Современная электронная библиотека ModernLib.Net

За линией фронта. Мемуары - Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Райнхольд Браун / Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Райнхольд Браун
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: За линией фронта. Мемуары

 

 


Не было ничего особенного в том, что нас – унылую и равнодушную массу – выстраивали в очередь. Это происходило с нами каждый день. Правда, все это происходило в особом бараке, да и сама процедура была не простая, не похожая на другие. Мы стояли не за едой и не в очереди на санобработку. В этой очереди мы ждали, когда нас оценят и рассортируют. Стоять – шаг вперед – стоять. Так, метр за метром мы постепенно приближались к бараку. Дыхание бесправных рабов облачками вырывалось из их груди. Мы стояли терпеливо – нет, скорее, безучастно и покорившись неодолимому жребию. Мы стояли молча, не разговаривая друг с другом. Мы просто ждали. Мне тогда казалось, что к каждому из нас привязана веревка, дергая за которую какая-то неведомая сила рывками тащила нас вперед. В конце концов перед нами открывалась дверь крыльца.

За отдельным столом сидел писарь, положив руки на длинный список. В одной руке он держал карандаш, которым он проставлял в списке номера. Другая рука неподвижно лежала на листе бумаги. Рядом с писарем, за соседним столом сидело одетое в военную форму существо женского пола. Как нам сказали, это – русский врач. Она была молода, большие груди распирали тесную оливково-зеленую гимнастерку. Лицо ее было не особенно симпатичным, впрочем, я в него не вглядывался. Мы раздевались. Голые и стриженные, мы по очереди подходили к столу. Наши имена называл писарь, а русская женщина-врач находила наш «квалификационный» номер. Мы подходили к ее столу и становились по стойке «смирно». Холодным взглядом докторша окидывала нас с головы до ног, а потом следовала команда «Кругом!». Снова холодный взгляд, которого мы не видели. Потом нам раздвигали ягодицы и щупали задний проход. На этом все обследование заканчивалось. Громко произносился номер: один, два, три или четыре. Писарь заносил над листком бумаги карандаш и вносил в список номер. Второй помощник проходил между столами и жирно, синим мелом, ставил на спине осмотренного пленного названный номер. Обследованный становился в строй и натягивал на себя серые лохмотья.

Мы были скотом. Животными, которых сгоняли в стойло, оценивали состояние, мускулатуру и кости, а потом решали, к какой работе кто из них пригоден. Работали мы в Фокшанах немного и нерегулярно, но номер был очень важен в случае, если бы нас решили отправить в Россию. Приказ об этом мог поступить в любой день. Согласно проставленным на наших спинах номерам будут формироваться транспорты. Первые номера, скорее всего, должны будут отправиться в Сибирь или в киргизские степи. Вторые номера мало отличались от первых, и, судя по всему, их ожидала та же судьба. Говорили, что третьи номера будут отправлены на более легкую работу. Но кто мог в это поверить? Поезда отбывали в самых разных направлениях. Четвертые номера освобождались от работы и получали двойную порцию водянистой похлебки в день до исчезновения симптомов пониженного питания. Плохо питались мы все, и у каждого из нас можно было, как говорят в народе, все ребра пересчитать. Но четвертые номера были просто ходячими скелетами и могли бы очень убедительно исполнить средневековую пляску мертвецов, если бы у них хватило на это сил. Этих совершенно изможденных и дошедших до последней степени истощения доходяг помещали в отдельные бараки, которые никоим образом не отличались от наших, если не считать того, что их обитатели оставались в них и днем, со страхом чувствуя, как колеблется в них готовый угаснуть слабый огонек жизни. Там царила жуткая духота. Там рыскающий волк смерти без труда находил себе жертв. Я закрываю глаза, и язык отказывает мне. Ужас и сегодня охватывает меня и заставляет дрожать, словно в лихорадке, когда я вспоминаю эти душераздирающие картины. Среди этих живых скелетов я в последний раз увидел своего лучшего друга. Этого друга я любил, как родного брата, и не мог даже в дурном сне представить, что мне придется с ним расстаться. Иво, мой дорогой дружище, не сердись на меня за то, что я плачу, думая о тебе, ведь ты никогда не любил сентиментальных сцен. Верная душа, мой мальчик, мысленно я все время ищу тебя и, не находя, терзаюсь страхом. Я бы дорого дал за то, чтобы и ты смог вернуться на родину.

Сейчас я хочу описать этого человека и нашу с ним дружбу. Но я прекрасно понимаю, что на свете есть такие переживания, которые невозможно передать словами. Хочу лишь сказать, что с Иво мы прошли и Пацов, и Немецкий Брод и часто с ним там сталкивался. Но там я сторонился и избегал его. Он казался мне мелочным брюзгой и критиканом всего нашего прошлого. Он был велеречив и надменен, и мне казалось, что в голове у него солома, которую он пытается выдать за чистое золото. Как он был мне отвратителен в своих очках в никелированной оправе и писарской душой. Я обходил его десятой дорогой и от всей души ненавидел, когда он пытался со мной общаться.

Потом произошло нечто необъяснимое: он стал другим. Он вел себя совсем не так, как я мог ожидать, вопреки всем моим суждениям о нем. Иво всегда оказывался там, где был больше всего нужен. Он оказался редким самоотверженным человеком, умевшим подниматься над всеми превратностями лагерной жизни. У него действительно была великая и возвышенная душа. Я пришел в ужас от несправедливости моего к нему отношения. Я очень долго пребывал в плену моих заблуждения и в Фокшанах, где всячески сторонился Иво, стараясь не попасть с ним в одну команду и даже отряд. Прошло много времени, прежде чем под скучной и невзрачной поверхностью я разглядел его яркий внутренний свет. Мне ни разу в жизни не приходилось встречать человека, сумевшего сохранить великодушие среди отчаянных лагерных бедствий. С чем сравнить мне сердце Иво? Кто знал его лучше, чем я? Большинство пленных не любили Иво. Но я полюбил его, как можно любить только самого лучшего друга. Нет, невозможно простыми словами описать этого человека. Он не был героем, но не был и трусом. Он не был негодяем, но не был и рыцарем. Он был самоотверженным и одновременно нескромным. Он был эгоистом, но при этом мог отдать ближнему последнюю рубашку. Он был единством противоположностей. Но одно было несомненно: в решающие моменты неизменно проявлялось величие его души. Я думаю, что это величайшее достижение, на которое способно воспитание и образование человека. Читатель, ты услышал от меня несколько слов о моем друге Иво – некоторые из них были сентиментальны, другие преисполнены гордости и признательности, но едва ли я смог что-то внятно тебе объяснить. Только в тесном общении открываются другим такие люди, открываются своими поступками.


Хочу вспомнить еще двух товарищей, ставших в Фокшанах моими верными спутниками. Первым был Бобби, которому посчастливилось попасть на работу в дезинфекционную камеру. Вечерами, возвращаясь в барак, он приносил нам порцию каши. Он трогательно заботился о нас с Гердом, и был рад, что может поделиться с нами своим везением. Мы были знакомы с ним еще в Пацове, потеряли друг друга в Немецком Броде и, к великой нашей радости, снова встретились в Фокшанах. Бобби был простым и цельным человеком, твердо верившим в то, что для нас непременно настанут лучшие времена. Как мне хочется снова встретиться с этими добрыми верными товарищами.

Вторым был Фриц, с которым меня связывало чувство глубокой дружбы и привязанности. В мирное время он был учителем народной школы, но с началом войны пошел в армию и стал пехотным лейтенантом. В боях он был тяжело ранен, но даже не помышлял о возвращении домой, так как был настоящим офицером. Испытывая чувство счастья и благодарности, вспоминаю я о задушевных беседах, которых мне так сильно не хватает теперь. С ним они были возможны. Разумеется, трудно было разговаривать на жестоком морозе, но мы подпрыгивали, топали ногами и ходили, очень быстро научившись немногими словами и жестами выражать свои мысли и чувства. Я вспоминаю странное чувство, которое испытывал, видя появление на синем небе громадного яркого солнца, под которым люди дрожали от страшного холода. Не раз вспоминал я переменчивые цвета неба в горах Румынии, на которое мы смотрели из-за колючей проволоки. Вспоминаю я и огромные стаи ворон, с громким дьявольским карканьем круживших над лагерем. Не одно ли это зрелище могло еще хоть как-то возмутить тупое равнодушие пленных? До какой степени дошло это равнодушие? Но самое важное все же заключалось в том, что не все наши чувства и побуждения умерли. Души, оказавшиеся в плену отупения, погибали. Стаи ворон были, конечно, неотъемлемой частью лагерного пейзажа. Тысячами кружили они над нашими головами, нацеливаясь на трупы забитых лошадей. Никогда не забуду тот момент, когда Фриц вдруг остановился, посмотрел на зловещих птиц, улетавших на северо-запад, и сказал: «Они летят в города, еще уцелевшие на родине…»

Молча следили мы глазами за улетавшими птицами. Черная туча с шумом пролетела над нами и исчезла в сизой мгле над горизонтом…

Вечерами мы часто стояли у входа в барак и смотрели на звезды. Я рассказывал Фрицу о картине звездного неба, а он говорил об устройстве мироздания. Эти разговоры давали нам пищу для раздумий. Так получилось, что между нами почти не было тайн, мы рассказывали друг другу то, что люди обычно склонны скрывать. Фриц говорил о своей жене и детях, по которым сильно скучал, я же рассказывал о братьях, о своей жизни, о своих заветных мыслях. Эти разговоры не только доставляли мне радость, они были важны и в другом отношении – они будили меня, заставляли просыпаться от духовной спячки. Каждый раз эти разговоры заставляли меня встрепенуться, задуматься о тайных планах. Настанет мое время! Настанет мое время! Надо лишь проявить терпение. Я пылко молил небеса, чтобы они явили милость и дали мне дождаться в Фокшанах возвращения солнечного тепла.


Какое-то время все шло хорошо, и мне даже стало казаться, что в таких условиях я, пожалуй, смогу пережить зиму. По чистой случайности я попал в команду, чистившую уборную при кухне. На кухне и в «культурной группе» были свои обустроенные, даже крытые уборные. Эти уборные по ночам часто посещали пленные из соседних бараков, испытывавшие понятный страх перед необходимостью справлять нужду на ледяном ветру в открытую яму. При том жестоком поносе, который косил бывшее воинство, уборные длинноволосых под утро являли собой печальное и, главное, грязное зрелище. Моей обязанностью было приведение отхожих мест в порядок. Киркой и лопатой я откалывал и сгребал замерзшие кучи человеческих экскрементов. Я долбил и копал, благодаря судьбу за такую подходящую для холодной зимы работу. За нее я каждый день получал вторую порцию супа. Если добавить к этому трюк, который мы с Францем проделывали по утрам, то выходило, что в дополнение к обычной порции я получал еще две.

Этим блаженством я наслаждался почти две недели, когда однажды ночью по лагерю пронеслась леденящая душу новость о том, что на следующее утро нас посадят в вагоны и отправят в Россию! Эту новость нам сообщили решительно, громко и беспощадно. Русские начали сколачивать команды в соответствии с номерами на наших спинах. Согнали всех – и первых, и вторых, и третьих. Всего через пару часов после восхода солнца мы уже находились в насквозь промерзших ледяных вагонах. В наш вагон затолкали пятьдесят три человека. Никакой соломы – только голые деревянные топчаны. Не было в этом вагоне и трубы для слива нечистот. Раздвижную дверь наглухо задраили, в щелях свистел пронизывающий ледяной ветер. Вечером принесли еду – жестяное ведро с жидкой похлебкой, которую разделили на всех. Иво был со мной. Это было мое спасение, иначе я бы совсем отчаялся. Страдавшие поносом пленные опорожняли кишечник в углу вагона… Нет, я не могу об этом писать, пусть мой мозг отдохнет, я не хочу снова переживать это даже в воспоминании. Довольно, довольно! Да и кто сможет мне поверить? Но это было! Я утверждаю: все, о чем я говорю и пишу, я пережил лично, на собственной шкуре. Наступила ночь. Тесно прижавшись к Иво, чтобы окончательно не замерзнуть, я чувствовал себя хуже, чем бездомная собака, и впервые в жизни мне захотелось, чтобы все это поскорее кончилось. Жизнь утратила всякий смысл. Желание смерти зародилось во мне, захватило все мое существо – это был единственный способ вырваться из безысходной тьмы, из этой невероятно беспощадной тюрьмы. Сколько из нас пришло в такое же отчаяние, сомневаясь, что смогут пережить это путешествие, и высказывая это вслух.

Прижатые друг к другу, мы отчаянно мерзли над рельсами, ожидая свистка паровоза и толчка, после которого состав покатится в ночь навстречу неизвестности.

Но поезд продолжал стоять на месте. Колеса поезда, казалось, намертво примерзли к рельсам. Мы ждали отправления, но продолжали стоять на месте. Темнота, вонь, хриплое дыхание становились невыносимыми. Скорее бы поезд тронулся, чтобы в нашей жизни хоть что-то изменилось. Но поезд продолжал стоять. Он не двигался, не трогался с места, это наводило ужас бессмысленностью и безнадежностью. Это чувство было знакомо нам по прежним переездам, когда поезд останавливался на день, а то и на сутки. Мы знали безысходное чувство ожидания. В оконцах вагона забрезжил тусклый зимний рассвет. Посинев от холода, мы ждали, когда же нам наконец дадут теплый суп. Но супа не было. Мы молчали, никто не протестовал. Никто не ждал ни утешения, ни надежды.

В полдень двери вагона открылись и нас под конвоем повели обратно в лагерь! Что случилось? Что будет с нами? Что за причина этого возвращения? Почему вдруг такое изменение?

В толпе начали циркулировать тысячи самых разнообразных слухов! Но я не стал к ним прислушиваться. Я шел немного в стороне, поклявшись себе, что любой ценой не дам увезти себя в Россию. Что принес нам следующий день? Бессмысленно об этом спрашивать и бессмысленно об этом писать. Нас одолевал страх и ужас, как заразная лихорадка. Робость и ужасный, непереносимый страх сотрясали наши костлявые тела, их пронизывала дрожь от одной мысли о том, что придется вернуться в прежний кровавый кошмар. Одна эта мысль приводила в трепет притупленные чувства.

Готовиться к маршу! Мы еще должны быть готовы к маршу! В голове царило смятение, мыслей не было, начинался бред, думалось, что лучше бы меня задушили где-нибудь в углу. Но потом я подумал, что все познается в сравнении с самым крайним отчаянием; меня могут застрелить, но сам я не смогу даже удавиться в каком-нибудь промерзшем вагоне… Я думал, что в безлунную темную ночь можно попытаться раствориться во тьме… Я обошел все изгибы лагерной ограды. Я видел только колючую проволоку, за ней еще колючую проволоку и еще колючую проволоку, а за ней рогатки. Не было ни одного прохода, ни одного неохраняемого места! Пулеметная вышка издевательски ухмылялась сверху, ожидая только случая, чтобы пальнуть по мне очередью. Все было безнадежно! Безнадежно! Я не видел пути, не видел ни малейшей возможности бежать от надвигавшейся гибели. Сколько мне было тогда лет? Мне было двадцать четыре года! И я должен был отправиться в Россию? В горные рудники Сибири или в угольные шахты в киргизских степях? Может быть, меня заставят добывать свинцовую руду? Я заболею там, стану инвалидом и умру мучительной медленной смертью? Сталин начертал новый пятилетний план. Пятилетний план, который должны были выполнять миллионы немецких пленных. Не было никаких надежд вернуться на родину раньше чем через пять лет. Мне будет двадцать девять или тридцать лет – если я проживу эти пять лет. Но останусь ли я к тому времени человеком, даже если останусь в живых? Смогу ли я снова начать свою жизнь с того места, на котором был прерван ее ход? Я стану развалиной, больным, никуда не годным стариком! Хуже того: я превращусь в бездушный автомат. Это единственное, что от меня останется. Рабский труд перемелет меня, раздавит, превратит в тупое, равнодушное, лишенное мыслей и чувств животное. Нет!! – кричало все мое существо. Нет!! Никогда и ни за что не соглашусь я на такой жребий – превратиться в равнодушную и грубую скотину. Как я сумел отогнать от себя этот страшный призрак в те ужасные дни, я не понимаю до сих пор, но то, что я убегу, я понял именно тогда, и понял, что время это не за горами. Я не только чувствовал это, я понимал, понимал всем своим существом, всей своей жизнью; об этом кричали все мои нервы, об этом кричала моя измученная и истощенная муками душа.


Как это часто бывало в моей жизни, в мою судьбу снова вмешался счастливый случай, указавший мне способ избежать опасности, указавший мне путь и направление, вселивший надежду и подсказавший образ действий.

Из тысяч пленных я оказался одним из немногих, кого накануне нашего окончательного отъезда из лагеря направили на работу на продовольственный склад, чтобы вынести оттуда мешки со скудным рационом и погрузить их в товарный вагон. Нас было всего пять человек. Пять человек, у которых еще оставались какие-то силы. Из этих пятерых особенно повезло именно мне: один из охранников взял меня за рукав и повел на продовольственный склад, снабжавший многочисленных красноармейцев, расквартированных в Фокшанах. Мне приказали взвешивать мешки с сахаром и складывать в штабели коробки с маргарином и галетами. Сможешь ли ты, читатель, представить себе чувства оказавшегося там человека, который почти год питался лишь водянистым супом и черствым заплесневелым хлебом? Изголодавшегося человека, который был счастлив, если ему удавалось найти в отбросах обглоданную кость? Можешь ли ты представить, какие чувства обуяли этого человека, когда он оказался перед горами масла, ветчины, сала, сахара и хлеба? Хлеба на сотни человек? Перед мешками сахара? Перед ломтями сала?

Я жевал в каждое мгновение, когда на меня не смотрела охрана. Мои челюсти не знали усталости! Не было такого мгновения, чтобы я, оказавшись в темном углу, не засовывал себе в рот что-нибудь! Я вгрызался в ветчину, словно хищный зверь! Я старался не оставлять заметных следов. Делать это надо было быстро, очень быстро! Схватить, откусить, положить на место, скрыв следы! Я действовал рефлекторно, почти инстинктивно. Я хватал руками блок масла и аккуратно откусывал угол. Я заталкивал в себя сахар, как уголь в топку. Раз за разом я откусывал, глотал, снова откусывал и глотал, не в силах утолить жажду этого ни с чем не сравнимого наслаждения. Да, да! Утром нас, наверное, повезут в Россию, и утром всему этому наступит конец! Так почему бы мне не устроить себе пир, звериный пир, жадный и мучительный, в ожидании возможной расплаты!

И судьба расплатилась со мной: на следующее утро, в день нашего отправления, я слег. Я оказался негодным для транспорта. Казалось, все мои кишки переполнились кровью. Мне было легко представить русским доказательства. Лагерные ворота отворились. Колонны голодных, отчаявшихся, безутешных и лишенных всякой надежды людей потащились прочь, в бескрайние русские степи. Я остался один.

Я стоял у ворот, и все мои товарищи проходили мимо меня. Они шли, словно скованные цепью. Все молчали, с их губ не сорвалось ни единого слова. Сколько моих верных товарищей было среди них. Куда вы уходите? Кто из вас вернется назад? Сейчас, когда я пишу эти строки, я уже знаю о судьбе одного из них – Филиппа, который очень скоро умер и упокоился в земле.

Ворота закрылись, я остался один, без товарищей. Грустно поплелся я в лагерный лазарет и упал на жесткие нары, чувствуя, как бурлит у меня в животе и как по ногам стекает струйка крови. Я погрузился в странное полуобморочное состояние, ночь и тьма окутали мой дух и все мои чувства. В лихорадке я слышал голос, который, словно нежная мать, пел: «Время, время, ты смог выиграть время! Время, время, время! Постарайся окрепнуть, цепляйся за жизнь, выживи до весны, до первых теплых лучей солнца! И тогда решись и используй последний шанс! Отсюда ты еще сможешь добраться до родины! Должна же представиться хоть какая-то возможность! Не вечно же будешь ты сидеть за колючей проволокой!»


Только на следующее утро, окончательно придя в себя и открыв глаза, я осознал масштаб беды, в которую попал. На жестких нарах лежали стонавшие и плачущие живые скелеты – едва ворочавшиеся на досках бледные и изнуренные больные. Меня положили в «дизентерийное» отделение лагерного лазарета. Все, кто здесь лежал, доходя до состояния полной прострации, страдали кишечными расстройствами. Больной считался страдающим кишечным расстройством, если из заднего прохода у него шла кровь, и он буквально валялся в жидких испражнениях, удержать которые у него не было сил. Надо ли мне подробно описывать этих несчастных? Надо ли рассказывать, что каждый вдох давался ценой неимоверных мук? Надо ли писать о том, как в первые дни меня все время рвало, как отравленного? Рядом со мной страдал один товарищ, который сначала показался мне толстым и упитанным, но поговорить с ним мне удалось лишь через несколько дней. Он сидел на нарах, не произнося ни слова и уставившись в одну точку. Он смотрел словно в пустоту ничего не выражающими глазами. Еду ему приносили, ибо он так ослаб, что не мог самостоятельно передвигаться. Многое стало мне понятно, когда я узнал, откуда он прибыл. Он провел полгода на рудниках в киргизской глуши, где работал под землей. Работал он по двенадцать часов в день. За эту работу он получал скудную порцию жидких щей и сухарь. У него, как и у многих других, стали появляться голодные отеки, которые постепенно становились все больше и больше, до тех пор, пока все его тело не превратилось в раздутый шар. Этому товарищу повезло, так как его санитарным эшелоном вывезли из киргизского лагеря. В Фокшанах его выгрузили, так как он был при смерти. Здесь он должен был снова стать транспортабельным! Каким образом это могло произойти, так и осталось для меня загадкой; насколько я мог судить, одной ногой он уже был в могиле. От этого товарища я узнал, как живется пленным в азиатских пустынях. Рассказывал он мало, медленно и с длинными остановками. Но я все понял. Вокруг угольных шахт жили ссыльные и вынужденные переселенцы. Там нет ни деревьев, ни кустарников. Кругом одни камни и скудная степная трава – этот тоскливый пейзаж простирается до самого горизонта, насколько хватает глаз. Даже для небольшого стада коров, которое держали около шахты, сено привозили по железной дороге. Я спросил его: много ли наших товарищей находятся там?

– Да, – тихо, едва слышно ответил он. – Многие погибли, заболели, стали инвалидами или влачат там жалкое существование в нечеловеческих условиях.

Я сказал, что оттуда можно бежать – через Китай или Иран! Товарищ улыбнулся – это была жуткая улыбка, похожая на оскал черепа, – и сказал, что можно, если ты заколдован от холода и буранов, если ты в состоянии жить без еды и питья. Этот товарищ рассказал мне, что жили они там в палатках и землянках и по утрам были счастливы спуститься в шахту, так как там, по крайней мере, было тепло. Да, мой любезный товарищ, ты рассказал мне все, но скоро наступил день, когда тебя вынесли из барака и погрузили на тележку, в которой перевозили трупы. Холодно и оцепенело смотрели на меня доски нар, на которых ты должен был выздороветь.

Потом рядом со мной появился Эгмонт, камерный певец из Пражской оперы. Оборванный, грязный, исхудавший, он неподвижно сидел целыми днями на нарах, погруженный в свои мысли. Думал он только о своей жене. В лагере Эгмонт перенес тиф. Я пришел в ужас, когда он показал мне свою фотографию, сделанную до того, как началась беда, – со снимка на меня смотрело круглое, счастливое лицо – лицо настоящего оперного певца. Он изменился до неузнаваемости: впалые бледные щеки, глухой голос – этот человек превратился в глубокого старика. «Я не могу больше петь! – сказал он. – У меня сгнила гортань». Он схватился за горло и ничком упал на нары, чтобы я не мог видеть его перекошенного от горя лица. Иногда его вызывал к себе немец, главный врач лазарета. Мой сосед за кусок хлеба исполнял пару песен. Должно быть, это было очень мучительно для моего соседа. Да, далеко мы зашли! Чего только не сделает человек за кусок хлеба!

Находились здесь и товарищи, переведенные сюда из «камышового» лагеря в Констанце. В декабре им приходилось работать по восемь часов, стоя в ледяной воде и срезая камыш, которым крыли крыши хибар, которые строили на русском плацу. Пленных загоняли в камыши кнутами. В конце концов почти все заболели, а многие умерли. Господи, сколько их еще томится в лагерях, оторванных от родины и запертых в лагеря! Сколько их корчится в муках! Сколько их еще умрет – бессмысленно, в страшных, нечеловеческих условиях, изнемогая от болезней. Это совсем другая смерть, как же она не похожа на смерть в бою или под вражеским огнем! Поймите меня правильно! Я очень хорошо знаю, как отвратительна и эта смерть, но у нее совсем другое лицо. Зачем я, вообще, пишу о времени, проведенном в плену? Почему я не пишу воспоминания о войне? Почему я не пишу о событиях периода упорной борьбы и кровавых сражений? Повторюсь еще раз: я пишу об этом, потому что должен, обязан это сделать! Какая-то внутренняя сила принуждает меня это делать. Я должен освободиться от этого позорного времени, которое парализует меня, от времени, с которым связано все самое страшное и дьявольское, что невозможно сравнить ни с чем из того, что мне пришлось перенести в жизни. Только поэтому я пишу. Раны войны ужасны и переполнены до краев кровью. Но куда хуже гнойная, гниющая рана. Это помойная яма, куда бросают поверженного противника. Мало того, в эту яму льется ядовитая пена предательства.

Но вернемся в дом скорби, на нары, на которых боролись, страдали и умирали люди. Приближалось Рождество. Но что я могу о нем написать? Мы знали, что скоро праздник, но что от этого могло измениться? Придет новая благая весть? Явится знамение? С неба спустится ангел? Мы получим утешение? Мы лежали в собственном дерьме, нас беспощадно кусали вши – как вчера, позавчера и неделю назад. Вши ни для кого не делали исключения. Наступил сочельник: все в тот вечер думали о доме. Перед глазами маячил тусклый призрак рождественской елки. Вот и весь праздник. Многие ограничивались тем, что закидывали руки за голову и грезили о прошлом – о детстве, о маме, о братьях и сестрах. У многих при этом выступали на глазах слезы, и люди отворачивались в сторону, чтобы сосед не увидел этих слез. Потом все пропадало, и уже с сухими глазами мы продолжали вспоминать родину.


После Рождества я познакомился с одним товарищем, знавшим румынский язык! Это было как раз то, что нужно! Надо было каждый день учить румынский! Я должен подготовиться! Подготовиться к решающему часу! Весь день я сидел рядом с ним, с трудом заучивая общепринятые слова и фразы. Puine – хлеб, dormi – спать, va rog – пожалуйста, foame – голод, sete – жажда. Как сказать: я немец? Eu sunt niams! Ага: Eu – sunt – niams, Eu – sunt – niams… Готлиб, так звали этого товарища, скоро понял, что у меня на уме, и прямо мне об этом сказал, предложив бежать вместе. Он был далеко не глуп. Напротив, умен и хитер. Я согласился. Конечно, мы оба были очень слабы, но ничего, скоро все изменится. Мы стали напрашиваться на самые грязные и тяжелые работы, чтобы получить лишнюю пайку супа. Когда мы попадали на хлеборезку, то подбирали все крошки. Мы копались в остатках, выброшенных с кухни, пытаясь найти что-нибудь съедобное. Мы хотели во что бы то ни стало окрепнуть телесно; нам надо было встать на ноги, ибо в том состоянии, в каком мы находились, никакой побег был просто невозможен. Мы это знали и понимали, что надо действовать. То, что мы ели, мало отражалось на нашем внешнем виде, но кровавый понос вскоре прошел, и это был значительный прогресс! Сил должно прибавиться! Руки и ноги обретут былую подвижность.

В начале января мы услышали ужасную новость. Было объявлено о формировании транспорта, которым русские собирались эвакуировать из лагеря всех больных. Многих забирали из барака и перевозили в подогнанные железнодорожные вагоны. Многие уже отправились навстречу неизвестному, но от этого не менее ужасному будущему. Но мы с Готлибом спаслись! О, мы поднаторели в хитростях и сумели прикинуться в глазах русских и их немецких прихвостней самыми несчастными, самыми слабыми из всех больных. Мы можем лишь стоять, да и то шатаясь, лица у нас изжелта-зеленые, а на губах пузырится пена. Мы смотрели в глаза русских и что-то бормотали, хрипя и булькая. Мы представили все нужные доказательства – штаны были полны крови. Но именно в тот день мы впервые ощутили прилив сил: мы не желали отказываться от надежды.

Между тем лагерь почти опустел. Остались лишь самые тяжелые и истощенные больные да бесчестные немецкие функционеры. Однажды утром было объявлено, что требуется сто пятьдесят человек для работы на лесоповале в горах Румынии! Прямые, как свечки, и сразу выздоровевшие, мы с Готлибом отправились показывать русской врачихе свои задницы. Мы получили на спины штемпель «3» – годен к работе! Мы выиграли в лотерею у судьбы. Как приятно было ощущать прикосновение мела к коже. Мел описал две кривые загогулины, и это была удача. Нас отправят в горы! Нас признали годными для того, чтобы отправить из лагеря на работы в румынских горных лесах! Там мы наберемся сил! Там мы найдем трамплин, с которого сможем прыгнуть на свободу! Оттуда, дождавшись теплых дней, мы проложим себе путь на родину! Было же сказано, что команда отправляется в лес надолго, на много недель, а может быть, и на несколько месяцев. Потом придет весна, и нам будет совсем нетрудно исчезнуть и затеряться в лесу.

Во всяком случае, до тех пор, пока мы будем работать на лесозаготовках, мы будем знать, что находимся в Румынии, и нам не придется каждый день дрожать, ожидая отправки в страшные степи.

Мы садились в вагон, полные радужных надежд, твердо зная, что никогда больше не вернемся в этот дьявольский лагерь, ворота которого наконец закрылись за нами. Пусть будет что будет! После долгого переезда мы наконец оказались в горах. Поселили нас в старом амбаре. Там было темно и холодно, по помещению гуляли сквозняки. Мы дрожали от холода, прислушивались к себе, думая, сможем ли мы преодолеть то, что предуготовила нам судьба. Дышать было тяжело, не хватало воздуха, каждое движение отзывалось болью в конечностях. Мы были так измотаны и истощены, что в отчаянии испытывали то сладкую надежду, то мучительный страх. Не много ли мы себе вообразили? Не больны ли мы и лишь обманываем себя, думая, что здоровы, только потому, что поддались соблазну? Так мы думали, страдая от боли, но воля неумолимо толкала нас вперед: теперь или никогда! Мы все выдержим! Разве мы не лучше других? Разве мы не оставили уже своих товарищей? Мы пережили первый день, переживем и второй! И мы действительно его пережили и оставили в прошлом. Утром мы жевали свой горький хлеб, а вечером уже были в горной деревушке. Первый этап был пройден. Нас привезли в здание бывшего технического училища и поселили там. Мы разлеглись по нарам и крепко уснули.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5