Сеймур, очевидно, не из тех, которые набрасывают тебе на лицо платок, смоченный усыпляющим средством, и увозят на машине, камуфлированной под такси. То ли я ему нужен как постоянный кадр, то ли как случайная жертва, сказать трудно, но при всех обстоятельствах он хочет договориться со мной «полюбовно», он добивается того, чтобы я перешел на их сторону сознательно, пусть после долгих колебаний, но сознательно.
Было бы, однако, смешно строить иллюзии, что, делая ставку на мое добровольное согласие, он предоставляет мне какую-то свободу выбора. Свобода выбора в данном случае лишь кажущаяся. Все дальнейшие ходы наверняка так запрограммированы, чтобы у меня не было никакого другого выхода, кроме того, на который рассчитывает Сеймур. И если этот человек по-прежнему спокоен, либерален и даже великодушен по отношению ко мне, то это лишний раз говорит о его полной уверенности, что все выходы надежно закрыты, кроме того единственного, к которому меня неизбежно толкают обстоятельства, и это, в сущности, не выход, а вход. В западню.
Да, игра действительно предельно ясная, ее правила тоже мне в достаточной мере понятны, и, хотя я то и дело подбадриваю себя, что пока ничего особенного не случилось, меня беспокоит неприятное предчувствие, что я всего в двух-трех шагах от этой западни, а где она и что собой представляет, я еще толком не знаю. Но оставшиеся два-три шага надо как-то использовать. Отсрочка слишком короткая: начинается в воскресенье под вечер, когда я ухожу от Сеймура, и кончается ночью вынужденным рандеву с Грейс, о котором она шепнула, провожая меня. За мной пока не следят, и в этот ничтожный отрезок времени надо сделать все необходимое.
Я прихожу в знакомое кафе-кондитерскую, устраиваюсь у шаткого столика и заказываю чашечку кофе. Хозяйка, видимо, узнает меня, и это позволяет мне спросить у нее:
— Надеюсь, конфеты отнесли?
— Отнесли и обратно принесли, — сокрушается женщина, орудуя у кофеварки.
— Как так?
— Ваш друг по тому адресу не проживает.
И, обернувшись к двери, ведущей во внутреннее помещение, хозяйка громко спрашивает:
— Эрик, куда ты девал конфеты?
В дверях показывается все тот же курьер-практикант с энергично вздернутым носом, но его былой самоуверенности явно поубавилось. Он кладет мне на столик красиво упакованную коробку и глядит на меня с горестным видом.
— Никто не знает такого человека, господин…
— А у портье вы спросили?
— Портье не было на месте, но я обошел все этажи. Никто не знает такого человека…
— Звонили во все квартиры?
— Во все. На каждом этаже. Только в одной квартире на шестом этаже мне никто не ответил.
— В какой именно?
— В той, что с правой стороны.
— Жалко. А у тебя когда день рождения?
— Через два месяца.
— Только вот тебе подарок за два месяца вперед.
Паренек смотрит на меня, как бы желая убедиться, что я не шучу, потом смущенно бормочет слова благодарности и уносит коробку.
— Очень мило с вашей стороны, господин, — подает голос из-за стойки весело улыбающаяся хозяйка, вероятно очень опасавшаяся, что я могу потребовать деньги обратно. Она приносит мне кофе и во внезапном приступе откровенности доверительно сообщает: — Сказать по правде, я против того, чтобы чересчур баловать детей.
— И правильно, — отвечаю я, доставая монету.
— Оставьте, ради бога! Пусть кофе будет за счет заведения.
— Ладно! — киваю в знак согласия. — Но я тоже не привык, чтобы меня так баловали.
Скоро восемь часов вечера, но над городом все еще витает сумрак. На шестом этаже справа… Два окна, относящиеся к этой квартире, не освещены. Войдя в парадную дверь, прохожу по коридору во внутренний двор. И с этой стороны в окнах шестого этажа темно. Вернувшись в коридор, поднимаюсь на лифте вверх.
На дверях квартиры никакой таблички нет. Дверь заперта на секретный замок новейшего образца. Прежде чем заняться замком, давлю на кнопку звонка с грубой настойчивостью полицейских и пожарников. Никакого ответа.
Замок, как я уже сказал, секретный, наиновейшего образца, но это не имеет значения. В моем кармане есть несколько ключей типа «сезам, откройся!», способных справиться с любым замком.
Операция длится не более минуты и осуществляется почти бесшумно. Вступаю в темную прихожую и, тщательно закрыв за собой входную дверь, открываю следующую. Сквозь два окна льется сумеречный свет, при котором много не увидишь. Достаю карманный фонарик и начинаю бегло осматривать комнаты, стараясь не поднимать луч фонарика до уровня окна.
Кроме прихожей — гостиная, спальня, кухня, ванная. Стиль мебели меня не интересует. Орнаменты обоев тоже. Во всяком случае, обстановка никак не может тягаться с той, что когда-то я видел в софийских апартаментах. Остается только выяснить, тот ли тут хозяин. Однако здешний обитатель какой-то странный тип — единственно, что его как-то характеризует, это два почти новых костюма в платяном шкафу и куча грязного белья в ванной. В карманах костюмов пусто. Пуст и чемодан, засунутый под кровать. Впрочем, не совсем пуст: дно чемодана застлано старым номером софийской газеты «Вечерни новини».
В Софии на валяющуюся в чемодане газету, да еще старую, никто бы не стал обращать внимания. Но Софию и Копенгаген разделяет большое расстояние. При виде этого измятого и не очень чистого клочка бумаги мной овладевает такое чувство, словно какой-то невидимый добряк освобождает от гипса мою грудь, долго томившуюся в нем. Я глубоко вдыхаю спертый воздух комнаты и опускаюсь в кресло.
Светящиеся стрелки часов показывают точно восемь тридцать, когда до моего слуха доносится тихое щелканье замка во входной двери. Открывается и закрывается дверь. Открывается вторая дверь, и щелкает выключатель. Излишне говорить, что при яркой вспышке люстры вошедший тут же замечает меня, лениво развалившегося в кресле как раз напротив двери.
Передо мной Тодоров. Едва увидев гостя, он делает шаг назад и замирает — в моей руке пистолет. Маузер, очень плоский и удобный при ношении, с глушителем.
Тодоров пытается выдавить какой-нибудь звук из своего пересохшего рта, но я, не убирая пистолета, прикладываю указательный палец левой к губам в знак того, что ему лучше помолчать. Затем встаю и подаю новый знак, на сей раз пистолетом: кругом, шагом марш!
Тодоров какое-то время колеблется, но, как человек сообразительный, начинает понимать, что для колебаний момент не совсем подходящий. Повернувшись, он покорно выходит, предоставив мне гасить свет и запирать дверь.
Правую руку я прикрываю плащом, чтобы не было видно пистолета, глушитель упирается в моего спутника. Мы спускаемся по лестнице, прижавшись друг к другу, как добрые друзья.
Выдворение Тодорова из его квартиры сопряжено с немалым риском, но ничего не поделаешь. В наши дни любое оброненное тобою слово становится достоянием других. Все равно что взять да выпустить на прогулку карпа в полное озеро акул, каким нынче является эфир. Алчные аппараты с обостренным слухом — от гигантских сооружений до самых крошечных устройств — всюду подстерегают беззащитно блуждающий звук. Подслушиваются радиосообщения, шифрованные и нешифрованные, сложная аппаратура, установленная вдоль границ, ловит в свои сети телефонные разговоры, бесчисленные невидимые уши бдят повсеместно — в городах, в учреждениях, в уютных холлах частных домов. В наше время откровенный разговор — большая роскошь. Особенно для таких, как я. И особенно в такие моменты, как сейчас, когда мне совершенно необходимо поговорить по душам со старым знакомым.
На Нерезегаде даже в дневную пору не очень-то людно, а в этот вечерний час она совсем пустынна. На всякий случай я направляю своего спутника к противоположному тротуару, тянущемуся вдоль озера и потому более безопасному в отношении случайных встреч.
— Всякая попытка крикнуть или бежать будет стоить тебе жизни, — предупреждаю я.
Мои слова звучат вполне искренне, потому что я действительно готов выполнить свою угрозу, нисколько не боясь тех последующих угрызений, которые довели несчастную леди Макбет до помешательства.
— Не беспокойтесь… спрячьте свой пистолет… я сам ждал этой встречи… можно сказать, желал ее… — говорит Тодоров заплетающимся языком.
— Рад, что желания наши совпали.
— Я тоже рад… Я хочу сказать, рад тому, что пришли именно вы… человек, который меня знает… который меня поймет…
Несмотря на то, что у него пересохло во рту, речь Тодорова до того сладка, что меня начинает подташнивать. Это не мешает мне держать пистолет наготове, то есть приставленным почти вплотную к паху моего приятеля.
Несколько сотен метров проходим в полном молчании, если не считать неуместного вопроса Тодорова: «Куда вы меня ведете?», на который я не изволю отвечать. Лишь у входа в Йорстердс-парк я тихо предупреждаю:
— Прогуляемся по парку.
При виде мрачно темнеющего леса мой старый знакомый, понятное дело, начинает слегка упираться, однако я тут же рассеиваю его сомнение, еще плотнее приставив глушитель к упомянутому месту. Человек нехотя проходит в полуоткрытые железные ворота, и мы идем по песчаной аллее.
Йорстердс-парк даже в ясное солнечное утро выглядит невесело. Это довольно большое, безлюдное пространство: огромные деревья с густой влажной листвой, поляны на пологих склонах, тонущие в глубокой тени, и глубокое озеро с его черно-зелеными водами. Сейчас, темной ночью, это место кажется особенно пустынным, а редкие фонари, вместо того чтобы оживлять пейзаж, делают его таинственным, зловещим.
Мы уже где-то в центре парка, то есть в самой глухой его части, и я, указывая на скамейку, тихо говорю:
— Присядь отдохни.
Тодоров повинуется. Я сажусь рядом с ним, прижав прикрытый плащом пистолет к его пояснице.
— Тут довольно сыро, — заявляет мой спутник, будто мы и в самом деле вышли на прогулку.
— Весьма сожалею, что из-за меня ты рискуешь схватить насморк, но твоя квартира определенно прослушивается.
— Я тоже так думаю, — соглашается мой приятель. — Они знают, что я для них никогда не стану своим человеком.
— Нет. Они знают, что предатель всегда остается предателем. Изменнику никто не верит, Тодоров, даже те, кто его купил.
— Я не изменник… Я искренний патриот… Вы это прекрасно знаете, товарищ Боев…
— Во-первых, я тебе не товарищ, а во-вторых, не называй меня Боев. Что же касается патриотизма…
Достав из кармана сигарету и зажигалку, я закуриваю одной рукой, не выпуская из другой пистолета.
— Я достойный гражданин… вы ведь знаете… — бубнит мой собеседник, решив заменить не в меру сильное выражение «искренний патриот» более скромным определением — «достойный гражданин».
— Некоторые люди всю жизнь пользуются репутацией достойных граждан, потому что не было случая, чтобы их достоинство подверглось испытанию. Эти люди, если не попадут в магнитное поле соблазнов, так и умирают достойными гражданами. А вот ты попал, Тодоров, не устоял перед соблазнами; и если я оказался здесь, то не ради того, чтобы вручить тебе орден за патриотизм, а для того, чтобы выполнить приговор.
— Какой приговор? Вы что, шутите? — подскочив на месте, дрожащим голосом спрашивает меня старый знакомый.
— Только без лишних движений, и нечего изображать наивного простачка. Сам понимаешь: раз меня прислали сюда — значит, это не случайно. Как не случайно и то, что послан именно я, а не другой. Именно потому, что я тебя знаю и давно раскусил. Ты будешь ликвидирован сегодня же, на этом месте…
— Но подождите, что вы такое говорите! — пытается повернуться Тодоров.
— Я сказал: не шевелись. Место, как видишь, подходящее. Никто ничего не услышит. А с камнем, привязанным к ногам, ты так глубоко нырнешь в озеро, что едва ли кто-нибудь сумеет тебя достать…
Мой спутник в третий раз приходит в движение, но я тут же усмиряю его тычком.
— Я говорю все это не для того, чтобы напугать тебя, а для того, чтобы мы правильно друг друга понимали. И если хочешь спасти свою шкуру, то это зависит от четырех вещей: ты передашь мне сведения, полученные от Соколова, расскажешь, не изворачиваясь, обо всем случившемся, вернешь фирме «Универсаль» задаток и забудешь о том, что я был у тебя в гостях. Четыре вещи…
— Я все сделаю, все… — шепчет с поразительной кротостью старый знакомый.
— Не торопись давать обещания и тем более врать. Тебе сказано: зависит от четырех вещей. Если не будет в точности выполнено хотя бы одно условие, знай, что мы найдем тебя даже в Патагонии, и тогда… Ты уже давненько находишься под наблюдением, и тебе не укрыться от наших глаз, уверяю.
По аллее слышны неторопливые шаги, и Тодоров настораживается. Краешком глаза я вижу фигуру приближающегося полицейского.
— Не ерзай, — шепчу я соседу. — Полицейскому достанется вторая пуля. Первая обязательно будет твоя.
Приятель мой застывает, словно истукан, и, чтобы сцена казалась более естественной, я откидываюсь на спинку, словно наслаждаюсь ночным покоем.
Проходя мимо нас, полицейский бросает беглый взгляд в нашу сторону и неторопливо удаляется.
— Что ж, приступай к исполнению программы: пункт за пунктом, без всяких отклонений.
— С Соколовым я связался…
— Историческая справка после. Прежде всего, где сведения?
Я, разумеется, не только понятия не имею, где сведения, но и не знаю, существуют ли они вообще. Единственное, что я знаю, — сейчас не время исповедоваться в своем невежестве.
— Сведения у меня, — уныло говорит Тодоров. — Чтоб вы знали, что я не предатель… Я их берегу, они и сейчас у меня на случай, если кого пришлют вроде вас…
Дрожащими руками он распарывает нижний край пиджака и достает что-то очень маленькое, размером с окурок, и завернутое в папиросную бумагу.
— Микропленка? — любопытствую я, осторожно развертывая бумагу.
— Угадали: микропленка. Все заснято, как надо.
— А Соколова кто ухлопал? Ты? — спрашиваю, засовывая в карман «окурок». — И зачем? Чтобы присвоить деньги, которые должен был передать ему?
— Разве я способен на такое, товарищ Боев?
— Ш-ш-ш! Ты что, забыл, что тебе сказано? Ну, давай рассказывай все по порядку. И не от Адама и Евы, а с того момента, когда ты прибыл сюда, в Копенгаген.
Тодоров покорно начинает свое устное изложение, однако сообщает лишь известные мне факты: контакт с торговым представительством, контакт с фирмой «Универсаль», контакт с Соколовым. Я терпеливо слушаю. Когда дается первоначальная версия, я не люблю смущать говорящего вопросами. И потом, для меня важно установить, насколько верно будут переданы подробности, о которых я узнал раньше, хотя это тоже не может быть гарантией того, что о вещах, мне еще не известных, будет рассказано так же правдиво….
— С Соколовым мы встретились на вокзале, как было заранее определено, — говорит мой сосед. — На вокзале в этот час полным-полно народу, так что встреча прошла совсем незаметно; мы и обмен совершить могли там же, на месте, и все могло бы кончиться по-другому, но Соколов оказался слишком мнительным, да и я, честно говоря, не испытывал к нему особого доверия.
«Деньги с тобой?» — спросил он.
«Вот они, разве не видишь?» — говорю.
Их было десять пачек, по десяти тысяч в каждой. Я сложил их в коробку из-под туалетного мыла и завязал так, что они действительно напоминали покупку из парфюмерного магазина.
«А ты принес товар?» — спрашиваю.
«Товар-то при мне, только откуда я знаю, что там у тебя в коробке», — говорит Соколов.
«Так ведь и я не знаю, что у тебя за товар, — говорю. — Хочешь, пойдем в отель, там и разберемся».
«В отеле опасно, — возразил Соколов. — Давай лучше возьмем такси. Двух минут вполне хватит, чтобы убедиться».
Так мы и сделали. Пока ехали в машине, Соколов приоткрыл коробку и, увидев, что там деньги, передал мне пленку. А как мне ее проверить? Я решил принять на веру. Только потом просмотрел пленку и убедился, что никакого надувательства нет. Мы уже были далеко от вокзала, и Соколов вышел из такси, а я доехал до отеля. Как вылез из машины, сразу заметил, что за мною следят. «Ну, влип», — подумал я и скорей в номер. Просидел там, носа не высовывая, весь вечер. Надо было бежать немедленно, но куда бежать в десять-то часов вечера? Поэтому я решил: сяду утром рано на поезд, идущий в Гамбург, а там что-нибудь придумаю. Поезд отправляется в восемь утра, а в семь я уже был на ногах. Ни вещей не взял, ни за гостиницу не заплатил — все хотел уйти незамеченным. Ходил взад и вперед по перрону до самого отправления, а в вагон прыгнул на ходу. Устроился в пустом купе и вздохнул облегченно: «Вышел-таки сухим из воды». Только все получилось иначе. Не успел поезд отъехать от станции, как ко мне в купе вошел хорошо одетый господин, сел напротив и развернул газету. Думая о своем, я почти не обратил на него внимания. Через какое-то время господин отложил газету, посмотрел в окно и говорит по-немецки:
«Хороший денек выдался».
«Чудный», — говорю.
«Но для вас лично этот день не совсем хорош, герр Тодоров. Вашего друга Соколова сегодня на рассвете нашли мертвым на вот этом самом шоссе, мимо которого мы сейчас проезжаем».
Смотрит на меня, усмехается, как будто ничего такого и не сказал. Я сжался весь, словно меня кипятком окатили.
«Самое скверное, герр Тодоров, состоит в том, что убили его вы».
«Кто вы такой? — говорю. — И чего это ради вы несете тут всякую околесицу? Как это я мог совершить убийство на каком-то шоссе, если я в это время находился от него за много километров?»
«При судебном разбирательстве, как вы знаете, герр Тодоров, нужны не факты, а доказательства. Никто не может доказать, что в тот роковой час вы находились там-то и там-то, зато есть явное доказательство, что убийство совершено вами. Оно совершено вашим складным ножом, тем, альпинистским, что с костяной ручкой, на нем сохранились отпечатки ваших пальцев».
После этих слов мне сразу все стало ясно. Я всегда брал с собой в дорогу складной нож, которым пользовался, когда закусывал, именно такой, как он сказал, с ручкой из оленьего рога, и эти типы, очевидно, выкрали его из моего чемодана, чтобы потом совать его мне в нос как вещественное доказательство.
«Что вам от меня нужно?» — спрашиваю.
«Немного благоразумия — и ничего больше, герр Тодоров. Во-первых, не пытайтесь пересечь границу, потому что в Редби уже поставлен полицейский барьер. Во-вторых, с этой минуты свыкайтесь с мыслью, что вы переходите на другую работу. На работу к нам. В этот тяжелый в вашей жизни момент мы предлагаем вам спасение, Тодоров. Только за спасение, как и за все прочее в этом мире, надо платить. Мы не намерены спасать подлеца и двурушника, потому что в подлецах и двурушниках мы не нуждаемся. За наш дружеский жест мы хотели бы получить доказательство вашей полнейшей искренности. Мы поставим перед вами определенные вопросы, на которые будьте добры дать точные и исчерпывающие ответы. Искренность — это и будет скромная цена за большую услугу. Так что воспользуйтесь тем небольшим временем, что осталось до следующей станции, чтобы сделать свободный выбор: либо служба у нас, либо пожизненное тюремное заключение, которое вам предложат датские власти, разумеется, если они не поставят вас к стенке».
Это, конечно, был шантаж, но что я мог поделать? Противиться? Тянуть? Я так и делал. Противился и тянул до самого Редби. Доказывал им, что я не виновен, будто они сами этого не знали. Говорил, что я не тот, за кого они меня принимают, и что никаких сведений я дать не в состоянии. Изворачивался, как только мог, но что было делать, раз они схватили меня за жабры и сила была на их стороне?
«Нам хорошо известно, кто вы такой, герр Тодоров, — без конца повторял он. — И не беспокойтесь: мы не станем требовать, чтобы вы говорили больше того, что знаете. Мы проявим к вам большую щедрость, чем та, которую вы проявили к бедному Соколову».
Когда мы прибыли в Редби, он, показывая мне на полицейских, стоящих на перроне, говорит: «Время для размышления истекло, герр Тодоров. У вас остается одна минута: либо вы принимаете предложение, либо вы его отклоняете». Что мне было делать? Принять? Я подумал: а что случится, если я приму его предложение? — прерывает сосед свой рассказ в самый ответственный момент.
— Оставьте пока свои размышления, — говорю я. — Придерживайтесь фактов.
— Факты таковы, что я согласился.
— Согласились на что?
— Согласился стать предателем. Но ведь это же совсем пустячная история, товарищ Боев…
— Ш-ш-ш!
— Совсем пустячная история; ну скажите, кого и как я могу предать, когда я ничего не знаю, когда я не в курсе дела, вы же прекрасно знаете, что я не в курсе дела…
Он замолкает на минуту как бы для того, чтобы лучше видеть, как я закуриваю одной рукой. Потом снова возвращается к своей «пустячной» истории.
— Допрос начался уже на обратном пути из Редби в Копенгаген, потому что мы тут же пересели на другой поезд и поехали обратно. А потом продолжался уже здесь, и не час и не два, а три дня подряд, пока всю душу из меня не вынули. И чем дольше длился допрос, тем мне становилось яснее, что они разочарованы, что после всех этих вопросов и ответов они сами начинают понимать, что я совсем не тот человек, какой им нужен.
— Кто именно тебя допрашивал?
— Да тот, из поезда, Джонсоном его звали, он у них главный, и другой, худой такой, низенького роста, по имени Стюарт.
— Расскажи толком, какие они из себя, эти типы?
Тодоров пытается удовлетворить мое любопытство, однако его описание до того скупо и бледно, что невольно напрашивается вывод: дар наблюдательности у этого человека начисто отсутствует. Можно было бы подумать, что он уклоняется, не желает давать точных показаний, если бы я не знал, что именно ложные показания обычно изобилуют множеством деталей, отличаются крайней обстоятельностью. Во всяком случае, даже эти скудные данные о Стюарте и Джонсоне в достаточной мере убеждают меня в том, что ни тот ни другой не относятся к числу моих американских знакомых.
— Что они спрашивали про Соколова?
— Все, что приходило им в голову…
— А что ты отвечал?
— Тут я их околпачил! — В словах Тодорова звучат нескрываемые нотки самодовольства. — Это был единственный вопрос, которым они могли что-то выудить из меня, но я их околпачил. Сказал им, что Соколов подрядился сообщать нам сведения о деятельности и планах эмиграции в ФРГ, что я ему вручил лишь аванс за его услуги, что сведения должны были поступать через его брата в зашифрованном виде. А о микропленке даже словом не обмолвился…
— Понятно. Чтобы не дать им материала против себя.
— Верно, и это я имел в виду, — отвечает Тодоров после короткой паузы. — История с ножом придумана, а что касается микропленки, то тут все верно, и мне не хотелось давать им в руки еще одно оружие, чтобы они добили им меня, когда захотят. Но главное соображение состояло не в этом, товарищ…
— Ш-ш-ш! Что я тебе сказал?
— Главное соображение состояло в том, что отдать им пленку, когда наша страна так нуждается в этих сведениях, значит взять грех на душу… Я знал, что в один прекрасный день вы придете, и эта пленка…
— …окажется крайне полезной, чтобы искупить преступление, — заканчиваю я фразу Тодорова.
— Да что это за преступление? Вы сами видите, что никакого преступления тут нет, что я перед вами как на духу…
— А триста тысяч, предназначавшиеся фирме «Универсаль», те, что ты прикарманил?
Тодоров молчит.
— Что? Язык отнялся?
— Просто я попал в безвыходное положение, — бормочет мой собеседник. — Попал в безвыходное положение, товарищ… извините, все забываю, что не должен называть вас по… Я не оправдал их ожиданий, и они бросили меня на произвол судьбы… Вернее, дали мне тут, в представительстве «Форда», жалкую курьерскую должность, лишь бы с голоду не помер… И я, поскольку положение было безвыходное…
— Не доводи меня до слез, — бросаю я. — И прежде чем врать, думай как следует. В Редби первым утренним поездом ты не ездил. Либо ты вообще не ездил туда, либо ездил позже, потому что, прежде чем сесть на поезд, ты дождался, пока откроются банки, и сделал вклад на свое имя, а потом отбыл в «Универсаль» и устно аннулировал сделку, чтобы фирма случайно не связалась с торговым представительством и не стали спрашивать, в чем дело, и чтобы твоя афера не раскрылась раньше, чем ты успеешь замести следы…
— Нет, это не так, уверяю вас…
— Слушай, Тодоров, ты отменил сделку уже на следующий день после того, как была достигнута договоренность!
— Я боялся…
— И со страха ты прикарманил триста тысяч. Чего же ты так боялся?
— Ведь я же сказал: за мной следили.
— А прежде никогда не случалось, чтобы за тобой следили?
— Случалось… Но в этот раз…
— Тодоров!.
Призыв звучит вполголоса, но довольно внушительно.
— В сущности, Джонсон посетил меня в отеле еще вечером, после того как мы расстались с Соколовым. И вначале никаких угроз не было, одни только обещания. Обещали много. Однако я не дал согласия, и тогда они стали меня шантажировать этим убийством, а все остальное было точно так, как я рассказал, кроме этой истории с деньгами, но я очень перетрусил и действительно на другой же день аннулировал сделку и, прежде чем сесть на поезд, отнес деньги в банк, потому что мне предстояло целые сутки ехать по дорогам ФРГ, а в дороге все могло случиться, и потом я не сомневался, что Джонсон, раз уж он ко мне прилип, так просто не оставит меня, поэтому я решил на всякий случай…
— Ясно, — говорю. — Не успели они тебя немного прижать, как ты капитулировал. А сейчас перейдем к другим вопросам.
Вопросов у меня немного, и касаются они лишь некоторых деталей, потому что сейчас не время, да и особой надобности нет досконально докапываться до всего. Мне просто хочется выяснить некоторые частности, имеющие отношение ко мне, а точнее — к действиям противной стороны. Тодоров отвечает по мере своих возможностей, а я, тоже по мере возможности, не позволяю ему сползать с твердой почвы фактов.
— Ну, а теперь? — тихо говорю я.
Сосед смотрит на меня так, словно не понимает, что я имею в виду.
— Я хочу сказать: если мы поставим крест на всем этом, ты вернешься домой? Не сюда, на Нерезегаде, а в Софию, в ту прекрасно обставленную квартиру?..
— Да… Только бы найти способ вырваться отсюда целым и невредимым. — Потом, немного подумав, он повторяет: — Да, еще бы. Вернусь, конечно, только бы найти способ…
Однако в тоне обеих деклараций чего-то явно не хватает. Прежде чем ставить крест на его преступлении, этот человек поставил крест на своей родине.
— Впрочем, это дело твое, — говорю. — И я пришел сюда не для того, чтобы оформлять тебе паспорт. Адрес нашего представительства ты знаешь. Боюсь, что тебе не известно другое: что национальная принадлежность ко многому обязывает, к тому же, Тодоров, ты забыл о национальной гордости.
— Но ведь я… Неужто вы думаете, что я…
— Я ничего не думаю. Лучше ты подумай. И если найдешь в себе мужество раскаяться в своем предательстве…
— Но я не предатель… Вы же сами видите, что никого я не предал!
— Никого, если не считать своей родины. И если не говорить еще о том, что ты и меня предал.
Мой приятель умолкает.
— Что? Опять язык отнялся?
— Они меня заставили… — бормочет Тодоров. — Как только им становилось известно, что приезжает болгарин, они тут же тащили меня на аэродром, на вокзал или на пограничный пункт. Без конца запугивали меня, и я должен был всех узнавать… И когда вы сошли с поезда… Не знаю, как это получилось, но, видимо, чем-то я себя выдал, потому что Стюарт схватил меня за руку и зарычал мне в лицо: «Ты знаешь этого человека!» И я, хотя вначале отрицал, запутался…
— Да, да, — вставляю я. — Ты до такой степени запутался, что незаметно для себя рассказал, кто я такой и в каком чине. Ты из той породы людей, которые, как только запутаются, обязательно сделают подлость. Я только что услышал о последней твоей подлости. А какая была первая, помнишь?
И так как Тодоров молчит, а мне время дорого, я отвечаю вместо него:
— Та, с Маргаритой.
— Но зачем ворошить прошлое? С Маргаритой было совсем другое… — пробует вывернуться старый знакомый.
— Конечно, другое, но опять же подлость. Впрочем, оставим трогательные воспоминания и вернемся к действительности. Пока что ты выполнил лишь два пункта программы, Тодоров. И притом не блестяще. Будем надеяться, что ты возьмешь реванш, занявшись остальными. Завтра утром ты первым делом передашь фирме «Универсаль» известную тебе сумму. Понятно?
— Да, да. Я готов на все.
— И, кроме того, ни слова о сегодняшнем рандеву! Считаю излишним втолковывать тебе, что выполнение этих последних условий решает твою судьбу, не мою. Не выполнив третьего условия, ты окончательно испортишь наши отношения. И, как я уже сказал, тебе от нас не уйти. А невыполнение четвертого связано с серьезным риском подложить свинью не Боеву, а Тодорову. Сам должен понимать, что наша встреча, как бы ты ее ни изобразил, будет истолкована твоими нынешними хозяевами в весьма невыгодном для тебя свете.
— Это точно, вы правы… — спешит согласиться Тодоров.
— А теперь сосчитай до ста и уходи, а то простудишься.
Я встаю и удаляюсь, до меня доносится «до свидания», сказанное с явным облегчением.
Вернет ли мой старый знакомый деньги? На данный вопрос мне трудно ответить со всей определенностью. И если в свою скромную программу я включил и условие, касающееся финансовой стороны дела, то не потому, что я жалею эти триста тысяч, а потому, что если Тодоров решит вернуть деньги, то это натолкнет его на мысль о возвращении на родину. Что касается последнего пункта, то он действительно может решить мою судьбу, но тут я надеюсь на то, что здравый смысл Тодорова восторжествует. Если, конечно, эгоизм можно назвать здравым смыслом.
Перед ярко освещенным фасадом кабаре «Валенсия» несколько субъектов, раздираемых противоречивыми чувствами, рассматривают рекламные снимки исполняемых в заведении дивертисментов, которые на этих снимках выглядят гораздо привлекательнее самих дивертисментов. Несколько поодаль, почти на самой кромке тротуара, стоит одинокая женщина. Стоит и ждет меня темной ночью, словно героиня старого шлягера.