- Отчего вы сморщились? Вам стало больно?
- Заноза в ладони, - спокойно сказала она. - Ублюдок.
- Почему вы ее не вытащите?
- Она разнесет весь дом.
Он шагнул в открытую дверь кухни.
Без слова она положила на стул обе руки ладонями вверх и без слова он вытащил черную ленточку из своего смокинга и положил на ее запястья. Она тут же начала стягиваться, облепляя ее руки и часть стола, словно черная изолента, прижимая их с такой силой, что дерево заскрипело. Сунув кончик пальца в рот, он тронул им ее ладонь, где пульсировала маленькая черная точка. Точка исчезла. Он засмеялся и велел мне выключить огонь, что я сделала.
- Убери это, - сказала она.
Он сказал:
- Если бы ты пряталась похуже, у тебя было бы и оружие, - и тут край стола треснул, словно выстрелил - он отодрал черную ленту от ее рук, и она вновь исчезла в его костюме.
- Теперь, когда я воспользовался этим, все знают, где мы, - сказал он и уселся на кухонный стул, такой маленький для него, что его колени высоко задрались.
Тогда она сказала что-то, чего я не поняла. Она сняла блюдце с пустого стакана и налила в него воды: сказав опять что-то неясное, она протянула стакан ему, но он отстранился. Она пожала плечами и выпила воду сама.
- Мухи, - сказала она и положила блюдце обратно. Несколько минут они сидели молча. Я не знала что делать: я помнила, что надо ждать команды "сейчас", и тогда стукнуть его, но никто ничего не говорил и не предпринимал. Кухонные часы показывали без десяти одиннадцать. Где-то прямо под окном звенел сверчок: я боялась, что Чужой почувствует запах растворителя. Когда у меня уже затекли ноги от стояния, наша гостья сожалеюще вздохнула и кивнула. Чужой поднялся, осторожно отодвинул стул и произнес:
- Отлично. Я вызову их.
- Сейчас? - спросила она.
Я не могла этого сделать. Взяв кочергу, я держала ее перед собой обеими руками и стояла, не зная, как это сделать. Чужак - он сутулился, чтобы не задеть наш потолок - только глянул на меня, будто я не стоила большего, и снова сосредоточил внимание на ней. Она оперлась подбородком о ладони. Затем прикрыла глаза.
- Положи это, пожалуйста, - устало сказала она.
Я не знала, что делать. Она приоткрыла глаза и сняла блюдце со второго стакана.
- Положи это СЕЙЧАС ЖЕ, - сказала она и подняла стакан с растворителем к губам.
Я неловко ударила его кочергой. Не очень помню, что было потом: по-моему, он засмеялся и успел поймать кочергу - за раскаленный конец, а затем взвыл и сбил меня с ног, потому что дальше я помню, что стою на четвереньках, глядя, как она подсечкой сбивает его с ног. Когда он упал, она пнула его в висок. Затем отступила и протянула мне руку: я подала ей кочергу, которую она взяла сложенной тряпкой, перехватила за холодный конец и с жуткой силой обрушила - не на голову ему, как я ждала, а на горло. Когда он замер, она надавила раскаленным концом кочерги на разные точки его костюма, провела им по поясу и по двум швам его ботинок. Потом она сказала мне:
- Уйди.
Я вышла, но успела увидеть как она снова ударила его в горло, уже не кочергой, а каблуком туфли, серебрянкой туфли.
Когда я вернулась, там никого не было. На сушилке стоял чисто вымытый и вытертый стакан, а кочерга пристроена в уголке раковины под струю холодной воды. Наша гостья стояла у плиты, заваривая чай в коричневом мамином чайнике. Она стояла как раз под матерчатым голландским календарем, который моя мама, не отставая от моды, повесила на стенку. К нему она прикалывала записки для памяти: на одной стояло:
БУДЬ ОСТОРОЖНА ПОСЛЕ ВАННОЙ,
БОЛЬШЕ НЕСЧАСТНЫХ СЛУЧАЕВ
ПРОИСХОДИТ ЛИШЬ В КУХНЕ.
- Где... - проговорила я, - г-г-где...
- Сядь, - сказала она. - Вот сюда, - и подвинула мне ЕГО стул. Но ЕГО нигде не было. Она сказала: - Не слишком задумывайся. - Затем она вернулась к чайнику, который вскипел, и тут в кухню из гостиной вошла моя мама, с пледом на плечах и, глуповато улыбаясь, сказала:
- Боже, я, кажется, уснула!..
- Чаю? - спросила наша гостья.
- Просто-напросто уснула, - сказала мама, усаживаясь.
- Я забыла, - сказала наша гостья. - Мы же одолжили машину. Я плохо себя почувствовала. Позвоню им по телефону, - и она вышла в холл, потому что нам установили телефон одним из первых в городе. Она вернулась через несколько минут.
- Все в порядке? - спросила мама. Чай мы пили в молчании.
- Скажите мне, - наконец произнесла наша гостья. - Как принимает ваше радио?
- Безупречно, - с некоторой обидой ответила мама.
- Это хорошо, - сказала наша гостья и вдруг, словно не в силах сдержаться, добавила: - Потому что вы в мертвой зоне, понимаете, слава Богу, в мертвой зоне!
Моя мама встревоженно сказала:
- Простите, я не...
- Извините меня, - сказала наша гостья, - мне нездоровится, - и, поставив со стуком чашку на блюдце, встала и вышла из кухни. Мама ласково дотронулась до моей руки.
- Никто ее не... обидел на танцах? - тихо спросила мама.
- О, нет, - сказала я.
- Ты уверена? - настаивала мама. - Ты точно знаешь? Никто не говорил о ее росте или внешности, ну, что-нибудь скверное?
- Руфь говорила, - соврала я. - Сказала, что она как жирафа.
Мамина ладонь убралась: успокоенная, она встала и принялась убирать чайную посуду в шкафчик. Потом вытерла стакан, который сполоснула наша гостья, тот, где был растворитель.
- Бедная женщина, - говорила мама, протирая его, - несчастная женщина.
Потом не было ничего особенного. Я начала готовить учебники к школе. Голубые васильки буйно расцвели вокруг дома, и отец, выздоровев, скосил их все. Мама вырастила несколько гибридных васильков на задней клумбе, в два раза выше, чем дикие: она объясняла мне, почему они крупнее, но я позабыла. Наша гостья познакомилась с мужчиной, не очень подходящим, потому что он был поляк и работал в гараже. Она не выходила, а встречалась с ним по вечерам на кухне. Он был коренастый, крепкий парень, очень светловолосатый, с настоящей польской фамилией, но все звали его Богалуза Джо, потому что пятнадцать лет он провел в Богалуза, штат Луизиана (он выговаривал "Люзьяна") и все время вспоминал об этом. У него была теория, что цветные совсем как мы и что через сто лет все так перемешаются, что не отличишь. Мою маму очень заинтересовали его взгляды, но она никогда не позволяла мне поговорить с ним. Он был очень уважителен: звал ее "мэм" и никогда не ругался, но в гостиную ни зашел ни разу. С нашей гостьей он всегда встречался на кухне или в саду за домом. Они пили кофе и играли в карты. Иногда она просила его:
- Расскажи мне что-нибудь, Джо. Я люблю истории поинтереснее, - и он рассказывал, как он прятался от кого-то или от чего-то среди негров целых три года, и они пустили его, и давали ему работу и заботились о нем.
Он говорил:
- Цветные - такие же, как все. - Потом он говорил: - Негры умнее. Им так нужно. Их никто не одурачит. У меня была негритянка, так она была умнейшая женщина в мире. Красивая; не по-белому, по-своему. Дайте нам сто лет, - добавлял он, - и мы все перемешаемся.
- А может быть, двести? - сказала наша гостья, наливая кофе и садясь. Опершись локтем на стол, она улыбалась ему. Ложечкой она помешивала кофе. С минуту он молча смотрел на нее, потом тихо сказал:
- Черная женщина, самая умная в мире... Ведь ты черная, не так ли?
- Отчасти, - сказала она.
- Красивая женщина, - сказал он. - И никто не знает?
- В цирке знают, - сказала она. - Но им все равно. Сказать, что о вас думают в цирке?
- О ком? - удивленно спросил он.
- О вас обо всех, - сказала она. - Обо всех, кто не в цирке. Обо всех, кто не может того, что мы можем, кто не самый сильный или не самый лучший, кто не может убивать голыми руками или за шесть недель выучить новый язык, или рассечь другому сонную артерию за тридцать шагов перочинным ножиком, или взобраться на здание Национального банка графства Грин от первого до шестого этажа без снаряжения. Все это я могу.
- Черт меня возьми, - тихо сказал Богалуза Джо.
- Мы вас презираем, - сказала она. - Вот так. Мы думаем, что вы болваны. Отбросы. Удобрение для мира, Джо, вот что вы такое.
- Детка, тебе просто грустно, - сказал он. - Вечер, и тебе грустно, он протянул ей через стол руку, но не так, как в кино, и не так, как в книгах: такого лица, как у него сейчас, я раньше никогда не видела, даже у мальчишек, когда они кадрят девчонок, ни у взрослых, даже у невест и женихов, потому что все это была просто романтика или "желание", а он просто выглядел бесконечно добрым, бесконечно участливым. Она отдернула свою руку. С той же слабой, безучастной улыбкой, которая была на ее губах весь вечер, она отодвинула стул и встала. Она сказала:
- Да, я все это могу! Ну и что? - Она пожала плечами. Потом добавила: - Завтра я уезжаю.
Он тоже встал и обнял ее за плечи. Мне показалось, что это было смешно, потому что он был короче на пару дюймов.
Он сказал:
- Детка, тебе не надо уезжать.
Она смотрела в сад за домом, как будто стараясь увидеть что-то очень-очень далекое от нашего огородика или маминых гибридных васильков, что-то, чего никто не мог увидеть.
Он сказал настойчиво:
- Милая, посмотри... - и когда она, повернув лицо, уставилась ему в подбородок слепыми глазами, он обхватил ее лицо своими широкими ладонями механика. - Детка, ты можешь остаться со мной. - Он приблизил свое лицо к ее лицу. - Выходи за меня, - сказал он внезапно.
Она засмеялась. Я никогда не слышала, чтобы она так смеялась. Затем она начала кашлять. Он обнял ее, и она приникла к нему, задыхаясь, словно у нее прорезалась астма, закрывая лицо руками и кусая свои ладони. Только через несколько секунд до меня дошло, что она плачет. Он очень встревожился. Так они и стояли - она плакала, он подавленно молчал - и я, спрятавшись, наблюдала за этим. Потом они медленно пошли к выходу из кухни в сад. Когда они вышли и погасили за собой свет, я прокралась за ними в сад, к качалке, которую устроил мой отец под большим деревом: подушки и пружины выдерживали четверых. Кусты скрывали ее почти целиком. Керосиновый фонарь, вкопанный там отцом, не горел сейчас. Я видела их почти отчетливо. Несколько минут они сидели, ничего не говоря и глядя на тьму за деревьями.
Качалка поскрипывала, когда наша гостья покачивала ногой. Наконец Богалуза Джо, механик из гаража, спросил:
- Завтра?
- Завтра, - ответила она. И они поцеловались. Мне понравилось: это было здорово, я такое уже видела. Она откинулась на подушки, вытянув ноги в невидимой траве и разбросав руки, Я видела все, что было потом, и поединок не на жизнь, а на смерть во тьме. Слово "эпилепсия" билось в моем мозгу. Они оделись и закурили, говоря так тихо, что теперь я ничего не слышала, Я скорчилась в кустах, сердце мое бешено колотилось.
Я была жутко напугана.
Она не уехала на следующий день, и на второй тоже: она даже отдала маме платье и спросила, нельзя ли где-нибудь его переделать. Мои школьные вещи вывесили во двор проветрить, чтоб не пахли нафталином. Я обернула все учебники. Однажды утром я спустилась спросить у мамы кое-что, но ее нигде не было - ни в кухне, ни в холле, и я пошла в гостиную, но я не успела пройти половины коридора, когда кто-то сказал: "Остановись", и я увидела, что мои родители сидят на стульях возле входной двери, руки на коленях, глядя перед собой, неподвижные, как зомби.
Я сказала:
- Ой, ради бога, что вы...
- Стой тут, - сказал тот же голос. Родители не пошевелились. Мама улыбалась своей любезной улыбкой-для-гостей. В комнате больше никого не было. Я подождала немного, но мои родители оставались мертвыми, и тогда, откуда-то из угла, где был наш новый радиоприемник, появилась наша гостья, в мамином весеннем пальто, бесшумно ступая по ковру и подозрительно заглядывая во все окна гостиной. Она усмехнулась, увидев меня. Постучав по крышке приемника, он поманила меня подойти. Затем сбросила пальто и накинула его на приемник.
С головы до ног она была вся в черном.
Я подумала "в черном", но это было не то слово: надо было сказать "чернота", "тьма", мрак, высасывающий зрение, что-то, чего нельзя даже вообразить, мрак без деталей, бликов, складок, ничто, одна лишь ужасная, головокружительная тьма, в которой ее тело - эта штука сидела плотно, как трико акробата или костюм водолаза - исчезало совсем, сохраняя лишь внешний обвод. Ее голова и кисти рук словно плавали в воздухе. Она сказала:
- Красиво, правда?
Затем села возле радио, скрестив ноги. Она сказала:
- Пожалуйста, задерни шторы, - и я сделала это, обойдя моих оцепеневших родителей, а затем остановилась посреди комнаты и сказала:
- Я сейчас упаду в обморок.
Мгновенно очутившись возле меня, уже в мамином пальто, она подхватила меня и отвела на кушетку, обняв и массируя мне спину. Она сказала:
- Твои родители спят. Ведь ты уже понимаешь кое-что, раз вмешалась в это дело? Помнишь - морлоки, Транстемпоральная Военная Власть?..
Я выдавила из себя:
- Ой-ой-ой... - и она снова принялась растирать мне затылок.
- С тобой ничего не будет, - продолжала она. - С твоими родителями тоже. Подумай, как это здорово! Подумай! Мятеж! Восставшие морлоки, революция в Транстемпоральной Военной Администрации!..
- Но я... я...
- Мы с тобой друзья, - угрюмо сказала она, взяв меня за руку. - Мы настоящие друзья. Ты помогла мне. Мы этого не забудем.
Сбросив мамино пальто, она отошла и встала перед дверным проемом. Она прикрыла рот рукой, потом потерла шею и нервно прокашлялась. Повернулась, чтобы в последний раз посмотреть на меня.
- Ты спокойна? - спросила она. Я кивнула. Она улыбнулась мне. - Не волнуйся. Sois tranquffle [будь спокойна (франц.)]. Мы друзья, - и она снова повернулась к проему. - Друзья... - повторила она почти печально и снова улыбнулась мне.
Проем превратился в зеркало. Оно туманилось, затем прояснилось, будто облако светящейся пыли, затем стало похоже на занавес: потом снова стало зеркалом, хотя все, что оно отражало была наша гостья и я, но не мои родители, не наша мебель, не сама комната.
Затем вошел первый морлок.
Потом второй.
Потом третий.
Потом все остальные.
О, гостиная была набита гигантами! Они были похожи на нее всем лицом, сложением, ростом, черными униформами, мужчины и женщины всех земных рас, все перемешанные и огромные, как мамины гибридные цветы, на целый фут выше нашей гостьи, стая черных Воронов, черных летучих мышей, черных Волков, профессионалов из будущего, рассевшихся в нашей мебели, на нашем приемнике, некоторые на стенах и на шторах, как будто они могли летать, вися в воздухе, будто были там, в космосе, где встречаются морлоки, полтысячи в прозрачном шаре между звезд.
Правящие миром.
Сквозь зеркало появились и двое ползущих; на них были водолазные костюмы и шлемы, словно круглые аквариумы - мужчина и женщина, толстые и округлые, как тюлени. Они лежали на ковре, дыша водой (я различила струйки, бьющие вниз и вверх из странных ошейников, словно пыль, оседающая в воздухе) и смотрели снизу вверх на остальных. Их костюмы раздувались. Один из морлоков что-то говорил одному из "тюленей", и тот отвечал, указывал на штуку, закрепленную у него на спине.
Затем говорить принялись все.
Даже если бы я знала тот язык, все равно это было бы слишком быстро для меня: очень быстро, очень жестко, напористо, как переговоры между землей и пилотом или что-то вроде, словно какой-то код, известный им всем - передать сведения как можно быстрее. Только "тюлени" говорили медленно, булькая и воняя, как запущенный пляж. У них даже лица не двигались только маленькие круглые рты, похожие на рыбьи. Наверное, я заснула ненадолго (или меня усыпили), и пропустила, что сделал один из "тюленей", почему к нему присоединился один из морлоков у радиоприемника, а затем еще один, и вот уже вся комната гудела, а моя подруга включилась в яростный, жесткий, быстрый спор с одним из морлоков. Они были заняты своим делом, но все время оглядывались на меня... Это было жутко и я словно онемела: мне хотелось опять заснуть или заплакать, потому что я не понимала ни слова. Затем моя подруга вдруг закричала: она отступила назад, выставив перед собой руки с растопыренными пальцами и гневно тряся ими. Она кричала, а не говорила, отчаянно кричала о чем-то, стуча кулаком по ладони, лицо ее было искажено, как будто речь шла не просто о деловых вопросах. Другой морлок, часто дыша, бледнел от гнева. Он прошипел что-то, очевидно, очень язвительное. Достав откуда-то из черной униформы серебряный кружок, зажав его большим и указательным пальцем, он сказа на чистейшем английском, опять глядя на меня:
- Во имя войны против Транстемпоральной!..
Она мгновенно бросилась на него. Я вскочила: мне было видно, как она сжала его пальцы вокруг серебряного кружка: затем все закрутилось в один клубок на полу, пока они не расцепились, отскочив друг от друга как можно дальше, и было совершенно ясно, что они ненавидят друг друга. Она сказала отчетливо:
- Я настаиваю.
Он пожал плечами. Сказал что-то короткое и резкое. Она выдернула из своей униформы нож - только нож - и медленно обвела взглядом комнату и каждого в ней. Никто не шевельнулся. Она подняла брови.
- Ссс!.. Грозишь?.. - прошипела с пола женщина-"тюлень", словно пар из текущей батареи. Она не встала, а продолжала оставаться на спине, упакованной в свой жир.
- Ты? - оскорбительно сказала моя подруга. - Ты испачкаешь ковер.
Женщина-"тюлень" снова зашипела. Моя подруга медленно двинулась к ней: остальные наблюдали. Она не нагнулась, как я ждала, а метнулась каким-то боковым перекатом к "тюленихе". Каблук ее вонзила в скафандр на животе - она явно пыталась прорвать его. "Тюлениха" поймала ее руку с ножом и пыталась ударить им мою подругу, оплетя другой "ластой" ее шею. Она старалась удушить ее. Затем все опять слилось в одно пятно. Раздавалось шипение, громкий стук, лязг: затем из клубка вывернулась моя подруга, роняя нож и прижимая руку к левому глазу. "Тюлениха" перекатывалась с боку на бок, по ее телу пробегала крупная дрожь, но лицо оставалось таким же невыразительным. В ее шлеме собирались пузыри воздуха. Второй "тюлень" не двигался с места. Пока я смотрела, из шлема "тюленихи" ушла вся вода и теперь там был только воздух. Очевидно, она умерла. Моя подруга, наша гостья, стояла посреди комнаты, и с ее рук стекала кровь; она сгибалась от боли, а лицо ее было страшно искажено, но ни один человек в комнате не двинулся, чтобы ей помочь.
- Жизнь... - выдохнула она, - ...за жизнь. Твою, - и рухнула на ковер. "Тюлениха" разомкнула один глаз. Двое морлоков бросились к ней и подхватили ее и ее нож; когда они потащили ее к зеркалу, она прохрипела что-то.
- К черту твои расчеты! - крикнул морлок, с которым она дралась, совсем перестав сдерживаться. - У нас война: Транстемп сидит у нас на хвосте, откуда у нас время для дилетантства? Ты говоришь, что это твоя прабабушка! Мы деремся за свободу пятидесяти миллиардов, а не за твои подсчеты!.. - и махнув тем, кто тащил ее тело сквозь зеркало, он повернулся ко мне.
- Ты! - рявкнул он. - Не смей говорить об этом. Ни с кем!
Я обхватила себя руками.
- Не пробуй потрясти кого-нибудь этими историями, - презрительно добавил он. - Тебе повезло - живи! - и больше не глядя, он шагнул за последними морлоками сквозь зеркало, которое немедленно исчезло. На ковре осталась кровь - несколько дюймов от нее до моих ног. Опустившись на колени, я коснулась ее кончиками пальцев и затем, без всякой причины, вдруг поднесла их к своему лицу...
- ...вернуться, - сказала моя мама. Я повернулась к ним, восковым манекенам, не видевшим ничего.
- Кто задернул шторы, черт возьми! - воскликнул отец. - Я говорил тебе (то есть мне), что мне не нравятся эти штуки, и если бы не твоя мама...
- О, Бен, Бен! У нее кровотечение из носа!.. - закричала мама.
Потом они рассказывали мне, что я упала без сознания.
Несколько дней я пролежала в постели, потом мне разрешили встать. Мои родители считали, что у меня началась анемия. Еще они рассказали, что проводили нашу гостью этим утром на вокзал, и видели как она села на поезд; высокая, взлохмаченная, некрасивая, одетая в черное, на журавлиных ногах; все ее пожитки уместились в небольшую дорожную сумку.
- Поехала в свой цирк, - сказала моя мама.
В комнате ничего не осталось от нее, и отражения в окне, у которого она часто стояла, ярко светившегося в темноте ночи, ничего на кухне, ничего в Кантри-клаб, ничего на чердаке. Джо больше никогда не приходил к нам. За неделю до школы я просмотрела все свои книги, от "Машины времени" до "Зеленой шляпы": потом я спустилась вниз и проверила каждую книгу в доме, но там тоже ничего не было. Меня пригласили на вечеринку: мама не позволила мне пойти. Вокруг дома росли васильки. Однажды пришла Бетти, но быстро соскучилась. В один скучный полдень конца лета, когда по пустому дому гулял ветер снизу доверху, родители были на заднем дворе, соседи справа уехали купаться, остальные спали или заперлись, или вообще исчезли - кроме кого-то, подстригавшего, я слышала, газон - так вот, в этот полдень я решила разобрать и проверить всю свою обувь. Я занималась этим перед большим зеркалом, вделанным в изнутри в дверь моего платяного шкафа. Перебирая и примеряя заодно и свои зимние вещи, я случайно взглянула на дверцу.
В зеркале стояла она. Позади нее все было черным, словно завешено бархатом. На ней было что-то черное с серебром, полуобнажающее ее; лицо ее было в морщинах, словно изрезанное, или накрытое паутиной: у нее был один глаз. Второй сверкал белым блеском. Она сказала:
- Хотелось ли тебе когда-нибудь вернуться и позаботиться о себе маленькой? Дать себе совет?
Я не могла ничего сказать.
- Я - не ты, - сказала она. - Но мне хотелось того же, и сейчас я вернулась на четыреста пятьдесят лет назад. И мне нечего тебе сказать. Никогда не бывает что-то, что можно сказать в таких случаях. Жаль, но это, без сомнения, естественно.
- О, пожалуйста! - шепнула я. - Останься!
Она поставила ногу на край зеркала, словно это был дверной порог. Серебряная сандалия, которую она надевала на танцы в клуб, почти вдвинулась в мою комнату - толстый каблук, плоская, уродливая как смертный грех; новые линии разбежались по ее лицу и по всей обнаженной коже, словно странный орнамент. Потом она отступила: довольная, мертвый глаз потускнел, снова рассыпался искрами и исчез, открыв пустую глазницу, уродливую и страшную.
- Ха! - сказала она, - моя прабабка хочет дать этому миру, слишком мягкому и глупому, но милому, нечто очень твердое; но сейчас это глупо и плохо, а твердое стало слишком твердым, мягкое - слишком мягким, а моя прапрабабушка - ведь это она основала орден - уже умерла. Но это не имеет значения. Видишь ли, ничего не кончается. Просто тянется и тянется...
- Ты же не видишь! - вскрикнула я. Она тронула висок, и глаз появился снова.
- Потешно, - сказала она. - Интересно. Притягивающе. Совсем слепому в два раза лучше. Я расскажу тебе о моих набросках.
- Но ведь ты не... - заикнулась я.
- Первый, - сказала она, и морщины словно стали глубже, - это элой с Развлекателем; жирный лысый человечек в тоге, накидке и башмаках, каких ты не видела, с хрустальным шаром на коленях, от которого идут провода, вживленные в его глаза, ноздри, уши, голову, словно в ваши лампы. Это элой с Развлекателем.
Я заплакала.
- Второй, - продолжала она, - это работающий морлок; и там я сама, держащая череп, как в "Гамлете", только если ты вглядишься в череп внимательнее, увидишь, что это весь мир, с такими смешными штучками, торчащими на полюсах и в океанах, и он битком набит людьми. Просто битком. И таких миров к тому же слишком много.
- Если ты не перестанешь!.. - вскрикнула я.
- Они выталкивают друг друга, - продолжала она, - и они падают в море, что печально, но совершенно естественно, и если ты вглядишься во всех этих элоев поближе, то увидишь, что каждый держит тот самый хрустальный шар, или бежит следом за механизмом, движущимся быстрее его, или таращится на другого элоя на экране, который выглядит поумнее и попривлекательнее, и ты различишь, что это под этим жиром женщины и мужчины визжат, воют и умирают.
- А третий рисунок, - продолжала она, - очень-очень маленький, изображает гигантский аквариум, полный людей в черном. За ним - другой аквариум, полный людей в черном, за ним третий, четвертый и так далее, а может быть, и один в одном - так экономнее. А может быть, все так горько потому, что я потеряла глаз. Это личная проблема.
Я поднялась. Я была так близко, что могла дотронуться до нее. Она скрестила руки на груди и посмотрела на меня: потом сказала тихо:
- Милая моя, мне хотелось бы взять тебя с собой, но это невозможно. Прости меня, - и глядя на меня в первый раз и серьезно и с нежностью, она исчезла в искрящемся вихре.
Теперь я смотрела на себя. Недавно я в страшной тайне смастерила униформу Транстемпа, такую, какой представляла ее себе: черная туника на черной блузе и черные чулки-трико. Они остались от прошлогодней школьной постановки, а прочее я выкроила из подкладки от старого зимнего пальто. Так я была одета сегодня. Еще я привязала шнурком к запястью серебряную спираль от утюга. Подняв одну ногу, словно собираясь вступить на порог, девчонка в черных тряпках уставилась из зеркала на меня. Она повернулась и отчаянно высматривала в комнате рисунки, записки, пылинки серебряной пудры, хоть что-нибудь. Затем она уселась на мою кровать.
Она не плакала. Она сказала мне:
- Дорогая, ты выглядишь просто дурой.
Снаружи кто-то все подстригал газон - скорее всего, мой папочка. Мама, наверное, вскапывает, окучивает, подстригает, и выдирает сорняки: она никогда не останавливается. Когда-нибудь я поступлю в цирк, полечу на луну, сочиню роман: кроме прочего, я уже помогла убить человека. Я была кем-то. Все это чепуха. Я сорвала спираль и швырнула ее на кровать. Затем я разделась, осталась в комбинации и юбке и кучкой сложила свой костюм на кровати. Когда я пошла к двери, я обернулась взглянуть на коллекцию старых одежек и на себя в зеркало - в последний раз. На секунду что-то еще двинулось в зеркале, или мне показалось, что-то позади меня или сбоку, что-то угрожающее, полуслепое, тень теней, что-то небрежно рассыпающее серебряные монетки, что-то, сверкнувшее на самом пределе зрения. Я так этого хотела; я стояла, стиснув кулаки, едва не плача: пусть оно выйдет из зеркала и убьет меня... Если у меня не будет защитника, пусть будет чудовище, мутант, ужас, смертельная болезнь, что угодно! что-нибудь, с чем можно сойти вниз и никогда больше не быть одной.
Не появилось ничего. Ни хорошее, ни плохое. Я слышала, как верещит газонокосилка. Придется идти самой и снова видеть багровое лицо отца, его сердечные приступы, его нрав и отвратительную настойчивость. Видеть слабую улыбку матери, выглядывающую из заросшей клумбы, которую она пропалывает, всегда на коленях, говорящую, прежде чем спросят:
- Ах, бедная женщина, бедная женщина!..
Совсем одной.
Никаких больше сказок.