Во что я верю
ModernLib.Net / Философия / Рассел Бертран / Во что я верю - Чтение
(стр. 1)
Бертран Рассел
Во что я верю
1. Природа и человек
Человек – часть природы, а не что-то ей противоположное. Его мысли и движения следуют тем же законам, что и движения звезд и атомов. По сравнению с человеком физический мир велик – он больше, чем считали во времена Данте[1]; впрочем, он не так велик, как это казалось еще сто лет назад. Как вширь, так и вглубь, как в большом, так и в малом наука, видимо, достигает пределов. Считается, что Вселенная имеет ограниченную протяженность в пространстве и свет может пропутешествовать вокруг нее за несколько сотен миллионов лет. Считается, что материя состоит из электронов и протонов, которые имеют конечные размеры, и что их число в мире конечно. Вероятно, их движения не непрерывны, как раньше думали, а происходят скачками, каждый из которых не меньше некоторого минимального скачка. Законы этих движений, судя по всему, суммируются в нескольких очень общих принципах, с помощью которых можно рассчитать прошлое и будущее мира, если дана любая малая часть его истории.
Физическая наука, таким образом, приближается к этапу, когда она будет завершена и станет поэтому неинтересной. Если мы знаем законы, управляющие движениями электронов и протонов, то все остальное – просто география, собрание конкретных фактов, говорящих о распределении частиц по каким-то отрезкам мировой истории.
Общее число фактов географии, необходимых для того, чтобы рассчитать мировую историю, видимо, не слишком велико. Теоретически их можно было бы записать в большую книгу, а книгу поместить в Сомерсет Хаусе вместе с вычислительной машиной: поворот рычага позволил бы исследователю найти новые факты, принадлежащие другому времени, нежели то, к которому относятся факты уже зарегистрированные. Трудно представить себе что-либо более скучное и непохожее на ту радость, которую вызывало до недавней поры даже самое небольшое открытие.
Кажется, будто мы штурмуем неприступную гору, но на покоренной вершине работает ресторан, в котором подают пиво и работает радио. Но во времена Ахмеса[2] даже таблица умножения, вероятно, вызывала восторг.
Человек тоже частица этого скучного физического мира. Его тело, подобно всей остальной материи, состоит из электронов и протонов, которые, как мы знаем, подчиняются тем же законам, что и электроны и протоны, составляющие животных или растения. Некоторые ученые считают, что физиологию никогда не удастся свести к физике, но их аргументы не очень убедительны – разумнее даже было бы считать их неверными. То, что мы называем «мыслями», зависит, видимо, от организации извилин в мозгу – точно так же, как путешествия зависят от дорог и иных путей сообщения. Явно химического происхождения используемая для мышления энергия. К примеру, недостаток йода в организме превращает разумного человека в идиота.
Феномены сознания, вероятно, связаны с материальной структурой. Если это так, то единичный электрон или протон не могут «мыслить» – точно так же, как один человек не может сыграть футбольный матч. У нас нет также оснований полагать, что индивидуальное мышление продолжает существовать после смерти тела, ведь смерть разрушает организацию мозга и рассеивает потребляемую извилинами энергию.
Бог и бессмертие – эти центральные догмы христианской религии – не находят поддержки в науке. Нельзя сказать, что они существенны для религии вообще, поскольку в буддизме их нет. (Что касается бессмертия, это суждение может показаться неточным, но по существу оно правильно.) Однако на Западе их привыкли считать обязательным минимумом теологии. Люди будут и впредь верить в бога и бессмертие, потому что это приятно – так же приятно, как считать самих себя добродетельными, а врагов своих погрязшими в пороках. Но, по-моему, эти догмы необоснованны. Не знаю, смогу ли я доказать, что бога нет или что сатана – это фикция. Христианский бог, быть может, и существует, а может быть, существуют боги Олимпа, Древнего Египта или Вавилона. Но каждая из этих гипотез не более вероятна, чем любая другая: они даже не могут быть отнесены к вероятностному знанию; поэтому нет смысла их вообще рассматривать. Я не буду входить в детали, так как уже разбирал этот вопрос в другой работе.
Вопрос о личном бессмертии носит несколько иной характер, и здесь можно найти свидетельства в пользу различных мнений. Люди принадлежат окружающему нас миру, с которым имеет дело наука, и факторы, определяющие их существование, можно легко обнаружить. Капля воды не бессмертна, она разлагается на кислород и водород. Поэтому, если бы капля воды считала, что обладает неким свойством водянистости, которое сохраняется после ее разложения, мы, наверное, отнеслись бы к этому екептически. Подобно этому, мы знаем, что мозг не бессмертен и что организованная энергия живого тела как бы уходит после смерти и становится непригодной для действия. Все свидетельствует о том, что наша умственная жизнь связана с мозговой структурой и организованной телесной энергией. Разумно было бы предположить поэтому, что когда прекращается жизнь тела, вместе с ней прекращается и умственная жизнь. Данный аргумент апеллирует к вероятности, но в этом он ничем не отличается от аргументов, на которых строится большинство научных заключений.
Этот вывод может быть оспорен с разных сторон. Психологическое исследование располагает некоторыми данными о жизни после смерти, и с научной точки зрения соответствующая процедура доказательства может быть в принципе корректной. В этой области существуют факты столь убедительные, что ни один человек с научным складом ума не станет их отрицать. Однако несомненность, которую мы приписываем этим данным, основывается на каком-то предварительном ощущении, что гипотеза выживания правдоподобна. Всегда имеется несколько способов объяснения явлений, и из них мы предпочтем наименее невероятное. Люди, считающие вероятным, что мы живем после смерти, готовы и к тому, чтобы рассматривать данную теорию в качестве лучшего объяснения психических явлений. Те же, кто по каким-то причинам считают эту теорию неправдоподобной, ищут других объяснений. По моему мнению, данные о выживании, которые пока что доставила психология, гораздо слабее свидетельств физиологии в пользу противоположной точки зрения. Но я вполне допускаю, что они могут стать сильнее, и тогда не верить в жизнь после смерти было бы ненаучно.
Выживание после смерти тела, однако, отличается от бессмертия и означает лишь отсрочку психической смерти. А люди хотят верить именно в бессмертие. Верующие в него не согласятся с физиологическими аргументами, вроде тех, что я приводил, – они скажут, что душа нечто совсем иное, чем ее эмпирическое проявление в наших телесных органах. Думаю, что это – метафизический предрассудок. Сознание и материя – удобные в некоторых отношениях термины, но никак не последние реальности. Электроны и протоны, как и душа, – логические фикции, которые имеют свою историю и представляют собой ряды событий, а не какие-то неизменные сущности. Что касается души, это доказывают факты развития. Любой человек, наблюдающий рождение, выкармливание и детство ребенка, не может всерьез утверждать, что душа есть нечто неделимое, прекрасное и совершенное на всем протяжении процесса. Очевидно, что душа развивается подобно телу и берет что-то и от сперматозоида, и от яйцеклетки. Так что она не может быть неделимой. И это не материализм, а просто признание того факта, что все интересное в мире – вопрос организации, а не первичной субстанции.
Чтобы доказать бессмертие души, метафизики выдвигают бесчисленные аргументы.
Есть одно простое возражение, которое их опровергает. Они доказывают, что душа стремится заполнить все пространство, – но ведь мы не стремимся к полноте так же страстно, как к тому, чтобы жить вечно. И никто из метафизиков не замечал этой стороны своих рассуждений – пример поразительной силы желания, ослепляющего даже очень способных людей и заставляющего их совершать очевидные ошибки. Не думаю, что идея бессмертия вообще возникла бы, если бы мы не боялись смерти.
В основе религиозных догм, как и в основе многого другого в человеческой жизни, лежит страх. Страх перед человеческими существами (индивидуальный или групповой) во многом управляет нашей общественной жизнью, однако религию порождает страх перед природой. Различие ума и материи является, видимо, иллюзорным; но есть другое, более важное, различие – между вещами, на которые можно воздействовать, и вещами, на которые воздействовать невозможно. Граница между теми и другими не является ни вечной, ни непреодолимой – с развитием науки все больше вещей подпадают под власть человека. Тем не менее что-то все время остается по ту сторону границы, например все великие факты нашего мира, которыми занимается астрономия. Только событиями на поверхности Земли или рядом с ней мы можем как-то управлять, хотя и здесь наши возможности очень ограниченны. И не в нашей власти предотвращать смерть; мы можем только отсрочить ее.
Религия пытается преодолеть эту антитезу. Если миром управляет бог, а бога можно тронуть молитвой, то и люди наделены всемогуществом. Раньше в ответ на молитву свершались чудеса. Они до сих пор случаются в католической церкви, а вот у протестантов этого больше нет. Однако можно обойтись и без чудес, ибо провидение предписало действию природных законов производить наилучшие результаты. Таким образом, вера в бога все еще служит очеловечению природного мира – люди думают, что силы природы им друзья. Подобно этому, вера в бессмертие рассеивает ужас перед смертью. Люди, верующие в вечное блаженство, скорее всего, будут относиться к смерти без страха; к счастью для медиков, это происходит не всегда.
Однако если вера и не избавляет от страха полностью, то она немного утешает людей.
Религия, имея своим источником страх, возвысила некоторые его проявления и заставила думать, что в них нет ничего позорного. Этим она оказала человечеству плохую услугу: всякий страх является злом. Думаю, что когда я умру, то превращусь в труху, и ничего от моего «я» не останется. Я уже не молод и люблю жизнь. Но я бы не стал унижаться и дрожать от страха при мысли о смерти. Счастье не перестает быть счастьем, когда оно кратко, а мысли и любовь не лишаются своей ценности из-за того, что преходящи. Многие люди держались с достоинством на эшафоте; эта гордость должна научить нас видеть истинное место человека в мире.
Даже если ветер, ворвавшийся в распахнутые окна науки, заставляет нас поначалу дрожать, после уютного домашнего тепла традиционных гуманных мифов, в конце концов прохлада все же приносит бодрость, а открывающиеся перед наукой просторы великолепны.
Одно дело – философия природы, совершенно другое – философия ценностей. Когда их смешивают, ничего, кроме вреда, из этого не выходит. То, что мы считаем добром, что соответствует нашим желаниям, не имеет никакого отношения к тому, что есть на самом деле, – последний вопрос задает только философия природы. С другой стороны, нельзя запретить что-либо оценивать на том основании, что нечеловеческий мир этого не оценивает; нельзя также заставить восхищаться чем-то потому лишь, что это некий «закон природы». Мы, несомненно, часть природы, породившей наши желания, наши надежды и страхи – по законам, до которых физики только начинают добираться. В этом смысле мы дети природы, мы подчинены природе, мы порождение природных законов, а в конечном счете – их жертва.
Философия природы не должна быть слишком земной, для нее Земля – лишь одна из малых планет, вращающаяся вокруг одной из малых звезд Млечного Пути. Нелепо понуждать философию природы к выводам, которые ублажали бы крошечных паразитов, населяющих эту незначительную планету. Философия витализма и эволюционизм выказывают в этом отношении недостаток чувства пропорции и логической сообразности. Они полагают, что интересные лично нам явления жизни имеют не земное, а космическое значение. Оптимизм и пессимизм, в качестве «космических» философий, страдают тем же наивным гуманизмом. Великий мир, насколько мы его знаем, ни добр, ни зол, и он не заботится о нашем счастье или несчастье. Все философии такого рода вырастают из самомнения, и элементарные астрономические данные подействовали бы на них самым отрезвляющим образом.
В философии ценностей ситуация противоположная. Природа – лишь часть того, что можно вообразить. Люди оценивают все, что существует реально или в воображении, и нет никакого внешнего стандарта, который показал бы ошибочность этих оценок.
Они сами последние и непогрешимые арбитры, ведь природа является лишь частью мира ценностей, и здесь мы превосходим ее в величии. В мире ценностей природа сама по себе нейтральна, она ни добра, ни зла, не заслуживает ни восхищения, ни порицания. Ценности создаются нами: именно наши желания придают ценность чему-либо. В этом королевстве царит человек, и он унизил бы свое царское достоинство, склонившись перед природой. Что такое благо, следует определить не для природы, пусть даже она выступает в божьем обличье, а для самих себя.
2. Благая жизнь
В различные времена и у разных народов взгляды на благую жизнь отличались.
Иногда вопрос о благе является спорным – например, когда люди расходятся в мнениях о том, какими средствами должна быть достигнута какая-нибудь цель.
Некоторые люди считают верным средством предотвращения преступления тюрьму, другие полагают, что лучшее средство – образование. О том, что лучше, можно судить, имея достаточное количество фактических данных. Но некоторые вопросы не поддаются проверке. Толстой осуждал всякую войну; другие считали, что солдат, воюющий за правое дело, ведет весьма достойную жизнь. Вероятно, здесь налицо реальное различие в целях. Те, кто восславляют солдата, обычно также полагают, что наказание грешников – благо. Толстой так не думал. О подобных вещах вообще трудно спорить. Я не способен поэтому доказать, что мои воззрения на благую жизнь верны, а могу только высказать их и надеяться, что многие люди с ними согласятся. На мой взгляд, благая жизнь – это жизнь, вдохновляемая любовью и направляемая знанием. И знание и любовь бесконечны. Следовательно, какой бы благой ни была жизнь, она может быть еще лучше. Ни любовь без знания, ни знание без любви не могут привести к благой жизни. В средние века, когда в стране появлялась чума, священнослужители советовали собираться в церквах и молиться об избавлении. В результате инфекция распространялась среди молящихся с чрезвычайной быстротой. Это – пример любви без знания. Последняя война дает пример знания без любви. В том и другом случае результатом была гибель многих людей.
Хотя необходимы и любовь и знание, любовь в каком-то смысле более фундаментальна: она направляет умных людей на поиски знания, которое помогло бы принести благо любимым. Глупцы довольствуются тем, что им известно, и, несмотря на всю свою благожелательность, могут даже повредить ближнему. Медицина, вероятно, лучший тому пример. Умелый врач для больного полезнее самого преданного друга, а прогресс медицинского знания делает для здоровья общества неизмеримо больше, чем невежественная филантропия. И все же элемент благожелательности важен и здесь, если мы хотим, чтобы выгоду от научных открытий получали не одни только богачи.
Любовь – такое слово, за которым скрываются очень разные чувства; в них следовало бы разобраться. Любовь как эмоция – а именно об этом речь, поскольку любовь «из принципа» не кажется мне подлинной, – движется между двумя полюсами: с одной стороны, это чистая радость созерцания, с другой – чистая благожелательность. Неодушевленные объекты доставляют одну только радость – нельзя быть благожелательным к пейзажу или сонате. Этот тип любования является, по-видимому, источником искусства. Как правило, он сильнее у детей, чем у взрослых, склонных рассматривать предметы с точки зрения их пользы, и играет огромную роль в наших чувствах к людям: в качестве объектов эстетического созерцания одни из них нас очаровывают, другие, напротив, вызывают отвращение.
Другой полюс любви – благожелательность. Люди жертвовали собой, помогая прокаженным, и любовь, которую они при этом испытывали, не могла содержать никакого эстетического наслаждения. Любящие родители обычно радуются, когда их дети хорошо выглядят, однако их чувства к детям неизменны и тогда, когда об этом говорить не приходится. Было бы странно называть чувства матери к больному ребенку благожелательностью, потому что мы привыкли обозначать этим словом весьма слабую эмоцию, состоящую на девять десятых из притворства. Однако трудно найти какое-то другое слово, чтобы описать желание блага для другого человека.
Это желание может быть сколь угодно сильным в случае родительской любви. В других случаях оно менее интенсивно; весьма вероятно, что всякая альтруистическая эмоция является своего рода всплеском родительской любви, а иногда ее сублимацией. За неимением лучшего слова назову эту эмоцию «благожелательностью». Хочу подчеркнуть, что речь идет именно об эмоции, а не о принципе; я не вкладываю в это слово чувства превосходства, которое иногда с ним ассоциируют. Слово «симпатия» отчасти выражает то, что я имею в виду, однако оно не передает важный в данном случае оттенок – активность.
Любовь в самом полном своем выражении соединяет два взаимосвязанных начала – радость и благожелание. Наслаждение, которое получают родители от красивого и удачного ребенка, соединяет в себе оба начала. То же и с половой любовью, в лучших ее проявлениях. Но в половой любви благожелательность существует лишь при условии полного обладания, в противном случае она разрушается ревностью; впрочем, ревность иногда даже усиливает радость созерцания. Радость без желания блага может быть жестокой, желание блага без радости легко становится холодным и чуть высокомерным. Желающий любви человек хочет, чтобы она содержала оба начала.
Это не относится к случаям крайней слабости, таким, как детство и серьезная болезнь. И наоборот, в случаях крайней силы нуждаются скорее в восхищении, чем в благожелательности. Так обстоит дело с властителями и красавицами. Мы желаем, чтобы другие люди относились к нам хорошо: пропорционально тому, насколько сами нуждаемся в помощи или опасаемся, что нам будет причинен вред. По крайней мере, такова биологическая логика ситуации – пусть она и не всегда оправдывается в жизни. Мы желаем любви, чтобы избежать чувства одиночества, чтобы быть понятыми.
Это скорее симпатия, а не благожелательность; человек, чувство которого нас удовлетворяет, не просто хорошо к нам относится – он знает, в чем состоит наше счастье. Но это уже принадлежит к другому элементу благой жизни, а именно к знанию.
В совершенном мире каждое существо является для любого другого существа объектом самой полной любви, состоящей из сплавленных воедино радости, благожелательности и понимания. Из этого не следует, что в нашем, действительном мире мы должны стараться испытывать такого рода чувства ко всем существам, которых встречаем.
Многие не вызовут у нас чувства радости, потому что отвратительны. Если мы совершим насилие над своей природой, чтобы увидеть в них красоту, это будет просто притуплением нашей чувствительности к естественно прекрасному. Кроме человеческих существ, есть еще мухи, тараканы и вши. Мы должны быть закалены, как Старый Моряк[3] чтобы почувствовать радость от их созерцания. Некоторые святые, правда, называли их «жемчугом божьим», но при этом радовались скорее возможности продемонстрировать собственную святость.
Быть благожелательным к возможно большему числу людей легче, но и благожелательность имеет пределы. Если мужчина хочет жениться, но, обнаружив, что у него есть соперник, добровольно уступает ему место, мы будем очень удивлены: считается, что вопрос о женитьбе – поле честного соперничества. В данном случае, однако, чувства к сопернику не могут быть очень уж благожелательными. Думаю, что во всех описаниях благой жизни здесь, на Земле, мы должны признать в качестве ее подосновы животную витальность и животный инстинкт. Без них жизнь становится серой и неинтересной, и цивилизация должна не подменять их, а скорее служить своего рода дополнением. С этой точки зрения аскетический святой и отрешенный мудрец – уже несовершенные человеческие существа. Когда их немного, они разнообразят общество, но, если бы мир состоял только из них, можно было бы умереть со скуки.
Высказывая эти соображения, мы подчеркиваем значение радости как составной части наилучшей любви. Радость в этом действительном мире неизбежно избирательна, и это спасает от одинаковых чувств ко всем людям. Когда между благожелательностью и радостью возникают конфликты, они должны, как правило, решаться с помощью компромисса, а не через подчинение одного другому. У инстинкта свои права, и, если мы совершаем над ним чрезмерное насилие, он начинает мстить нам исподволь.
Поэтому, стремясь к благой жизни, следует иметь в виду пределы человеческих возможностей. И здесь мы опять наталкиваемся на вопрос о необходимости знания.
Когда я говорю о знании как составной части благой жизни, то имею в виду знание не этическое, а научное – знание конкретных фактов. Не думаю, что такая вещь, как этическое знание, вообще существует. Если мы желаем достигнуть какой-то цели, знание может указать средства ее достижения, и такое знание можно условно назвать этическим. Но я считаю, что мы не способны решить, правильны некоторые действия или неправильны, не обращаясь к их вероятным последствиям. Когда цель поставлена, дело науки – разобраться, какими путями до нее дойти. Все моральные правила проверяются тем, способствуют они достижению желаемых целей или нет. Я говорю именно «желаемых целей», а не «целей, которых мы должны желать». Когда мы «должны» желать, это означает, что от нас чего-то хотят; обычно это люди, наделенные властью, – родители, школьные учителя, полицейские и судьи. Если вы говорите мне «ты должен сделать то-то и то-то», сила ваших слов обусловлена только моим собственным желанием получить от вас одобрение и поощрение и, возможно, избежать наказания. Поскольку всякое поведение возникает из желания, ясно, что этические понятия имеют только то значение, что влияют на желание, причем именно на желание получить одобрение или избежать страха перед неодобрением. Это мощные социальные силы, и мы, естественно, стремимся ими воспользоваться, когда решаем какие-либо социальные задачи. Когда я говорю, что о моральности поведения следует судить по его вероятным последствиям, то имею в виду желательность того, чтобы поведение, которое служит осуществлению желаемых социальных задач, одобрялось, а поведение противоположного характера встречалось неодобрением. Сегодня это не делается – существуют некоторые традиционные правила, согласно которым одобрение и неодобрение санкционируются независимо от учета последствий. Но этой темой мы займемся в следующем разделе.
Поверхностность теоретической этики можно продемонстрировать на самых простых примерах. Предположим, что ваш ребенок болен. Любовь заставляет вас желать, чтобы его вылечили, а наука указывает, как это сделать. Здесь нет какого-то промежуточного звена в виде этической теории, специально доказывающей, что вашего ребенка хорошо было бы вылечить. Ваше действие возникает непосредственно из желания достигнуть цели, а также из знания средств. Это верно в отношении всех действий, хороших и плохих. Цели различаются, и знание может быть более или менее точным. Но нет способа заставить людей делать вещи, которые они не желают делать. Можно изменить их желания какой-то системой поощрений и штрафов, среди которых социальное одобрение и неодобрение играли бы не последнюю роль. Вопрос для моралиста-законодателя, следовательно, в том, как организовать эту систему поощрений и наказаний, чтобы обеспечить максимум желательного для законодательной власти. Если кто-то говорит, что у законодательной власти дурные желания, это означает, что ее желания противоречат желаниям той части общества, к которой этот человек принадлежит. Вне человеческих желаний морального стандарта не существует.
Таким образом, этика отличается от науки не тем, что обладает особым знанием, а просто наличием желания. Знание, в котором нуждается этика, ничем не отличается от любого другого знания; особенность в том, что для нее некоторые цели более желанны, и поэтому этически правильным оказывается такое поведение, которое способствует их достижению. Разумеется, для того чтобы определение морального поведения нашло поддержку, цели должны отвечать желаниям каких-то больших групп людей. Если я скажу, что правильным будет такое поведение, которое увеличит мой доход, читатели вряд ли захотят со мной согласиться. Убедительность любого этического аргумента заключена в его научной части – в доказательстве того, что одни действия, а не другие являются средством достижения желанной для всех цели.
Однако есть различие между этическим доказательством и этическим воспитанием.
Последнее направлено на усиление одних желаний и ослабление других. Это процесс совершенно иного рода, и я разберу его позднее.
Мы можем теперь уточнить смысл того определения благой жизни, с которого я начал данную главу. Когда я сказал, что благая жизнь состоит в любви, направляемой знанием, за этим определением стояло желание самому жить такой жизнью как можно дольше и видеть, как живут ею другие люди. Логическое же содержание моего определения в том, что общество, ведущее такой образ жизни, удовлетворит больше желаний, чем общество, в котором меньше любви или меньше знания. Я не хочу сказать, что такая жизнь «добродетельна», а противоположная ей жизнь «греховна», ибо эти понятия, на мой взгляд, не имеют научного оправдания.
3. Моральные правила
Практическая нужда в морали возникает вследствие конфликта желаний различных людей или конфликта желаний в одном человеке, появляющихся в разное время или даже одновременно. Человеку хочется выпить, и в то же время он хочет не потерять работоспособность на следующий день. Если он выбирает линию поведения, не позволяющую ему удовлетворять максимум возможных желаний, мы считаем его аморальным. Мы осуждаем людей экстравагантных или безрассудных, даже если они не причиняют вреда никому, кроме самих себя. Бентам полагал, что всю мораль можно вывести из «просвещенного эгоистического интереса» и что человек, неизменно поступающий так, чтобы максимально удовлетворить свои желания, в конечном счете всегда ведет себя правильно. Я не могу согласиться с этим. Тираны получали утонченное наслаждение, наблюдая пытки, но я не одобряю их действия, несмотря на то что они из благоразумия сохраняли жизнь своим жертвам, дабы на следующий день мучения могли быть продолжены. Хотя при прочих равных условиях благоразумие – составная часть благой жизни. Даже у Робинзона Крузо была возможность проявлять предприимчивость, самоконтроль и предвидение, которые следует признать моральными качествами, поскольку они увеличивали сумму его удовлетворенных желаний, никому при этом не причиняя вреда. Благоразумие играет большую роль в воспитании детей, не склонных много размышлять о будущем. Если бы оно больше практиковалось, мир очень скоро превратился бы в рай: войны, вызываемые страстью, а не разумом, можно было бы предотвращать. Однако, несмотря на важную роль, которую играет благоразумие, это не самое интересное в морали.
Благоразумие не ставит интеллектуальных вопросов, поскольку не обращено к тому, что выходит за рамки эгоистического интереса.
Мораль, не сводящаяся к благоразумию, в сущности, аналогична закону или правилам клуба, которые позволяют людям жить вместе, несмотря на то что их желания могут противоречить друг другу. Здесь имеются два очень разных метода. Существует метод уголовного права, нацеленный на чисто внешнюю гармонию и устанавливающий неблагоприятные последствия для действий, ущемляющих в чем-либо желания других людей. Сюда относится также метод социальной цензуры: иметь дурное мнение сообщества о себе – это форма наказания, и чтобы избежать его, большинство людей скрывают, что они нарушили кодекс своей группы. Но существует и другой метод, более фундаментальный и в случае успеха гораздо более удовлетворительный: изменение человеческих характеров и желаний в таком направлении, чтобы уменьшить количество случаев конфликтов, сделать так, чтобы желания одного человека находились в согласии, насколько это возможно, с желаниями других. Любовь лучше ненависти именно потому, что вносит в желания людей гармонию, а не конфликт.
Люди, которые любят друг друга, вместе добиваются успеха и вместе терпят неудачу. Но когда люди ненавидят, успех любого из них является неудачей для другого.
Если благая жизнь действительно вдохновляется любовью и направляется знанием, ясно, что моральный кодекс любого сообщества не самодостаточен и не представляет собой истины в последней инстанции. Следует испытать его, чтобы убедиться, что он не таков, как это предписывают мудрость и благожелательность. Моральные принципы не всегда безупречны. Ацтеки считали своим нелегким долгом поедать человеческую плоть, опасаясь, что в противном случае померкнет Солнце. Они ошибались и, наверное, увидели бы эту ошибку своей науки, если бы хоть немного любили своих жертв. Некоторые племена держат в темноте девушек в возрасте от 10 до 17 лет, из опасения, что от лучей Солнца те забеременеют. Но неужели в наших современных моральных кодексах нет ничего похожего на эти дикие обычаи?
Запрещаем ли мы только те вещи, которые действительно вредны, или, во всяком случае, столь отвратительны, что ни один достойный человек не станет их защищать? Не очень уверен, что это так.
Нынешняя мораль представляет собой любопытную смесь утилитаризма и суеверий, причем последние имеют большую силу, и это естественно, поскольку именно суеверия являются источником моральных правил. Когда-то считалось, что некоторые действия не нравятся богам, и они запрещались законом, так как божий гнев имел обыкновение обрушиваться на всех, не ограничиваясь виновными. Так возникло понятие о грехе, как о том, что не нравится богу. Нет никакого разумного объяснения, почему некоторые действия стали считаться нежелательными. Например, очень трудно понять, почему богу неприятно, когда кожу ребенка помажут материнским молоком. Но в писании содержится именно такое откровение. Иногда веления бога толковали самым удивительным образом. Например, нам говорят не работать по субботам. Протестанты истолковывают это в том смысле, что мы не должны по воскресеньям играть. И этот запрет, подобно первому, освящается той же верховной властью.
Страницы: 1, 2, 3
|
|