рассказывала мне о некоторых, про то, как Зевс явился к Данае в виде золотого дождя, да про то, как Сусанну подстерегали сладострастные старцы, но больше всего меня привлекали те картины, которые не нуждались в пояснениях, особенно пейзажи, и особенно полотна импрессионистов — может быть, своими странными красками, потому что от этих красок самое обыденное становилось каким-то праздничным, — и я могла до самозабвения любоваться какой-нибудь рекой, лесом, небом, мысленно уносилась в дальние дали, испытывала чувство покоя и умиротворения — знаете, словно лежишь в высокой траве и ласковый ветерок тихо веет, а ты всматриваешься в облачно-солнечные просторы неба.
Впереди, по правую сторону, маячили бензоколонка и ярко-желтый навес придорожного кафе.
— Я бы выпила кофе, — говорит Розмари, сбавляя скорость.
— Неплохая идея, — киваю я и все же посматриваю на часы: немногим больше девяти, времени у нас достаточно.
Мы садимся за столик на террасе. Место открытое, и никому не придет в голову, что тут замышляется нечто большее, нежели мирный завтрак. Вероятно, того же мнения и те, что в «ситроене», паркующемся за бензоколонкой.
— Значит, с тех пор вы посвятили себя искусству? — возобновляю я разговор, когда нам приносят кофе со сливками и рогалики.
— Да, но это было всего лишь детское увлечение, не имевшее никаких последствий, — уточняет Розмари, помешивая кофе. — Иногда Полин давала мне с собой какой-нибудь альбом своего отца, и дома, рассматривая его, я постепенно узнавала историю каждого из этих художников, меня до слез растрогала печальная судьба Ван Гога, и Гогена, и бедного Сислея, и я все больше мечтала заняться делом, которому посвятил себя отец Полин, а так как Полин мне говорила, что для этого надо знать историю искусства, я постепенно свыклась с мыслью, что мой путь окончательно определился — я стану искусствоведом. Только когда пришло время получать диплом об окончании гимназии и я поделилась своей мечтой с отцом, он заявил, что это чистое ребячество, что у него нет никаких средств содержать меня долгие годы, пока я буду учиться в университете, что закладные душат его как никогда и остается единственный выход — я должна поступить на курсы секретарш, по возможности скорее окончить их, чтобы как-то оплатить эту крышу над моей головой, под которой мне предстоит жить всю жизнь.
Она кладет на стол ложечку, сообразив наконец, что увлеклась, подливает сливок в кофе и погружает в него кончик рогалика. Затем откусывает его и отпивает кофе.
— Но вы же понимаете, Пьер, человеку нелегко расстаться со своей мечтой, особенно если это мечта его юности, самая заветная. Я сказала отцу, что буду самостоятельно добывать себе средства, буду учиться и работать одновременно, а он мне в ответ: что ж, дело твое, иди учись, раз тебе так хочется, а тем временем мы с матерью будем торговать цветами на улице, чтобы платить по закладным. Он был уже в предпенсионном возрасте, и рассчитывать на его повышение не имело смысла, дело и вправду могло дойти до торговли цветами, и, представив себе, как они с матерью стоят, словно нищие, где-нибудь на углу рю Монблан, я чуть с ума не сошла, мне пришлось отказаться от мысли об университете и поступить на курсы машинописи и стенографии. Этим и кончилась сказка.
— Первая сказка, — уточняю я — Чтобы началась вторая.
— Какая «вторая»? — спрашивает Розмари.
— Да эта, про драгоценные камни.
— Верно. Возможно, вы шутите, но так сложилось, что красота вечно искушает меня. Камни восхищали меня, когда я стала работать в фирме… Эти кусочки затвердевшего света… самые чистые цвета и самые звучные… Но что вам рассказывать о красоте, если вы к ней не имеете никакого отношения, если для вас она не существует даже в денежном измерении? Тогда-то я узнала не только как делаются камни, но и как делаются деньги. Бразильский бедняк лишает земные недра тысячелетних кристаллов, а его грабит владелец шахты, которого в свою очередь грабит скупщик, сам он становится жертвой фирмача, фирмач не остается в долгу перед оптовиком, оптовик перед ювелиром, а главный потерпевший этой цепной реакции, конечно, покупатель — он покрывает все расходы.
— Разделение вины…
— Да, и такое разделение, что виновных не остается. Каждый грабит сообразно своему положению, грабит как может, и в этом проявляется жизнь общества, его дыхание, кровообращение, и я не могу понять, какой нам с вами резон провозглашать себя единственно честными людьми в этом мире всеобщего грабежа. Лично я на такую честь не претендую.
— Я вас прекрасно понимаю, — вторгаюсь я в ее монолог. — Но вы тоже должны меня понять: когда мы приедем в Женеву, мне понадобится во что бы то ни стало ускользнуть от этих, что позади нас, чтобы сделать одно важное дело…
— Какое дело? — подозрительно спрашивает Розмари.
— Одно дело, непосредственно связанное с вашим интересом к камням. Мне кажется, я нащупал путь к месту, где таятся брильянты.
— О Пьер!..
Она пытливо смотрит на меня своими темными глазами, и в их выражении надежда явно превозмогает недоверие.
— Вот видите, я ничего от вас не скрываю. Будь у меня желание что-то скрыть от вас, я бы мог поехать в Женеву один.
— Я вам верю… Мне бы хотелось вам верить…
— В таком случае вы остановите машину перед домом Грабера и подскажете, как мне пройти по дворам.
— Но ведь это означает, что я расконспирирую себя…
— С этим вы давно справились, — успокаиваю я ее.
— Думаете, что кто-то…
— Не думаю, а знаю. И не «кто-то», а Ральф Бэнтон.
— Ральф Бэнтон? Не может быть!
— Вы однажды сказали, что в тихом омуте…
— Я имела в виду совсем другое, — торопится она возразить.
— Что именно?
— То, что он извращенный тип. И посещает проституток у вокзала… Что иметь дело с порядочными женщинами едва ли способен.
— Может, ему просто не удается узреть тонкую разницу между теми и другими.
— Циник! — выстреливает она.
Проезжаем Лозанну, хотя в последнее время Лозанна все больше привлекает мое любопытство, и к одиннадцати мы в Женеве. Розмари едет медленно, в строгом соответствии с инструкцией, и дает полную возможность «ситроену» следовать за нами. Когда мы сворачиваем на небольшую улицу, где находится предприятие Грабера, «ситроен» останавливается в самом начале ее, чтобы не уткнуться нам прямо в хвост. Когда мы с Розмари входим в парадную дверь, она поднимается по лестнице наверх, а я незаметно пробираюсь к черному ходу и через двор попадаю в соседний проулок.