Пятница
День начался как обычно, то есть плохо.
В сущности, пока не зазвонил будильник, все было не так уж плохо, но это был еще не день, а сумрачное пространство полусна, смутная ничейная земля между ночью и днем. Ночью с ее кошмарами и днем – с его неприятностями.
В этих кошмарах она бродила по мрачным, холодным и гулким коридорам, зябко дрожала перед громадными, наглухо запертыми дверьми. Или безуспешно карабкалась на крутую гору, потому что почва осыпалась у нее из-под ног, а колючие кусты обступали со всех сторон и тащили вниз. Или, перепрыгивая темную бездонную пропасть, срывалась, чтобы падать, падать и падать до резкого толчка пробуждения.
Потом она снова забывалась сном, а мрак постепенно редел, и чугунные, как всегда в ночных кошмарах, ноги делались все легче и легче, и вот уже вокруг сиял ясный голубой простор, и она медленно плыла в струях теплого ветра, подобных звукам далекой музыки. Но тут раздавался звон будильника.
Звон был пронзительный и настойчивый, бесцеремонный, как действительность, и неотвратимый, как наступающий день. Не открывая глаз, Виолетта протягивала руку, нажимала на кнопку будильника, но голубизна полусна уже успевала рассеяться. Она пыталась удержать ее хоть на миг, но сквозь прикрытые веки проникала не синева, а зеленоватый сумрак или красновато-коричневая полутьма.
Зеленоватый сумрак или красно-коричневая тьма – смотря по тому, какие на окнах занавески. Если задернута только зеленая тюлевая занавеска, то в комнате светлее, и, значит, Мими уже встала. Если царит красновато-коричневая полутьма, то, значит, Мими не отодвигала плотные шторы в крупных осенних листьях и, следовательно, спит.
При всей своей любви к светлым тонам в эти минуты Виолетта предпочитала темноту. Если Мими не встала, значит, в колонке еще есть горячая вода. Но сегодня утренний свет уже проникал сквозь зеленоватый тюль, а за стеной слышался шум душа и гул водопроводных труб.
– Фиалочка, ты все еще валяешься? Вставай, иди мойся, – наставительно сказала, входя в комнату, Мими, закутанная в белый махровый халат. Голову ее венчала нейлоновая шапочка, призванная защищать волосы от воды. Она бесшумно пересекла зеленоватый сумрак комнаты, словно скользнула в глубинах озера, распространив вокруг запах влаги и туалетного мыла. Виолетта откинула одеяло, встала и машинально пошла в ванную.
То, что служило им ванной, размерами походило на телефонную будку, в которой каким-то чудом умещались душ, колонка, раковина и полочка для туалетных принадлежностей.
Горячей воды в колонке, естественно, не осталось. Хорошо хоть, что Мими опережает тебя не каждое утро, а только в тех случаях, когда не засидится с Васко в баре.
Виолетта наскоро ополоснулась под краном холодной, как лед, водой, быстро вытерлась полотенцем и, поеживаясь от холода, побежала в комнату одеваться. От чистого белья веяло свежестью, но оно тоже было такое ледяное, что казалось сырым. Даже черный свитер не согрел ее, а словно ждал, что она согреет его.
– Кофе у нас есть? – спросила Мими, поставив кастрюльку с водой на плитку в нише, которая служила им кухней.
– Я купила вчера.
Мими все еще не отодвинула занавески, и утренний свет проникал сквозь зеленый тюль все такой же смутный и зеленоватый. Словно комната была под водой. Тихой, сумрачной и прохладной водой. Почти такой же холодной, как в ванной.
Операция по раздвиганию занавесей считалась привилегией Мими, поскольку ее кровать стояла у окна. Виолетта полагала, что достаточно одной тюлевой, но Мими решила повесить и шторы в осенних листьях, чтобы не подглядывали эти сороки. Сороками они называли двух сестер – старых дев, живших в доме напротив.
– Кофе ты купила в нашей бакалее… – проворчала Мими.
Покончив со своим туалетом, она склонилась над плитой в нише.
– Да.
– И так ясно: от него пахнет мылом, салом, черным перцем, всем, чем угодно, только не кофе.
Слушать всякую чушь про кофе, когда ты вся еще во власти прекрасного сна… Как жаль, что прекрасный сон нельзя удержать, что он рассеивается и тает, как дым, едва наступает день. Его не выразишь словами. А начнешь рассказывать, все очарование исчезает. Да и о чем рассказывать? Ведь был только необъятный голубой, светло-голубой простор, пронизанный теплым ласковым светом. И ты плывешь в этом просторе, словно уносимая ленивым движением ветерка, какой-то мелодии, дуновением звуков и света.
– Пить эту бурду или не пить, – проговорила Ми-ми, снимая кастрюльку с плитки. – Ладно, хоть согреемся…
Конечно, они ее выпили. И раз уж речь зашла о том, как согреться, то заговорили и об электрокамине. Недели две назад Мими отнесла его в ремонт и каждый день наведывалась в мастерскую узнать, не готов ли, но его до сих пор не починили.
– Вчера выдумали, что нужно менять спираль, а спиралей у них сейчас нет, – сказала Мими.
И поскольку Виолетта молчала, добавила:
– Что ж ты молчишь? Тебя это тоже касается…
Она давно свыклась с молчаливостью подруги, и если сегодня это ее сердило, то только потому, что сегодня ее раздражало все. Виолетта любила мысленно разговаривать сама с собой и даже отвечать другим. Не то, чтоб она молчала, как немая, но обычно ограничивалась короткими репликами, вроде «да», «нет», «может быть» и «как хочешь».
– Лучше новый купить, – наконец выговорила она.
– Вот еще, хоть всю зиму будем мерзнуть, а новый не купим, – возразила Мими. – Отдать пятнадцать левов, когда за три можно спираль поменять…
«Пятнадцать… с Васко в ресторане и больше пропиваете», – подумала Виолетта, но вслух ничего не сказала.
Как бы в ответ раздался звонок в дверь. Пришла контролерша из энергосбыта. В руках она держала счета.
– Восемь левов тридцать две стотинки, – объявила она с порога.
– Почему так много? – спросила Мими, открывавшая ей дверь.
– Вам лучше знать, – сухо ответила контролерша.
– Фиалочка, посмотри в сумке, хватит ли нам, – крикнула Мими, хотя прекрасно знала, сколько у них осталось денег.
– Всего два лева…
– У нас всего два лева, – сообщила Мими контролерше.
– Тогда я отключаю свет.
– Ну зачем отключать… Мы завтра же заплатим…
– Хорошо, а не заплатите, я вывинчу пробки, так и знайте. Учтите, я к вам второй раз прихожу.
– Вот зануда, – возмущалась Мими, выпроводив ее. – Подумаешь, второй раз она приходит. Других дел у нас нет, как дома сидеть – контролеров ждать.
Она взглянула на часы и заявила:
– Ладно, пошли. Успеем еще забежать в «Алый мак».
– Давай лучше уберемся.
– Не хочется. После уберемся. Мне бы сейчас чашку кофе… да настоящего.
Виолетта покорно встала и сняла с вешалки темно-синее пальто, старое пальтишко, еще со времен ее последнего повышения. Одеваясь, она невольно отмечала, какой беспорядок у них в комнате – остатки вчерашнего ужина на столе, разбросанная одежда, неубранные постели. Белье тоже уже пора менять, и эту посекшуюся от стирки наволочку с большим желтым пятном слева. Ведь убираться Мими, как всегда, предоставит тебе.
* * *
В «Алом маке» – новом кафе возле недавно построенной гостиницы – два столика были заняты артистами их театра, с которыми Мими поддерживала только официальные отношения. Зато за третьим сидела, скучая над уже пустой чашкой, Таня.
– Девицы опять проспали, – установила она, когда подруги уселись против нее.
Вместо ответа Мими подняла руку с двумя вытянутыми пальцами – знак победы, в данном случае означавший весьма прозаический заказ: «два кофе».
– Какая ты сегодня мрачная, – заметила Таня.
– Вот ты меня и развеселишь.
– Не представляешь даже, как ты угадала. Вчера нашей Ольге не повезло – подвернула ногу.
– Ну, ей подножку никто не подставлял, – буркнула Мими. – Сама виновата.
– Недели на две вышла из строя, – уточнила Таня.
– Ладно, слыхали. Цветочки прикажешь ей носить? Ольга была прима-балериной их театра, и Мими терпеть ее не могла.
– Ох, и туго до тебя сегодня доходит, – вздохнула Таня. – Неужели не понимаешь, что тебе роль дадут!
– Как же – дадут! Скорее спектакль отменят.
– Не могут они его отменить.
Официантка принесла кофе, забрала мелочь, которую Мими заранее положила на стол, и удалилась.
– Не могут они его отменить, – повторила Таня. – Во-первых, все билеты проданы, а во-вторых, из Софии приезжает начальство с какой-то иностранной делегацией.
– Это уж не моя забота, – беспечно заметила Мими, закуривая сигарету.
– Что у тебя, шарики за ролики зашли? – крикнула Таня. – Ведь ты же наконец станцуешь Одетту-Одиллию!
Мими шумно отпила кофе, потом глубоко затянулась сигаретой, сложила пухлые губы трубочкой, словно для поцелуя, и медленно выпустила дым изо рта.
– Дело большое. Когда я мечтала об этой партии, мне ее не давали. А теперь дадут мне ее или нет – какая разница.
– Ладно, не прикидывайся. Не радоваться, что получишь такую партию… Может, скажешь «не надо» или «отдайте ее Маргаритке».
Под Маргариткой подразумевалась Виолетта. Мими окрестила ее Фиалочкой под тем предлогом, что, мол, не следует злоупотреблять иностранными словами, а Таня – Маргариткой, чтобы не звать Фиалочкой.
– Вот именно, – кивнула Мими. – Если они вообще надумают дать мне эту роль, я ее Фиалочке уступлю. Она хоть обрадуется. Ведь какое у нас призвание – приносить радость.
– Да тебя никто и спрашивать не станет, – сказала Таня.
Конечно, никто ее не спросит. Не Мими распределяет роли, даже если допустить, что она готова отдать тебе Одетту – Одиллию, хотя и за это нельзя поручиться. Мими уже давно получила эту роль во втором составе, а Виолетта – в третьем, но это было только на бумаге. Ольга не позволяла никому, кроме нее, появиться на сцене в этой роли и, как назло, ни разу не болела, так что до второго состава очередь так и не дошла, не говоря уж о третьем.
Да, не Мими распределяла роли, и большой еще вопрос, получит ли сама Мими эту роль. И все-таки по дороге в театр Виолетта не могла отделаться от мысли об Одетте – Одиллии. А когда какая-нибудь идея, даже дурацкая, засядет у тебя в голове… Правда, три сезона назад эта мысль не казалась ей такой уж дурацкой, и она упорно репетировала роль, но тогда было другое время, тогда было время великих надежд.
Они прошли через служебный вход мимо вахтера, который с кем-то говорил по телефону и даже не взглянул на них, и по стертым ступеням неприглядной лестницы поднялись на второй этаж.
Храм Терпсихоры. Эта неуютность коридоров и артистических уборных, этот застоявшийся запах табачного дыма, пота и косметики, этот тяжелый закулисный запах. Блестящая мантия театра, вывернутая наизнанку. Дешевая и потертая подкладка, кое-где заштопанная, как старое трико Виолетты. Серые, как в казарме, стены, грязный скрипучий пол, красные огнетушители, несколько танцовщиков в уголке, отведенном для курения, а точнее – возле плевательницы в конце коридора.
В артистической было тепло. Ровно настолько, чтобы не стучать зубами. Несколько девушек готовились к экзерсису. Виолетта заняла свое место, задумчиво глядя прямо перед собой. «Перед собой» – это зеркало и ее лицо в нем. Бледное лицо, на котором большие серые глаза кажутся еще больше. Когда ты так бледна и худа, люди говорят, что ты изящна. Те из них, кому ты симпатична. Другие находят, что ты страшна как смерть.
Все еще думая об Одетте – Одиллии, Виолетта раскрыла сумку и принялась аккуратно вынимать свои балетные принадлежности – черный купальник, трико телесного цвета, балетные туфли, ленту, которой стягивала волосы, пока на дне не осталась только серая плюшевая собачка. Собачка неизменно хранилась в сумке, потому что ее роль заключалась в том, чтобы приносить счастье, – на эту роль уж никто не покушался.
Все так же медленно и аккуратно Виолетта принялась раздеваться. Как говорит Мими, в нашей профессии только и делаешь, что переодеваешься. Она натянула трико, то самое, штопаное-перештопаное, и поверх него – купальник. Дома в чемодане у нее лежало новое трико, но день, в который она его надела первый раз, оказался тяжелым, гораздо тяжелей обычного; она решила, что в новом ей не везет, и поэтому ходила в старом. Как будто в старом ей очень везло!
Обуваясь, она изо всех сил старалась сосредоточиться, но мысль о роли не покидала ее. Она вертелась у нее в голове и когда они делали в зале экзерсис. В эти серые утренние часы вечерняя звучность оркестра заменялась бренчанием расстроенного рояля, механически повторявшего без конца одни и те же такты, словно это был аккомпанемент к уроку утренней гимнастики. И все эти существа, которые вечером превращались в принцесс и фей, сейчас двигались по строгим правилам балетных па с унылыми, неподвижными лицами, небрежно одетые, в старых трико, стоптанных туфлях, купальниках самых разных случайных цветов.
Сколько прозы – будничной суеты и ежедневных усилий – ради того, чтобы получилось хоть немножко поэзии, всего два часа поэзии в том самом помещении с тремя стенами. Но в это утро ее волновало другое. На затянутом непроглядной мглой горизонте появился крошечный просвет. Просвет, или надежда на просвет, или даже иллюзия, что появится просвет, все равно она уже не могла подавить внезапно охватившую ее дрожь радостного предчувствия.
– Виолетта, что с вами сегодня? – строгий окрик педагога заставил ее вздрогнуть. – Вы за минуту три раза соврали.
К строгому тону и резким замечаниям их педагога – бывшей балерины – все давно привыкли. Правда, некоторые, вроде Мими, недолюбливали ее за это.
– Что ты на нее злишься? – спросила как-то Таня. – Не видишь, что у женщины критический возраст?
– У нее всю жизнь критический возраст, – ответила Мими.
И, взглянув на Виолетту, добавила:
– А все-таки мы с тобой, Фиалочка, лучше всех в труппе. Это ясно, как божий день.
– Из чего это, спрашивается, ясно? – спросила Таня.
– Хотя бы из того, что она только нам двоим не делает замечаний.
Действительно, педагог никогда не делала Мими замечаний. Конечно, она видела погрешности Мими, но не желала замечать ее присутствия. Это началось года два назад. Она отчитала Мими за какую-то ошибку. Мими на резкость ответила грубостью. Та, показывая всем своим видом, что отвечать – ниже ее достоинства, замолчала. И по сей день не разговаривала с Мими.
Виолетте она избегала делать замечания по другой причине. Виолетта выполняла все, как положено. Или, во всяком случае, было видно, что это предел ее возможностей. Она вся выкладывалась, чтобы достичь его. Но не сегодня утром.
Урок кончился, девушки вернулись в артистическую, когда уборщица, просунув голову в дверь, объявила:
– Виолетта, вас к телефону!
«Предчувствие». Она выбежала, как была, в купальнике, уборщица кивнула в сторону кабинета администратора. Человек, сидевший в кабинете, в свою очередь кивнул в сторону лежавшей на столе телефонной трубки.
– Алло… Виолетта, ты меня слышишь? Это я, твоя тетя, – раздался в трубке знакомый голос.
Ничего не оставалось, как подтвердить, что слышит.
– Твой отец плохо себя чувствует… У него было предынфарктное состояние… Он уже вернулся из больницы домой, но если б ты могла приехать хоть на недельку…
Она собиралась дать односложный ответ, но тут разговор на секунду прервался, словно кто-то вырвал трубку из рук тетки, и послышался голос отца:
– Виолетта? Твоя тетя, как всегда, преувеличивает. Я уже почти поправился.
Конечно, я буду очень рад, если ты приедешь, но смотри, как там твои дела.
– Приеду… Сегодня же вечером выеду… если только… – Она покосилась на человека, который, уткнувшись в бумаги, ждал, когда же наконец его оставят в покое.
– Если что? – спросил отец.
– Если не что-нибудь серьезное… – ответила Виолетта неопределенно, снова бросая взгляд на человека, сидевшего за столом.
– Роль? – снова спросил отец, потому что они понимали друг друга с полуслова.
– Да.
– Тогда не вздумай приезжать.
– Нет, нет, я приеду. Непременно хочу… приехать. Сразу же после этого… если это вообще случится.
– Да, да, но только потом. И как только получишь роль, сейчас же позвони. Ты же знаешь, как это важно для меня.
Знает, естественно. Но сейчас она предпочитала роль встрече с отцом не только ради самой себя, но и ради него. Хорошая новость была ему нужней любого лекарства.
Уже потом, вернувшись в уборную, она задним числом сообразила, что если тетка подняла ложную тревогу, то ее известие могло оказаться в еще большей степени ложным. Она ждет, что ей дадут роль. С чего она взяла? Как всегда, одни мечты. А в результате, вероятнее всего, она в очередной раз огорчит отца. Прекрасная забота о больном человеке, нечего сказать.
* * *
Отец все еще занимал много места в ее раздумьях, в том числе и об искусстве. Они с матерью тоже принадлежали к людям искусства и вместе вступили на этот нелегкий путь еще в те годы, когда учились в Музыкальной академии. Правда, матери по всяким житейским соображениям пришлось устроиться учительницей пения в гимназию, конечно, только на время, но это время все тянулось и тянулось, и она так и осталась на всю жизнь учительницей, между тем как отец упорно шагал дорогой искусства и, пройдя довольно большое расстояние, достиг звания солиста в оркестре оперного театра.
Сначала в детском мире Виолетты почти безраздельно царила мать, потому что она была добрее и неизменно каждый день присутствовала в ее жизни, отец же был вечно занят на репетициях, а если не был на репетиции, то играл, закрывшись в спальне, а если не играл, то сидел в кафе оперного театра с другими оркестрантами.
Тогда, в детстве, Виолетта ничего не имела против того, чтобы отец торчал в кафе и вообще находился где-нибудь подальше, потому что, когда он оставался с ней, то или не обращал на нее внимания, или читал ей нотации. Стал ли он педантом оттого, что с утра до вечера всматривался в диезы и бемоли, или был таким от природы, трудно сказать, но он любил порядок, а для любителей порядка общение с окружающими сводится в основном к надоедливым замечаниям, вроде «не клади туда», «убери это», «положи на место тетради», «зачем ты включила радио, если идешь на кухню».
Худой, чуть сутуловатый и хмурый, он казался человеком суровым. А может быть, это впечатление создавалось двумя морщинами, перерезавшими его лоб, которые пролегли оттого, что он слишком напряженно всматривался в диезы и бемоли, но в те годы Виолетте он запомнился больше всего своей неприветливостью, молчаливостью и тяжелым запахом табака.
Вначале она любила только мать, но начало продолжалось недолго; ей исполнилось всего девять лет, когда матери не стало, – она умерла словно нечаянно от обыкновенного гриппа, перешедшего в воспаление легких, и оставила их обоих управляться, как сумеют.
– Тетя хочет взять тебя к себе, – сказал отец через несколько дней после похорон. – Будешь ходить в школу вместе с Росицей и вообще не будешь одна.
Но Виолетта не испытывала никаких симпатий к тетке, а тем более к двоюродной сестре.
– Не хочу к тете… Хочу остаться с тобой…
Тронуло ли его это выражение привязанности, или он только теперь по-настоящему осознал присутствие Виолетты в своей жизни, но отец взял на себя трудную миссию заботиться, кроме скрипки, и еще об одном существе, не менее хрупком, чем скрипка.
Со свойственным ему педантизмом он разделил между ними поровну домашние обязанности – уборку квартиры, готовку, мытье посуды, вообще все, вплоть до вынесения мусора. И будущему Виолетты в этой старой квартире, куда редко заглядывало солнце, грозила опасность оказаться таким же безрадостным, как и в мещанском уюте теткиного дома. Но отец, вероятно, почувствовал, что девочке нужно хоть немного тепла, да и сам он ощущал потребность перенести на кого-то свою любовь к умершей жене – так или иначе педантичное выполнение отцовского долга незаметно перешло в привязанность, а привязанность – в любовь, в которой со временем появилось даже что-то болезненное. Когда он был свободен, то помогал Виолетте делать уроки, а когда ей не задавали ничего на дом, брал ее с собой на репетиции, таскал в кафе и уходил вечером в театр, только исчерпав весь запас своих наставлений и предостережений, вроде советов не открывать, если кто-то позвонит в дверь, и делать то-то и то-то, если в доме начнется пожар.
Он таскал дочь с собой, чтобы она не чувствовала себя одинокой, но таким образом чувство одиночества вытеснялось скукой, хотя постепенно она привыкла дремать на репетициях в самом дальнем и темном углу или, не спеша, есть мороженое, пока отец обсуждал со своими коллегами-оркестрантами не столько достоинства, сколько недостатки нового дирижера. В общем, она привыкла к скуке, превратившейся в часть ее повседневной жизни. И, наконец, если бы не скука, не наступило бы озарения.
Оно наступило на генеральной репетиции. До этого дня отец не водил ее на генеральные, и, когда они выходили из дома, он предупредил ее, что она увидит настоящий, почти настоящий спектакль, с декорациями, костюмами, освещением.
– А какая опера идет? – спросила Виолетта, так как отец упустил эту подробность.
– Не опера, а балет. «Лебединое озеро».
И вот она сидела в полутемном зале, но не в дальнем углу, как обычно, а в одной из лож, куда отец ее посадил, чтобы ей было лучше видно, и, когда под замирающие звуки торжественного и какого-то скорбного вступления занавес поплыл вверх, девочка ощутила что-то похожее на головокружение.
Занавес поднялся подобно тому, как расходятся темные тучи, за которыми вдруг блеснет небесная лазурь. Словно ты случайно заглянул в иной мир, о котором еще миг назад и не подозревал. И этот мир пробуждает и в тебе какой-то иной мир, существования которого в себе ты вообще не предполагал.
Это и было озарение. Странный неземной свет, льющийся из мира прекрасного, чтобы согреть и оживить то зернышко красоты, которое скрыто в каждом из нас. Забившаяся в темную ложу, не сводящая глаз со сцены девочка почувствовала в своем детском сердечке какую-то боль. Ведь когда сердце, так долго бывшее глухим к красоте, пробуждается для нее, его щемит, как от боли.
Но должно было пройти какое-то время, и лишь ко второму акту, когда красота все длилась, ошеломление сменилось влечением к ней. А там, на сцене, в бледно-зеленом сиянии, на фоне печально поникших деревьев, кружились, сходились и расходились, словно подхваченные дуновением музыки, легкие белые фигурки – такие легкие и такие белые, точно лучики света, точно прозрачные хрупкие бабочки, порхающие в зеленоватом свете невидимых прожекторов. И девочка испытала пронзительное желание быть не тут, в темноте ложи, а там, среди тех, таких белых и таких легких существ, быть одним из этих существ и вольно скользить в зеленоватом свете, подхваченной нежным дуновением музыки. Да, это и было озарение.
– Папа, а ты можешь меня взять на премьеру? – спросила уже дома Виолетта.
– Но между премьерой и репетицией разница только в зале, девочка. Сейчас он – пустой, а тогда в нем будет полно зрителей.
Нет, на премьеру он не смог ее взять. Но зато он повел ее на следующий спектакль, потом – на следующий. Словом, приходилось водить ее в театр всякий раз, когда шло «Лебединое озеро», и если он хотел оставить ее дома под предлогом, что завтра ей в школу и надо выспаться, то начиналась целая история, хотя в общем Виолетта была послушным ребенком.
Наконец однажды, когда они доедали свой обычный обед: салат из помидоров и сосиски – что может быть проще, чем сварить сосиски и приготовить салат, – девочка набралась храбрости и произнесла тихо и робко, как поверяют сокровенное желание:
– Папа, я хочу быть балериной.
– Ну, я уже давно ждал такого заявления, – пробормотал отец. И прибавил, без возражений: – Раз хочешь, будь!
– А как стать балериной?
– Как кем угодно другим: учиться, заниматься… Попотеешь, наберешься умения. Ты же знаешь, где балетное училище.
– А каждая девочка может поступить в балетное училище?
– Нет, не каждая. Нужно сдать экзамен. Если понравишься, возьмут, если нет – «следующая».
До этих пор она жила словно бы в полусне, занимаясь чем-то не слишком приятным или просто неприятным – готовила уроки, мыла посуду, ела мороженое в кафе и скучала, дожидаясь, когда отец кончит разговор и они пойдут домой.
– Зачем ты вечно таскаешь девчонку с собой и заставляешь ее умирать от скуки? – упрекнул отца один из его приятелей.
– С чего ты взял, что она скучает?
– Как будто не видно… – ответил приятель.
И для вящей убедительности спросил:
– Виолетта, очень тебе, девочка, скучно?
Она несмело подняла свои большие глаза и прошептала:
– Не очень…
За столом неожиданно раздался смех.
– Нашел над чем смеяться! – рассердился отец. – Конфузишь ребенка каверзными вопросами, а потом смеешься.
Но теперь она уже не скучала. Теперь ей уже нигде не было скучно. Даже в кафе. Теперь у нее появилась своя цель и своя мечта, и она могла фантазировать до бесконечности, и, оставаясь все той же, мечта непрерывно менялась, обретала новые формы, новые краски и новую привлекательность.
Ей навсегда запомнилась эта осень, осень первого счастья. Часто лили дожди, в театре часто шло «Лебединое озеро», – спектакль был новый, – и она с отцом под вечер в дождь спешила к оперному театру. Правой рукой отец бережно, как младенца, прижимал под плащом футляр со скрипкой, а левой держал за руку Виолетту, и ей казалось, что он ведет ее по этой улице тумана и дождей в ту ясную и светлую страну, где каждое движение – гармония, а каждое дуновение – музыка.
Другой приятель отца почему-то назвал однажды в кафе эту светлую страну «царством красивых иллюзий».
– Почему «иллюзий», папа? – спросила она потом, когда они выходили из кафе.
– Потому что настолько у него хватает ума, – ответил ей отец. – Вернее, не ума, а способностей. Воспринимаешь ли ты искусство как иллюзию или как истину, зависит только от тебя, девочка. И если для тебя искусство – иллюзия, то вини не его, а себя.
Это был их первый разговор об искусстве. Несколько фраз в толпе людей, снующих по магазинам под моросящим осенним дождем. Первый, за которым последовало столько других. И может, потому, что он был первый, она не поняла смысла этих слов, но не сомневалась, что он прав, и радовалась, что искусство – не иллюзия, а истина. Он всегда бывал прав. К счастью или к несчастью.
А счастье часто улыбалось ей в ту пору. Сначала – та генеральная репетиция. Потом сюрприз в новогодний вечер. Они решили встретить Новый год вдвоем, поскольку им обоим не хотелось идти к тетке, а больше идти им было некуда. Они застелили стол чистой скатертью и даже позаботились о том, чтобы вместо обычных сосисок приготовить курицу в духовке. И когда Виолетта вышла на кухню, чтобы принести курицу, послышалась музыка.
Она решила, что отец включил радио, но, вернувшись в комнату, увидела, что шкала приемника не светится. Звуки долетали из приоткрытой двери в спальню, и девочка поспешила туда с противнем в руках и уже с порога увидела проигрыватель, из массивного пластмассового ящика которого вырывались первые тихие такты вступления.
– Ой, папочка…
Третьего счастья пришлось ждать дольше. Оно улыбнулось ей летом и было для нее величайшим праздником. Ее приняли в балетное училище. После стольких волнений. И стольких бессонных ночей.
Они пошли с отцом смотреть списки, и он ждал ее, стоя поодаль, чтобы не толкаться среди других и не показывать, как он ужасно волнуется, но он, конечно же, волновался, и когда она бросилась к нему с просветлевшим лицом, на котором достаточно ясно читалась радостная новость, отец обнял ее и поднял на руки – хотя ей исполнилось уже десять, она была еще совсем крошечная, – и поцеловал ее в щеку.
Он волновался не так, как она, а по-своему, и ее мечта незаметно превратилась в его мечту, но она поняла это гораздо позже. Ее мечта, в сущности, была продолжением его юношеской мечты о большом искусстве, и хотя ему было удобнее делать вид, что он доволен достигнутым, в душе он совсем не был доволен и прекрасно сознавал, что стал всего лишь средней руки музыкантом. И вот теперь у него появилась возможность продолжить свой путь к великой цели и приблизиться к ней на расстояние другой жизни, ее жизни, и увидеть, хотя бы издали, свое дитя поднявшимся к тем высотам, которые остались недостижимыми для него самого.
Он назвал ее Виолеттой из любви, которую с юных лет питал к «Травиате», но тогда ему, вероятно, и в голову не приходило, что у его дочери будут какие-то другие точки соприкосновения с искусством, кроме имени оперной героини. И вдруг дело приняло серьезный оборот.
– Так, значит, мы уже готовы к балету? – спросил он ее вечером того же дня.
Она кивнула.
– А также к славе, успехам, аплодисментам?
Она только опустила глаза. Никому, даже ему, не решалась она говорить о своих мечтах.
Задумчиво поглядев на нее, он произнес:
– Но готова ли ты к испытаниям, мукам и подвигу?
Это патетическое восклицание показалось ей почти смешным.
– Но, папа, я же не воевать собираюсь…
– Да, конечно. Но ты думаешь, что тебя ждет более легкое дело? Бой кончается, один гибнет, другой побеждает. А тебе предстоит долгий путь к далекой цели. Ты решила посвятить себя искусству… А как прийти в него? Нельзя прийти в искусство, не совершив подвига. Путь в искусство – это подвиг.
До той минуты она вовсе не была готова к такому героическому походу, какой, по словам отца, ей предстоял. Она воображала, что у нее впереди не испытания, а волшебное царство красоты. Но она привыкла верить отцу и решила готовиться к подвигу. Он помогал ей, сколько мог, и постарался за летние месяцы в меру своих сил повысить ее музыкальную культуру. Скрипач, привыкший воспринимать спектакль из оркестровой ямы, он, бедняга, считал, что балет – это та же музыка, только в движении, и что главное – хорошо чувствовать музыку, а остальное приложится.