— Да, да, это — твое ремесло. Поэтому, значит, ты и вертишься тут, в этом квартале. «Святая Mагдалина». Библейская блудница. Покровительница.
— Не угадал, говорю тебе.
— Да ты что, за идиота меня принимаешь? С чего это какая-нибудь проститутка в сумку к себе полезть соизволит, если ты ей не коллега?
— По твоей логике нельзя знать ни одной уличной женщины, если ты сама не уличная женщина…
— Именно так.
— Послушай, дурень, а ты разве не знаком с массой людей в этом городе, не входя непременно в гильдию каждого из них?
— Это — другое дело. Не увертывайся, Марианна.
— Впрочем, у меня нет ни малейшего намерения тебя разубеждать. Продолжай себе думать, что я уличная, и отшатнись от меня.
— Не вижу связи. Я не говорил, что если это — твое ремесло, то я отшатнусь. Просто хотелось выяснить подробность.
— Для тебя это — подробность?
— Да, более или менее. Допустим, что нет. Но ведь не станешь же ты утверждать, что все эти годы оставалась при одном-единственном мужчине, а не сменила их хотя бы несколько. Значит, вопрос лишь в количестве.
— Ты циник, Робер. Вот ты кто.
— Нет, я просто человек без иллюзий.
Кафе на углу Рю-Руаяль было еще открыто.
— Возьмем сигарет, — предложил он.
— Даже на шлюхские деньги?
— Почему нет. Деньги, говорят, не пахнут.
Марианна сделала гримасу в смысле «ты мне противен» и вошла в заведение.
«В сущности, деньги проституток пахнут. Но это — запах любых женских денег, которые лежат в надушенных сумках. Смешанный запах нечистоты и духов. Значит, разница лишь в качестве духов.»
Марианна зажгла сигарету и подала ему пачку. Робер тоже закурил и вернул пачку ей.
— Оставь у себя. А то будешь просить постоянно…
— Нет, пусть у тебя будут. Так на дольше хватит. Двадцать сигарет — не так уж много, когда они есть. У нас еще вся ночь впереди.
Они пошли вдоль Рю-Руаяль, затем наобум свернули на Фобур-Сент-Оноре.
— Не понимаю, почему ты берешь в расчет только ночь, — сказала Марианна после краткого молчания. — Можно подумать, день после нее у тебя полностью застрахован.
— Днем легче. Можно попросить у приятелей.
— Знаешь что, — осенило Марианну, — у меня идея. Если найду одну личность, то вопрос с гостиницей будет решен. Надо только пройтись до Елисейских Полей.
— Еще одна «панель»…
— Так точно. А тебя это, что, раздражает?
— Ни в малейшей степени, я тебе уже сказал. Я не в том положении, чтобы угождать предрассудкам.
— Человек с твоей широтой был бы чудесным «макро».[1]
— Почему бы и нет. Это — следующий шаг. После того, как был «жиголо».[2]
— Вот, значит, почему тебе так уличной женщиной меня выставить не терпелось. На одну доску с самим собой хотел поставить.
— Никем я тебя не хотел выставить. Просто подумал, что когда человек — в таком положении, как мы сейчас с тобой, то он ничего не рискует потерять, если будет искренен.
— Может быть. Но что он приобретет?
— Откуда я знаю… Просто выговорится, ему станет легче.
— Смотри-ка! Вот лекарство, какого еще ни разу не пробовала.
— Это видно и без твоих слов. Видно, что ты закрыта и тверда, как кокосовый орех.
— Верно, я такая. И не собираюсь себя менять. Но один-единственный разок… Да перед другом детства… Могла бы и исключение сделать, а?
— Твое дело.
— Хорошо играешь бесстрастность. Все голову ломал, как биографию из меня вытянуть, а теперь безучастного изображаешь.
— Потому что не верю тебе. Одной ложью больше, что толку?
— А чего ты так печешься о правде?
— Потому что она касается тебя. Потому что была бы правдой о Марианне. Потому что готов принять тебя любой, но именно такой, какая ты есть, а не такой, какой тебе взбредет в голову представить себя сейчас, чтобы преподнести мне другую роль назавтра и кто знает какую третью послезавтра…
— Завтра… послезавтра… Ты что, правда думаешь, что мы сможем пробыть вместе так долго?
— Я вообще об этом не думал.
— Страшно болят ноги, — простонала Марианна. — А то чуть было не поддалась на искушение рассказать тебе одну историю…
— Расскажи и забудешь, что болят ноги.
— Какая отеческая забота. Ты вообще-то о ногах моих печешься или о собственном любопытстве?
— Хорошо, молчи, если хочешь. Только перестань заедаться.
— Молчать… или заедаться. Ставишь меня перед очень трудным выбором. Молчать — разумнее. Но заедаться — забавнее. К тому же улица эта так и кишит воспоминаниями. Ты ее знаешь?
— Знаю ее название. Во всяком случае, одеждой я снабжаюсь не отсюда.
— А я снабжалась отсюда. И с «Елисейских Полей». И с «Матиньон». Уличная женщина вряд ли позволила бы себе такую роскошь. И уже одно это должно заставить тебя задуматься о своей логике.
— Принимаю к сведению.
— В первый раз это произошло совершенно случайно, — сказала Марианна, тронувшись дальше. — Я тогда еще работала статисткой. Просто в тот день работы не было и я слонялась по улицам — глазела на витрины. А когда остановилась перед «Дюрером», услышала за спиной голос:
— Вам это нравится, эти вещи?
Это был один «папаша», как тот, с кем ты меня видел в тот раз, только чуть постарше.
— За кого вы меня принимаете? — отпарировала я. — Просто смотрю, что нынче носят простолюдины.
Он взглянул мне на туалет, а туалет у меня был совсем не от Кристиана Диора, слегка усмехнулся и спросил:
— А вы… Что бы вы хотели носить?
— О, — сказала я, — такой вопрос требует обсуждения.
Через два часа мы вышли с «Ревийон» и поехали на папашином «бьюике». Перед этим ходили еще в два места, и я была еще очень глупа и слишком явно выказывала свою жадность, и если не испугала «папашу», то лишь потому, что бумажник у него был такого калибра, что трудно было нагнать на него страху. Не знаю, нужно ли добавлять, что я стала его содержанкой. Ты доволен?
— Дай мне сигарету, — только сказал Робер.
Марианна подала пачку.
— Так ты доволен или нет?
— Начало многообещающее…
Он зажег сигарету, глубоко вдохнул, после чего прилепил сигарету в уголок рта и вернул пачку.
— А потом?
— А потом то же самое. Быть статисткой — не бескрайнее наслаждение, можешь мне поверить. С самого утра идешь занимать очередь и ждешь, а когда начинают выбирать, то нет никакой гарантии, что выберут непременно тебя, потому что и другие на морду не хуже, да даже если и выберут, то только на два-три дня, а какая усталость, боже мой, и какое занудство, а в конце заплатят тебе по тарифу — как раз за съеденные бутерброды да изорванные чулки. Могла бы проституткой стать, верно, но это вызывало у меня отвращение — менять мужчин по пять раз в день без права выбора, — и я знала, что меня непременно заарканят: и придется тогда относить деньги грубияну какому-нибудь или банде, а самой на крохах пировать, так ведь?
— Сейчас ты говоришь.
— Поэтому история с «папашей» заставила меня взглянуть на другую сторону. Если б она продолжилась подольше, эта история, я бы, может, даже и достаточно разбогатела, и стала бы порядочной, да только «папаша» мой не знал меры — в этих делах, я хочу сказать — и наверняка вообще ни в чем не знал меры, и однажды схлопотал небольшой удар — на счастье, не у меня дома, — а потом прислал открытку, что он на отдыхе и скоро даст о себе знать, но так и не дал, а я, разумеется, в моем положении не могла ждать целую вечность, если не хотела отправиться по ломбардам со своими пальто с Ревийон да другими подарками. Поэтому снова начала свои небольшие прогулки по Фобур-сент-Оноре и разглядывала витрины, и подолгу задерживалась, и ждала, чтобы кто-нибудь спросил: «нравятся ли вам эти вещи?», и после скольки-то дней впустую кто-то действительно меня спросил что-то в этом роде, и это был второй «папаша», правда потоще первого, но с более солидным сердцем и человек продолжительных привычек, так что с ним я провела около двух лет, и он еще с самого начала мне сказал: «Не заставляй меня сорить деньгами на дорогие вещи, которые потом продашь за бесценок», а вместо этого каждый месяц выплачивал мне скромную ренту — такую ренту, какую мы с тобой, как экономно живем эту ночь, могли бы года на два-на три растянуть.
Она замолчала, потому что остановилась перед витриной с роскошным бельем, оставшейся в этот поздний час освещенной.
— Боже, какие вещи носят люди. Какое расточительство, чтобы обернуть себе тело. И все же…
Робер терпеливо ждал и курил, уставившись в глубину улицы.
— Нет, ну ты посмотри только на эту комбинацию — пастельно-лиловую, с кружевами.
— Не производит на меня никакого впечатления.
— Варвар. Ты что, никогда не смотришь на витрины?
— Никогда. Впрочем, однажды смотрел, потому что торговец один заказал мне написать картину с его магазином на переднем плане.
— Вот так идея! Ну, хоть хорошо заплатил?
— Ни сантима.
— Вот негодяй. А почему?
— Потому что я нарисовал ему витрину не снаружи, а изнутри. Одну лишь витрину, на которой обратными буквами выведено «Симеон и К°», а перед витриной встала девушка, устремила глаза внутрь — одна бедная девушка из народа, — одним словом, тебе надо было это видеть, этого не расскажешь.
— А… В таком случае торговец был прав. Я бы на его месте тоже такую картину не взяла. Ты, наверно, социалист.
— Я социалист? Ты не приболела случайно?
— Тогда с чего такая идея — с девушкой?
— Как с чего? С того, что я вижу — с того, что есть. С того, что было с тобой, скажем. Впрочем, не имеет значения… Расскажи о «папашах». Наверняка, у тебя их много было.
— Не считала, — сказала Марианна, снова тронувшись в путь.
Она шагала еле-еле, и Роберу пришло в голову, что, может быть, следует подать ей руку, но он продолжал идти рядом с ней, как прежде.
— Вообще-то, как-то вечером на меня напала бессонница, и я попыталась их пересчитать, но сбилась и бросила. Потому что, знаешь, все это очень сложно. Когда человек пускается на такие авантюры, он не может на одних лишь богатых «папаш» расчитывать. «Папаши» не прибывают по расписанию, и иногда целые месяцы бродишь впустую, а иногда приходится вообще бросить бродить, чтоб в лапы к «фликам»[3] не попасть или к сутенерам, да чтоб тебя не взяли на карандаш, и тогда начинаешь тратить свои сбережения, а расходы — немалые, потому что одеваться всегда нужно по хорошей моде, если хочешь, чтоб тебя считали не за уличную, а за приличную женщину, которая готова продать часть своего времени, но лишь за соответствующую цену… Поэтому много тратишь, и часто сбережения вообще идут ко всем чертям, и идешь закладывать, и случается даже — чтобы совсем не обнищать да продержаться до следующего везения, примешь в постель на раз-другой в гостинице какого-нибудь клиента не на полгода, а на полчаса — и как ты хочешь при всей этой путанице, чтоб я вела статистику лишь потому, что одним летним вечером один знакомый из прошлого может потребовать от меня точных сведений.
Робер не возражал.
— А потом бывают и промашки, бывают обманщики, на которых невозможно не напороться, какой бы хитрой ни была, как бы ни была начеку. Я, например, всегда с подозрением относилась к франтам помоложе, потому что такие, если они не с мордой Мишеля Симона и имеют деньги, то могут найти себе что-нибудь подходящее, не кидая на ветер тысячи, значит, раз клеятся к тебе, то лишь делают вид, что готовы на щедрость. Но со стариками тоже нет гарантии, и этот, например, которого ты моим любовником объявил, сыграл со мной как раз такой грязный номер, что зажарила бы его, как бифштекс, на медленном огне. Любовник! Если уж это — любовник! Обещал мне луну с неба, морочил голову сказками про отдельную квартиру — собственную квартиру на мое имя, — а целый месяц только и делал, что по гостиницам водил, и единственное, что я получила от него не как обещание, — это пузырек «Карвен» за двадцать франков, если не считать еды, — только ведь еда, один раз проглотил — и все, а он исчез и даже еда кончилась, и это в то время, когда я и без того прогорела, и хозяйка конфисковала у меня чемоданы, потому что я должна за квартиру уже триста франков, и иди теперь — ищи эти триста франков, чтобы если не что другое, так хоть тряпки продать, скопленные в добрые дни.
Она снова остановилась, нагнулась и схватилась за лодыжки.
— Ох, ноженьки мои. Рассказывай, как же, что я о них позабуду. Горят, как огонь.
— Это плохо, — согласился Робер. — Но это лишь первая фаза. Потом вообще перестаешь их ощущать — и все в порядке.
— Не ври. Если говорить о ходьбе, так я ее знаю лучше тебя. Ноги свои я всегда ощущаю. И все хуже и хуже.
Он не возражал. Марианна снова зашагала и Робер с ней, думая, что сейчас действительно бы надо дать ей опереться ему на руку.
Они пересекли площадь «Сен-Филип-де-Рул», освещенную и пустую, и вошли на Рю-Ля-Буэси. Тут было темно, фонари бледным светом мерцали через один — лишь вдалеке блестела неоновая реклама «Нью-Йорк Геральд Трибьюн».
— Скажи что-нибудь, — подала голос Марианна.
— Что сказать?
— Неважно что.
— Ничего не приходит на ум. Голова у меня совершенно пуста.
— Признался наконец.
Он не отвечал и они вдвоем продолжали молча идти в темноте и тишине, в которой лишь эхом отдавались их медленные шаги.
На углу Елисейских Полей Марианна остановилась.
— Можешь подождать меня здесь.
— Согласен.
Она ушла и наверняка сейчас пойдет на Рю-Вашингтон, где торчат уличные женщины, или, может, в какое-нибудь из заведений по соседству, где женщины сидят за баром, и Робер спрашивал себя, отчего Марианна оставила его здесь, а не пошла с ним вместе, — теперь, после того, как она выговорилась, и ей уже все равно нечего больше скрывать. Но вопрос этот не слишком его занимал, и он продолжал ждать, ощущая свою голову действительно пустой, совсем пустой, хотя именно сейчас в ней все должно было бурлить и клокотать.
Ноги у него все еще болели болью первой фазы и он отошел в тень, достал свой платочек и сел на бордюр. Мог бы вздремнуть, пока не вернется Mарианна, однако сон прошел, и он лишь сидел так, без мыслей, сидел, кто знает сколько времени, пока до него неожиданно не дошло, что он сидит уже наверно с час и что Марианна давно уже должна была вернуться, и что, даже если бы она обошла все заведения на авеню, и даже по два раза их обошла, то все равно уже давно должна быть здесь.
Он встал, прошелся до угла и заглянул за него. Бульвар простирался необычайно пустой и бескрайне широкий, странный этой своей ярко освещенной пустотой, словно комната, в которой зажжены все лампы, но нет ни одной живой души. Витрины разных кафе то здесь, то там были еще освещены. По асфальту время от времени пролетала с недозволенной скоростью легковая машина. По тротуарам прогуливалось несколько запоздалых пар. Но Марианны не было.
«Бросила меня, — подумал Робер. — Не может быть, чтобы она все еще их обходила. Просто бросила меня.»
Он пошел обратно, потом снова постелил платочек и сел. Куда идти! И какое имеет значение, пойдет он или будет ждать здесь, хотя и без смысла. Если ждать здесь, то есть еще один шанс из тысячи дождаться ее. Все же шанс, хотя и никакой.
— Вы пьяны или что?
Над Робером навис «флик» в ночной пелерине.
— Просто устал.
— Тротуары сделаны не для отдыха. Что будет, если все решат рассесться вдоль тротуара.
— Весело будет.
— Ах, мы еще и остроумны! Только, знаешь, сейчас не тот час, чтобы острить. Вставай!
Робер поднялся, не спеша подобрал платочек, встряхнул, бережно сложил и засунул в карман.
— Давай, пошевеливайся! А не то до участка — недалеко.
Робер все так же медленно зашагал по улице.
— Робер!
Он услышал за спиной торопливое щелканье каблучков и обернулся.
— Робер!
Это была Марианна.
— Наконец-то. И то в тот самый момент, когда я чуть было не нашел себе ночлег в участке.
— Раньше не могла. Той, которую я искала, нигде не было и пришлось идти аж на Ваграм увидеться с другой, а ее тоже не было и пришлось ее ждать, и все это ради одной такой мелочи, из-за которой никто не дает комнаты в гостинице.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал Робер. — Не имеет значения.
— Сигарету хочешь?
Робер молча взял из пачки одну сигарету. Они снова вышли на авеню, не потому что там было что делать, а так, не думая, — может быть, просто привлеченные светом, — и отправились к «Обелиску», — может быть, просто потому, что вниз идти легче, чем наверх.
Марианна еще немного поговорила о своей неудаче, но Робер ничего не отвечал, и она скоро тоже замолкла, и они оба шли так, едва-едва, каждый со своими мыслями или со своей пустотой.
— Дальше вниз? — спросила Мaрианна, когда они дошли до «Руи-Пуан».
Робер только пожал плечами.
Здесь уже не было витрин и на бульваре стало темнее, а налетавший с Сены ветер шелестел в ветвистых черных деревьях и колыхал свет и тени по аллее.
— Ты и правда совсем онемел.
— Не могу разогнать сон. Пока тебя ждал, уснул.
— Дело не во сне. У тебя просто пропал аппетит к разговорам. И сказать тебе, с каких пор?
Он не проявил любопытства.
— С тех пор, как я сказала тебе кое-что из того, что тебе так не терпелось услышать.
Он не возражал.
— Потому что ты напрасно пытаешься разыгрывать циника, Робер. Ты — провинциальный мещанин и мораль твоя сейчас шокирована, и ты наверняка спрашиваешь себя, должен ли ты даже в таком положении, в каком сейчас оказался, идти рядом с женщиной, так погрязшей в пороке, как я.
— А, ну да. Именно над этими вопросами я и ломаю себе голову. Поэтому и ждал тебя два часа на тротуаре.
— Брось. Я тебя вижу насквозь.
— Допускаю. Только ничего ты не понимаешь. Я не говорю, что история твоя доставила мне бескрайнюю радость. Она действительно была для меня подлым ударом, твоя история…
— Я так и знала.
— …но не потому что мораль моя шокирована. Если хочешь знать правду, то должен тебе сказать, что ожидал услышать кое-что и похуже. Что ты меняла их по пять раз в день в какой-нибудь из тех грязных гостиниц возле «Мадлены» или еще где-нибудь.
— Стой, — прервала его Марианна. — Я больше не могу. Давай сядем…
Она рухнула на скамейку у аллеи и простонала.
— Положи ноги на сиденье, — сказал Робер. — Обопрись спиной мне о спину и расслабься.
Они посидели так, привалившись спина к спине, и Робер ощущал всем своим существом ее усталое дыхание, ее пульсирующее тело — тело уличной женщины, но теплое и живое среди мрака и одиночества ночи.
— Дай сигарету.
Марианна подала ему пачку через плечо.
— Значит, ты должен быть доволен, что не слышал самого худшего?
— Должен быть, но вот нá тебе, не доволен. Только не потому, что столкнулся с женщиной, которая шокировала мою мораль, а потому что женщина эта оказалась в точности того же качества, что и я, — испорченная и испачканная точь-в-точь, как я сам.
— Что? Уж не занимался ли и ты этим ремеслом?
— Почти.
— Нет, ну ты не станешь меня убеждать, что ты — один из «теть».
Он рассмеялся кратким невеселым смехом.
— Это не единственный способ. Человек не обязательно продает себя мужчине. Женщины-клиентки тоже попадаются.
— Богатая была?
— Очень.
— И страшная?
— Очень.
— Естественно. Красивые находят себе мужчин, не покупая. Продать себя красивой трудно.
— Дело не в том, что я себя продал. Я продал другое, Марианна. Свое искусство.
— Ну, что ж тут такого плохого. Насколько я знаю, человек для того и рисует, чтобы продавать.
— Ты не понимаешь. Душу я свою продал. Вот что я хотел сказать.
— Извини меня, но в таких вещах я действительно не разбираюсь. Не сильна я в тоске по невидимому.
— Только должна ты знать, — и говорю я это не из хвастовства, — что я долго боролся и не упал от первого удара, а мне пришлось получить много ударов, и тяжелых, прежде чем я упал. И если я себя продал, то продал не по доброй воле, как ты.
— Не вижу разницы. Впрочем, если тебя это успокаивает…
Она отодвинулась от его спины.
— Ох, ноги мои. Задавила тебя?
— Нисколько. Наваливайся свободно.
Он снова ощутил полную теплую спину.
— Мы связаны, как сиамские близнецы…
— Какие близнецы?
— Нет, ничего.
— Расскажи про ту, страшную.
— Чтобы рассказать тебе про страшную, нужно рассказать сначала про те десять лет нищеты и про то, как я ходил от торговца к торговцу с картинами под мышкой и как производил серийно акварели по два франка за штуку для старьевщиков по набережным, и как стал уличным фотографом, и как потом меня взяли фотографом порнографических снимков, и как я сидел два месяца в тюрьме, и как много раз чуть не умирал с голоду и разное другое такое же.
— Ничего, хорошо, не перечисляй. Рассказывай. Это снимает с меня усталость — слушать.
— Брось! Запутанные это дела. И забытые.
— Ну, расскажи тогда про страшную.
— Страшная и богатая. Этим исчерпывается все. И надменная, ко всему прочему, как английская королева. У отца ее магазин картин, но всеми делами заправляет она. Если это тебя живо интересует, могу дать адрес дома.
— Почему нет! Папаша может пригодиться.
— Прекрати!
— Тебя это шокирует?
Он промолчал.
— Папаша делает то, что скажет ему Жизель, дочь. Жизель сидит за письменным столом в глубине магазина, склонив напудренную морду над ворохом бумаг, и заключает сделки по телефону. Такой я ее увидел, когда в первый раз вошел со своими жалкими полотнами под мышкой.
— Это не для меня, — сказала она, даже не посмотрев на картины.
— Я недорого продаю.
— А я покупаю только дорогие работы. Это не для меня, говорю вам.
И поскольку я все еще не уходил, она подняла голову, и что-то как будто дрогнуло у нее во взгляде, потому что выражение у меня, наверно, было совсем отчаянное.
— Потому что ты ей понравился, — поправила Марианна.
— Да, скорей, поэтому. Так или иначе, она оставила бумаги и посмотрела на меня: «Господи, в этом городе тридцать тысяч художников, а они все новые и новые приходят и мечтают о славе Пикассо, и голодают как собаки, вместо того, чтобы поискать себе где-нибудь зарплату, как все люди.»
— Покажите мне ваш товар!
Я расставил полотна вдоль стены. Их было три, и на первом я изобразил двух человек — мужчину и женщину, облокотившихся на перила моста.
— И зачем тебе понадобилось это изображать? — полюбопытствовала Марианна.
— Это были два человека — мужчина и женщина: он стоял в фас, небрежно опершись локтями о перила и опустив взгляд, а она повернулась спиной, лицом к реке, и в этом и была вся картина.
— Не вижу никакого смысла.
— Смысл невозможно рассказать, он был внутри картины, в позах этих двух, выражающих отчуждение, в скуке на мужском лице, в скорби женской спины. Развязка, расставание, пауза перед расставанием.
— Мне это кажется очень тоскливым, — заметила Марианна. — И совершенно банальным. Хотя я не разбираюсь в этих твоих работах.
— Но в том-то и дело, что в жизни это банально, а никто не догадался сказать это в картине. В том-то все и дело, что мы проходим мимо таких вещей, потому что они банальны, и уходим рисовать тело своей любовницы…
— Ну ладно, а что сказала та, страшная?
— Вторую картину я окрестил «Воскресенье», — продолжал словно про себя Робер. — Я ее очень любил, эту картину, и она представляла мансарду с задымленной стеной и с худенькой полуголой девушкой, которая гладит себе праздничную юбку…
— Еще одно открытие.
— По-моему, я хорошо передал этот жалкий интерьер и жалкую наготу этого худенького существа, и, может быть, часть ее жалкой надежды, что уж это-то воскресенье не будет таким же, как все остальные, что это-то воскресенье станет настоящим праздником. И в лице, по-моему, было выражение, и тело было хорошо погружено в сумерки, и луч от невидимого окна в крыше косо опускался на грязную стену и на жалкое худое плечо…
— Боже мой, у тебя глаза на одно тоскливое. Да располагай я деньгами украсить комнату, я бы купила себе какой-нибудь пейзаж с пальмами и морем — с чем-нибудь красивым, а не таким, как то, что у меня каждый день перед глазами.
— Если есть деньги, возьми себе лучше настоящую пальму. Это еще приятнее.
— И настоящее море?
— Почему нет. Съезди на Лазурный берег — пальм и моря, сколько хочешь. Ты смешиваешь картины с курортом.
— На курорте я была только раз. Но это — одна из моих грязных историй, потому что богач мой оказался никаким не богачом, а каким-то мошенником и проиграл свои деньги, сколько у него было, в казино, а я еле-еле обратно вернулась.
— На гостиничной кровати, наверно, на дорогу заработала.
— Не важно. Расскажи лучше про ту, страшную.
Робер молчал.
— Ну, расскажи! Чего ты замолчал?
— Вот ведь каков человек, — сказал всё так же, словно про себя, Робер. — Постоянно повторяю себе, что это — прошлое, меня не касается — ни меня, ни былой Mарианны, — а стоит только подумать, как ты с этими стариками извращенными вертопрашила — и как будто кто-то желудок мне горстью мнет. Отвратительно.
— Нет, правда, тебя-то это каким боком касается? Ты что, ревнуешь, что ли?
— Пожалуй, да; похоже, что ревную. Ревную, как будто ты мне жена. Как будто ты мне жена, без которой я не могу.
Она ничего не сказала, словно не слышала. Потом чиркнула спичкой. Зажгла сигарету.
— Ты так и не дорассказал мне про ту, страшную.
— Рассмотрела она мои работы. Без особого интереса, впрочем.
«Умелость у вас есть, — вынесла она приговор. — Но никакого понятия о том, что творится сегодня. Подобные работы непродаваемы… Я не утверждаю, что если вы перейдете на другие, то непременно преуспеете, но с такими, как эти, неуспех вам гарантирован на 100%.»
Разглагольствований такого рода я уже слышал много и стоял и слушал лишь потому, что что-то говорило мне, что пытаться нужно до конца.
— Вы правы, — согласился я, — но работы эти я делал для самого себя. Не на продажу.
— Но вы ведь их предлагаете.
— Предлагаю, потому что уже месяц без крыши над головой и потому что со вчерашнего дня у меня еще не было ничего во рту, и потому что мне больше нечего предложить. И если непременно нужно будет спрыгнуть с какого-нибудь шестого этажа, то я хочу, чтобы это произошло как можно позднее.
На лице у нее показалось что-то вроде улыбки и она крикнула в комнату в глубине.
— Папа, я ухожу ненадолго — пускай Пьер за магазином приглядит.
А затем мне:
— Пойдемте. Выпьем по чашке кофе.
И мы пошли в бистро на углу и пили кофе, и она заказала мне бутерброд, и потом еще один, и еще один, и мы долго разговаривали, особенно я, — потому что после того, как долго не ел, становишься просто пьян от еды, — и не знаю, что именно я говорил: про Ван Гога и про абстрактное искусство, и про все такое прочее, — а под конец она мне сказала, что я явно много читал и видел, но все это перемешалось у меня в голове в кашу.
— Если у вас будет немного времени под вечер, заходите снова… Сходим на выставку. Увидите настоящее искусство.
Если у меня будет немного времени? У меня было столько времени, что я просто не знал, куда его девать, и еле дотерпел до шести, потому что ей не пришло в голову дать мне хотя бы два франка, а я был без сигарет и не мог даже взять пачку бумаги, чтобы курить окурки.
— На, закури! До окурков мы еще не дошли.
Марианна подала ему через плечо пачку.
— Ты догадлива. Мне действительно страшно захотелось курить, когда я вспомнил те бестабачные дни.
Он вдохнул обильный горький дым и приклеил сигарету себе на губу.
— Тебе не надоело то, что я рассказываю?
— Нисколько. Только я еще ничего интересного не слышала.
— Знаю я, чтó для тебя интересно.
— Ничего ты не знаешь. Продолжай.
— Выставка была — абстрактная мазня, но не без уменья. Художник видел краски и знал грамматику, но все они были — два-три приема, повторяемые до отвращения. Это то, что называется «иметь свой стиль». Человеком он, впрочем, оказался неплохим и позднее мы с ним подружились. И… Марианна!
— Да слышу, слышу.
— Марианна, эврика! У меня есть квартира.
Марианна спустила ноги с лавки и повернула голову:
— Тебе что, шесть часов нужно было, чтобы к этому открытию прийти?
— Перестань, главное, что у нас есть квартира. Виллочка Жана-Пьера, того самого художника.
— А где она, эта виллочка?
— Далековато. На Марне.
Марианна простонала и снова подняла ноги на сиденье.
— Шутник. Туда самое малое — десять километров. А я и двух пройти не смогу. Нет, тут умирать будем.
— Но это — чудесный домик. Со всем, что требуется. Это — моя мечта. И даже если там вдруг Жан-Пьер, то нам все равно достанется кухня. Но Жана-Пьера нет, а ключ — под плитой в саду.
— Кончай, не зли меня.
— Как я раньше не вспомнил, в «Нарциссе», пока еще метро работало.
— Да если бы и вспомнил, я бы с тобой не пошла. От «Нарцисса» я бы с тобой не пошла.
— А сейчас пойдешь?
— Ни в коем случае. Десять километров — ты сдурел. Возьмем что-нибудь теплое на Рынке на эти жалкие франки, которые я раздобыла. Потом рассветет, а как рассветет, увидим. Пусть только ноги у меня отдохнут еще немного.
— Своих я уже не ощущаю.
— Когда тронемся, увидишь… Давай, дорасскажи про страшную. Ты мне еще ничего не рассказал.
— Оставь ты эту страшную. Мне больше не рассказывается.
— Нет, рассказывай.
— Хорошо, но в двух словах. Дабы удовлетворить твое нечистое любопытство. Спали мы с ней вместе в тот же самый вечер. В гостинице. Номер оплатила, естественно, она. После сытного ужина. И двух бутылок вина. Оно-то и облегчило мне задачу. Потому что Жизель была страшна не только на лицо. Самка — длинная и плоская, как гладильная доска. И эта самка купила меня за цену, которую определила сама. За цену, которую даже не определяла. Я годился в морг, значит, цена мне была — кто сколько даст. Но Жизель была из общества — по крайней мере, из общества в некотором роде — и сделку следовало оформить в приличном виде, который бы не вызывал раздражения. Я получил студию на чердаке, два костюма, и мелкие деньги. Так похотливость самки приобретала вид меценатства. Бедный талант и щедрая покровительница. Вот и все.