Среди лета тетка, милая Анна Евстафьевна (как знала, что Саша волнуется), прислала человека. Не с письмом, а только передать племяннику несколько слов:
– Все хорошо, мол, устраивай дела в Питербурхе и не беспокойся!
Возницын успокоился.
Ему так хотелось расспросить у посланца, может он знает что-либо о Софье, но Возницын боялся, чтобы не испортить дела. Окольными вопросами Возницын выведал только то, что в доме у Анны Евстафьевны никого чужого нет.
Тогда-то и мелькнула мысль попросить тетушку приютить Софью пока у себя. Но отсылать письмо надо было с верным человеком. Возницын решил потерпеть и, уезжая в Питербурх, отправить из Москвы в Смоленск расторопного Афоньку, который один знал все.
Перед самым отъездом Возницына из дому, как-то ранним утром, неожиданно пришел из Лужков Андрюша. Он был с флинтой – шел как будто на охоту, но Возницын по растерянному виду своего друга сразу догадался, зачем он пожаловал.
Андрюша летом и осенью изредка навещал Возницына, но ни разу не вспомнил об Алене, точно ее и на свете не было.
Пробовала приехать к зятю сама Ирина Леонтьевна, да Возницын не захотел с ней видеться – ушел из дому.
А сейчас мать и сестра, видимо, насели на несчастного: Андрюша должен был примирить супругов.
Андрюша сначала говорил о разных хозяйских делах – о молотьбе, о том, что надо ковать лошадей. Потом сели вместе с Возницыным обедать.
После обеда долго сидели за столом – Андрюша курил, барабанил пальцами по столешнице – язык никак не поворачивался говорить другу о таком деле. Андрюша даже вспотел.
Возницыну стало жаль друга, которого он очень любил. Возницын решил помочь ему.
– Что, Аленка маменьке на меня много чего наговорила? – спросил, улыбаясь, он.
У Андрюши как гора свалилась с плеч.
– Не помнишь разве ее? Она с детства ябеда и плакса была! Такой и сейчас осталась, – сказал Андрюша, махнув рукой: – С ней жить, должно, не горазд сладко! С ней только так и жить, чтоб она – в Лужках, а ты – в Никольском!
Оба рассмеялись.
Неловкость, целый день сковывавшая Андрюшу, была разрушена.
– Мне маменька сказывает: ступай, уговори! А как я тебя уговорю – насильно мил не будешь!
Он сказал все, что думал, сказал быстро, точно боялся, чтобы друг не стал поневоле лгать ему, оправдываться в том, в чем, по его мнению, оправдываться нельзя и не надо.
– Жалко, Сашенька, тебе сейчас к нам не притти, а то я бы показал своих голубей. У меня есть голубка смурая, с зобом присива пера. У ней в одном крыле красных три саблины. Загляденье! Да голубя светлого достал – с гривой такой, с пахами в косах, а хвост у него – синий, но не весь, а только с репицы… – оживленно рассказывал Андрюша о более приятном.
– Ну заклюют меня бабы! – шутя сказал он, уходя из Никольского.
– Милый Андрюша, хороший он! – с нежностью вспоминал своего друга Возвицын.
Возницын дошел уже до Переведенских слобод. Он обернулся назад в последний раз посмотреть, нет ли на дороге подвод, и увидел их целую вереницу. На передних санях сидел улыбающийся Афонька.
– Вот в этой улице, в доме столяра Парфена, – кричал кому-то Афонька, оборотясь назад.
Афонька свернул в Переведенскую слободу. Возницын прыгнул к нему, в сани и от радости обнял Афоньку.
– Ну, как?
– Все хорошо, Александр Артемьич! Вам нижающий поклон от тетеньки и от Софьи Васильевны! А вот письмецо сейчас достану.
И он стал расстегивать полушубок.
Наконец, письмо было извлечено. Возницын схватил его и, выскочив из саней, поспешил к дому. Он вбежал в свою горницу и сломал сургучную печать.
«Сашенька, друг мой дорогой! Лучшая моя забава сегодня и милейшая есть лоскуточек твой белый отрезанный…» —
читал он.
«Описать вам скуку здешнюю не хочу, чтоб вам не причинить скуку же. Везде ищу, нигде не нахожу того, что из мысли ни единую минуту не выходит, чего, чувствую, описать никак пером невозможно».
Следом за Возницыным в горницу ввалился Афонька и уже зашептал на ухо барину:
– Живы-здоровы. Все хорошо! Сейчас Софья Васильевна живут у тетеньки Анны Евстафьевны в Путятине. Ждут вас! Велено низко кланяться. А тетенька велела передать – мол, пусть барин ни об чем не беспокоится!..
Возницын слушал, что говорит Афонька, а глаза все бегали по строчкам, написанным такой дорогой рукой:
«…Еще прошу верить, что ни единый человек (кроме тетушки, благодетельницы, милой Анны Евстафьевны) из уст моих не ведает и ведать не будет, о чем не хочешь, чтоб знали. Думаю, чтоб и беспокойства твои миновались, буде бы тебе можно было видеть сердце и душу мою и чистосердечную привязанность, с которой не на час к тебе расположена…»
III
Возницын ломал голову над тем, какую болезнь придумать еще, чтобы Военная Коллегия – наверняка – освободила бы его от службы.
Из чахотной болезни, на которую он ссылался в первый раз, ничего не получилось. Как и следовало ожидать, доктор Энглерт нашел у него не чахотную болезнь, а фебрис. Но лихорадка не давала полного освобождения. Приходилось выдумывать что-либо иное.
Мысль о том, чтобы отрубить на руке палец, Возницын отверг: не хотел уродовать себя.
Несколько дней придумывал Возницын и наконец однажды вспомнил рассказ Андрюши о том, как сестра Матреша назвала его безумным. Возницын с радостью ухватился за эту мысль. Она ему понравилась: ведь, и во флоте в последний год он держал себя необычно. Можно, стало быть, продолжать ту же линию – авось, вывезет!
Он сказал об этом намерении единственному своему советчику Афоньке. Афонька в первую секунду возмутился при мысли, что его барина будут считать изумленным. Но, обдумав, решил – средство, пожалуй, надежное.
– Только бы в монастырь какой не отправили! – опасался он.
Возницын подал прошение в Военную Контору, что «от болезней свободы не получил» и что болезни «больше прежнего умножились».
В Военной Конторе Возницына еще раз осмотрели и сказали, что к нему на-днях придет майор Зубов, поговорить с ним на дому.
Вернувшись домой, Возницын научил Афоньку, как он должен будет держаться и что отвечать майору на его вопросы о больном барине.
– Не беспокойтесь, Александр Артемьич, уж я ему такого наговорю!..
Возницын не сомневался в этих способностях Афоньки.
На следующий день Возницын встал пораньше, чтобы привести горницу в нужный вид. Он разбросал на полке, расставленные в определенном порядке, книги, швырнул под лавку портупею и шпагу, велел Афоньке замусорить чем-либо всегда чистый пол. Затем Возницын надел старый афонькин кожух и шапку с ушами, а на ноги огромные истрепанные Парфеновы лапти, выброшенные за ветхостью в сени. И, взяв книгу, сидел, готовый при первой тревоге плюхнуться на кровать – притвориться пребывающим в сугубой иппохондрии.
День прождали напрасно – майор не явился.
На следующее утро, позавтракав, пришлось, к сожалению, повторить маскарад. Небритый, взлохмаченный, Возницын лег на кровать, упершись расхлестанными лаптями в кирпичи печки, и читал «Краткие нравоучительные повести».
Афонька, целое утро проклинавший майора, не соизволившего вчера притти, выбежал на улицу поглядеть, не идет ли.
Возницын лежал и читал Аристотелевы разговоры:
«Всякое учение принимать досадно: а научась на свою красоту употребляти, и к общему благу, вещь есть зело благоприятна.
Вопрошен, чтим разнится умный от глупого, отвеща: яко живый от мертваго…»
Скрипнула дверь, и в горницу кто-то тихонько вошел.
Возницын испуганно сунул книгу под сенник и оглянулся. У порога, с удивлением осматривая всю неряшливую обстановку и небритого, по-холопски одетого брата, стояла Матрена Артемьевна.
Возницына давил смех. Он представил себе, что думает сейчас Матреша, так любящая чистоту и порядок, глядя на замусоренный пол, на сапог, стоящий на подоконнике, на грязную тряпку, которая лежала на столе рядом с чашкой кислой капусты и ломтем черствого хлеба.
– Здравствуй, Саша! Что с тобой, ты болен? – спросила она, несмело приближаясь к постели.
– Нет, я здоров, – ответил Возницын, глядя в потолок и сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.
– Надо поменьше говорить, – соображал он.
Матреша стояла, разглядывая брата.
«Долго она так будет стоять? – думал Возницын: – Уставилась!»
Матрена Артемьевна потопталась на одном месте и еще раз спросила:
– А где ж Афонька?
Возницын повернулся к ней и, улыбаясь, ответил:
– Паучок вон! – и указал пальцем в дальний угол. Матрена Артемьевна испуганно оглянулась и вышла из горницы.
В сенях ее чуть не сшиб с ног Афонька.
– Осторожнее, дуралей! Глядеть надо! – строго прикрикнула Матрена Артемьевна, останавливая Афоньку: – Ты чего носишься, как угорелый?
– Простите, матушка-барыня! Я… я… – запыхавшись, говорил Афонька. – Доктор идет! – выпалил он, живо сообразив по лицу Матрены Артемьевны, что, пожалуй, лучше будет, ежели он произведет майора в лекари. – Из Военной Коллегии, доктор!
– А что барин – болен?
– Хвор совсем!
– Что ж с ним?
– В речи запинается, беспамятства находят, – отвечал он так как учил Возницын.
– А почему у вас в горнице грязно? Почему ты не подметешь пол? Коли барин хвор, так ты и рад, что тебе можно ничего не делать!
– Да как же, барыня, подметать? Не велит! Чуть увидит метлу – дерется! – говорил, не моргнув глазом, Афонька.
В это время в сени вкатился коротенький, тучный майор.
– Холоп, здесь, что ли, квартирует капитан-лейтенант Возницын?
– Так точно, здесь! – нарочно громко, чтобы услышал Возницын, крикнул Афонька: – Пожалуйте!
И он широко распахнул дверь.
Майор шагнул в горницу. Следом за ним вошла Матрена Артемьевна.
У Возницына заколотилось сердце. Только бы выдержать, не показать виду, что – здоров! Он лежал, не глядя на вошедших.
– Капитан-лейтенант Возницын? – спросил, подходя к кровати, майор.
Возницын медленно повернул голову.
– Ну коли и капитан, так что? – ответил он.
– Как здоровье, батюшка? – бодро спросил майор.
Возницын дотронулся до головы.
– Голова болит. От треуголки.
– Тэкс, тэкс, – сказал майор, расхаживая по горнице.
– А что у вас так грязно?
– Так теплее, не дует. У меня лихорадка. Фебрис. Я в низовом походе с блаженной и вечнодостойной памяти императором Петром первым… – начал он и умолк, отведя глаза в угол.
Майор оглянулся и только теперь увидел Матрену Артемьевну.
– А вы кто будете? Супруга?
– Нет. Я его сестра. Вдова контр-адмирала Ивана Синявина.
Майор учтиво поклонился.
– Я здесь не живу. Пришла проведать брата. Выйдемте, господин доктор, поговорим!
Они вышли из горницы.
Возницын лежал, зажав рот рукой.
– Неужели поверили? Хорошо, что Матреша подоспела! Она ему наговорит!
Как Возницын ни прислушивался, он не мог разобрать, о чем говорят в сенях. Только доносился звонкий афонькин голос:
– Дерется, ваше благородие! Непорядочно бегает и дерется! К нам приходил полицейский сержант – искали в слободах каких-то беглых. Вошли к барину. Так их благородие схватил клинок да к сержанту. Насилу отняли!
– Молодец, Афонька! Ловко ввернул про сержанта! – восхищался Возницын.
Голоса в сенях стихли.
Через минуту в горницу вбежал радостный Афонька.
– Ушли! Слава те, господи! Вставайте, барин! Все хорошо. Этот толстый дурак всему поверил. Как помянул я про шпагу, так он – давай бог ноги!.. – хохотал Афонька. – Сбрасывайте лапти, да выйдете в сени – надо вымести. Два дни не метено – ишь какая грязь!..
– Афонька, друг ты мой, а что ж сестрица плела? – спросил Возницын, вставая с кровати.
– Матрена Артемьевна не хуже меня наговорила! Хватит вам! Вот кстати пришла в гости! Третьеводни встретила меня на Зеленом мосту – узнала, где живем…
– Да что говорила-то? – допытывался Возницын.
– Говорила: это у него с детства! С детства, говорит, непутевый был, все не так делал, как люди. Сейчас, сказывала, императрицей облагодетельствован, капитаном на «Наталию» назначен был – отказался. Сумасбродный – сами видите. А майор поддакивает: «Да, да! Видно в уме замешание… От него, говорит, надобно шпагу отнять – не ровен час проткнет кого…» Смехота! И так ушли оба. А, думаете, мало Матрена Артемьевна ему по дороге еще напоет?..
…Матрена Артемьевна шла домой в большой задумчивости. Было жалко брата, но, ведь, надо же не забывать и себя, бедную вдову.
Ее мысли мгновенно перенеслись в Никольское, в Бабкино на Истре. Мачеха, мать Саши, умерла. Он один наследник всего.
– Надо прибрать к рукам вотчины, чтоб не достались этим рыжим Дашковым. Им своих «Лужков» хватит! Да в безумии Александр всё еще спустит – аль пропьет, аль что… Сейчас же подам прошение, чтоб все вотчины передали мне под опеку…
IV
До окончательного решения Военной Коллегии Возницын боялся выходить на улицу. Притворившись безумным, надо было и на улице держать себя как-то иначе, чем до сих пор, потому что шпионов по всякому делу везде было предостаточно. Возницын скучал дома – даже не мог навестить Андрея Даниловича.
Военная Коллегия не очень торопилась вершить дело, тем более подошли Святки, начались бесконечные праздники при дворе – тут было не до какого-то изумленного капитана.
В четвертый день генваря нового 736 года к Возницыну пришел нежданный гость.
Каждый день можно было ждать, что на квартиру заглянет еще кто-нибудь из Военной Конторы, проверить, как чувствует себя капитан-лейтенант. Возницын знал это и всегда был на-чеку: хотя Афонька ежедневно убирал горницу и уже по лавкам ничего не валялось, а епанча, кафтаны и прочая одежда висели в порядке на вешалке, но Возницын – на всякий случай – ходил в башмаках на босу ногу и в простой рубахе с косым воротом, чтобы при первой тревоге лечь в постель.
Когда пожаловал гость, Возницын сидел у стола и от скуки писал на бумаге то, что взбредет в голову. Среди росчерков, завитушек на листе уже стояли когда-то, пятнадцать лет тому назад, затверженные фразы из учебника Деграфа:
„Изрядно зело на кругу списана в цело вся небесная твердь шириною, круглою еяже всяко окончание равными лучами от среды касается тоже мнози нарицают глобус.”
И стихи:
„Ну. Что ж мне ныне делать. Коли так уж стало.
Расстался я с сердечным другом не на мало…”
Возницын, в раздумьи, писал – «Пригожая моя, хорошая моя…» когда в сенях кто-то заговорил с Афонькой.
Возницын насторожился. Афонька кого-то приветливо приглашал:
– Пожалуйте, пожалуйте! Дома!
Возницын, бросив перо, кинулся к кровати.
Дверь отворилась. В горницу вошел широкобородый, лопоухий Борух Лейбов.
– День добрый, пане капитане! – сказал он, кланяясь Возницыну.
Борух снял бобровую шапку и оказался в черной бархатной ермолке.
– А, гут морген! Гут морген! – радостно заговорил Возницын, спрыгивая с кровати и набрасывая на плечи кафтан.
– Давно из Смоленска? Ну как там?
– Приехали на той неделе, в понеделок. Все живы-здоровы, хвала богу! Поклон вам от тетеньки!
– Спасибо! Раздевайтесь, садитесь, Борух Лейбович! Поговорим!
– Отчего же не потолковать, можно!
Борух снял хорьковую шубу и сел на лавку, поглаживая широкую бороду.
– Як пан Возницын живет? Чи здрув?
– Благодарю. Теперь ничего, поправился! Афонька! – кликнул Возницын, убирая со стола бумагу, чернила и перо.
– Я тут, ваше благородие!
– Надо попотчевать дорогого гостя. Неси вино, курицу – все, что у тебя есть!
– Дзенькую [39] пану! Прошу не беспокоиться – я только на минутку. Тетенька просила зайти до пана узнать, як здоровье, може, пан захочет отослать в Путятино письмо. Я скоро поеду в Смоленск…
– Может быть, я и сам соберусь. Это выяснится на-днях.
– Вот и добре. Поедем разом.
– У Боруха Глебова лошадь, ваше благородие, хорошая – с ним доедешь быстро, – вмешался Афонька, ставя на стол флягу с вином, вареную курицу и хлеб.
Возницын, наливая в чарки вино, сказал:
– Помните, в четвертой книге Моисеева закона, в главе шестой говорится: «аще кто обречется на себя вина и сикера пива и меду не пить и мяса не ест, он свят будет». Как тут понимать слово «сикера»? Ведь, сикера – это ж топор, не правда ль? – обратился к Боруху Возницын.
– Известно, топор, ваше благородие, – отозвался Афонька, стоявший поодаль в ожидании приказаний.
Возницын чокнулся с Борухом, недовольно косясь на Афоньку.
– За ваше здоровье!
– Дай, боже, здоровья пану! – ответил Борух, кланяясь.
Он выпил, утер ладонью рот и, поглаживая бороду, неторопливо ответил:
– Сикера – топор, но тут, в этом месте, сикера означает другое: старое вино.
– Вот как это? – шутя сказал Возницын, кивая на флягу.
– Може и так, – чуть улыбнулся Борух. – А вы хорошо помните Писание. Из вас добрый бискуп вышел бы.
– У меня, Борух Лейбович, борода больно жиденькая растет – я это после горячки увидел, как два месяца не брился. Был бы не то пастор, не то поп, – весело ответил Возницын.
Он был сегодня в отменном настроении.
– Что ж вы не закусываете? Возьмите кусочек курицы! – потчевал он гостя.
– Дзенькую! Что не резано по нашим заповедям, того нам есть не позволено. Я вот хлебом закушу!
Борух отломил корочку.
– Знаете, ваше благородие, я в Смоленске у одного ихнего старозаконника на квартире стоял, у шорника Хаима, Борух Глебов ведает, – кивнул Афонька на Боруха. – Так у них для мяса – одна тарелка, а для молока – примерно для простокваши, аль творогу – другая! Смешно!
– Ничего смешного тут нет: у каждого свой закон, – оборвал его Возницын.
– Хотя оно, правда, и у индийцев, в Астрахани которые… – согласился Афонька и уже хотел, было, что-то рассказать, но Возницын строго оборвал:
– Ступай, ступай! За тобой никому слова сказать нельзя!
Афонька сконфуженно шмыгнул носом и вышел из горницы.
Борух поглядел ему вслед и сказал, сдержанно улыбаясь:
– В Талмуде говорится: «десять мер болтливости сошли на землю. Из них девять достались на долю женщины». Ваш денщик как раз имеет десятую!..
– Это верно, – смеялся Возницын: – Малый – хороший: и честный, и не дурак, а вот поди ж – болтлив хуже бабы…
Возницын взялся за флягу, собираясь налить по второй. Борух осторожно удержал его руку.
– Нет, дзенькую, пане Возницын! Хватит. Мне сегодня в таможне придется краску английскую принимать. Что чужие купцы скажут: «Вот ливрант [40] обер-гоф-фактора Липмана – пьян, как Лот… Дзенькую! В другой раз выпью, а теперь – довольно!
– Как хотите – воля ваша…
Возницын поставил флягу на место.
– Скажите, Борух Лейбович, я тут с одним стариком спорил насчет того, который нонче год?
Борух нахмурил черные с проседью брови.
– Какой год? 736, хвала богу!
– Нет, какой от сотворения мира? Я говорил, что уже перевалило за семь тысяч с двумястами, а старик спорит: меньше.
– По-нашему пяти с половиной и то еще нет. Почекайте!
Борух поднял вверх голову и, прищурив глаза, зашевелил губами.
– Сейчас 5496 год, как одна полушка! – сказал он и поднялся с лавки.
– Куда же вы? Подождите, поговорим! – удерживал Возницын.
– Нема часу! Надо итти!
Он вынул из длиннополого кафтана серебряные часы.
– В три пополудни надо быть в таможне. Дзенькую за угощение. Вот поедем в Смоленск, тогда потолкуем – дорога великая, всю Библию успеем разобрать…
– Может статься, поедем вместе. Я тогда приду или Афоньку пришлю, – говорил Возницын, провожая до двери недокучливого гостя.
V
Борух сидел в приемной и ждал, когда вернется хозяин. Липман поехал раздобывать деньги – сегодня Боруху надо было уезжать за товарами в Смоленск, а оттуда в Брянск, Чернигов и Конотоп.
Борух ждал Липмана уже больше часу. Сначала к нему пришел приказчик Липмана, толстый Авраам, страдавший одышкой. Авраам долго сидел, разговаривая с Борухом.
Авраам рассказал все свои последние новости: что хозяину, реб Исааку, дали тысячу рублей на приезд в Россию иноземного врача и что реб Исаак недавно заступился за одного шкловского еврея, у которого русский поручик увез сына. Реб Исаак получил на руки указ возвратить сына его родителям.
Затем служанка позвала Авраама по какому-то делу, и Борух остался в приемной один. Он ходил по штучному полу – дивился, как искусно, красиво сложены кусочки дерева. Осмотрел, ощупал великолепный камин. Подошел к картине, висевшей на стене. На картине изображалась совершенно нагая женщина, бесстыдно развалившаяся на постели. Борух смотрел, шевеля губами. Он уже собрался, было, плюнуть, но испугался – плюнуть было некуда: не на штучный пол или на ковер плевать же! Отошел, укоризненно кивая головой. Думал:
«И зачем вешать на стену такую девку? Только наводит людей на нехорошие мысли. А, ведь, в Тулмуде не напрасно сказано: „Грешная мысль – хуже грешного поступка“. Не лучше ли было бы повесить сюда щит Давида. Ох, высокий человек реб Исаак, но, к сожалению, – апикейрес!» [41]
Борух глянул в окно. Косоглазый Мендель топал на снегу – грелся у лошади. Хотя Борух квартировал тут же, на Адмиралтейском острову, но к Липману не пришел, а приехал – знал, что придется возвращаться с большими деньгами.
Борух сел на стул, в уголок у порога, и задумался о своих делах.
«Как ни вертелся Шила, а все-таки пришлось ему всю пеньку уступить по четыре девяносто за берковец. Будет другой раз знать, как подсовывать гнилую!..
Надо заехать к капитану Возницыну. Может, он поедет в Смоленск. Хорошо было бы ехать с ним: он будет вооружен, безопаснее везти деньги…» – думал Борух, сложив руки на животе.
…Борух проснулся от громкого голоса хозяина – Липман вернулся с деньгами. Авраам, пыхтя, еле втащил за ним в комнату огромный мешок с деньгами.
– Ну, реб Борух, можете ехать – раздобыл деньги. Уж чуть, было, не поехал к игумену Александро-Невского монастыря. Но монахи, прохвосты, дерут девять процентов. Взял у генерала Ушакова из полковой казны Семеновского полка, так будет дешевле. Считать не надо – сосчитано при мне! Поезжайте с богом!
Борух торопливо вышел из комнаты позвать Менделя, чтобы он вынес мешок с деньгами.
* * *
Возницын не помнил себя от радости: наконец, сбылось долгожданное: Военная Коллегия освободила его вовсе от воинской службы. Должно быть, майор, приходивший посмотреть Возницына в домашней обстановке, дал благоприятный отзыв. Немало, разумеется, помогла и сестрица Матрена Артемьевна.
Как бы там ни было, но медицинская канцелярия записала:
«как гипохондрической, так и чахотной болезни в нем не явилось, однако по рассуждении Военной Коллегии за несовершенным в уме состоянии ныне в воинскую службу употреблять не можно…»
Возницын прямо из Коллегии, не заходя к себе домой, забежал к Боруху сговориться насчет отъезда. Борух квартировал за манежем в мазанке у конюшенного служителя.
Возницыну открыла дверь какая-то женщина.
– Здесь живет Борух Лейбов? – спросил он, входя в маленькие темные сени.
– Здесь, – ответила женщина.
– Он – дома?
– Нет, ушел куда-то. Он сегодня уезжает в Смоленск. Обождите, Борух должен скоро вернуться!
– Мне некогда ждать. Скажите ему, пусть он завернет по пути в Переведенскую слободу. Я поеду с ними вместе в Смоленск. Скажите – приходил Возницын!
– Я вас знаю, – ответила женщина, все время не спускавшая с него глаз.
Возницын только теперь впервые посмотрел на женщину. Это была гречанка Зоя, та давнишняя Зоя… Она располнела, расдобрела – и постарела. Но еще и до сих пор Зоя была хороша.
– Узнали? – улыбнулась она.
– Узнал. Вы не изменились, – слукавил Возницын: – Пополнели только. – И, смущенный, повернулся к двери.
– Так вы скажете Боруху?
– Скажу, скажу, будьте спокойны!
Возницын козырнул и ушел, оглядываясь на дом. В окне мелькнули красивые глаза – гречанка смотрела ему вслед.
Стало как-то грустно. Юношеские воспоминания нахлынули на Возницына. Но это – не надолго: впереди его ждала такая радость!
Он быстро шел домой. Предстояло многое сделать до отъезда: написать в Синод прошение о разводе с Аленой, купить подарки Софье и тетушке Анне Евстафьевне и собраться навсегда из Питербурха.
– Ну, Афоня, поздравь, брат: освободили меня вовсе! – весело сказал Возницын, входя к себе в горницу.
Афонька просиял.
– Вот, слава те, господи! Наконец дождались! Что ж, в Никольское едем?
– Ты поедешь – один. А я сегодня еду с Борухом в Смоленск!
– А что ж барыне сказать? Куда поехал?
– Что хочешь, то и скажи, – ответил беззаботно Возницын.
У Афоньки настроение сразу упало.
– Скажу – поехал за рубеж, в Польшу, лечиться…
– Валяй! А пока – вот тебе тридцать рублев, ступай, купи голову сахару да сукна доброго аршин пятнадцать. Только не покупай смирных цветов, а купи яркого. Негоже ехать в Путятино с пустыми-то руками!..
И, отправив денщика за покупками, Возницын сел писать прошение о разводе.
VI
Несмотря на то, что литургию служил епископ смоленский Гедеон, народу в соборе было немного.
За последние годы, когда в Смоленской губернии перестал родить хлеб, нечего было делать попам: умирали, как попало – на поле, среди дороги, без покаяния и панихиды; дети родились – мерли без креста, а о свадьбе – никто и не думал.
И соборному старосте Герасиму Шиле стало нечего делать за свечным ящиком: никто не покупал свеч.
Шила стоял и думал о своих делах и от скуки поглядывал, кто входит в собор. Вот вошли нищие – закрестились, закланялись, а одно лишь у них на уме – погреться возле теплой печки. Пришли копиисты из Губернской Канцелярии – что делать в воскресный день?
Снова скрипнула дверь. Вошел какой-то мужик в сермяге.
Шила узнал его – это Михалка Печкуров, работавший у Боруха. Герасим Шила тихо сошел со своего деревянного помоста и, подойдя к Печкурову, тронул мужика за грубый, стоявший колом, рукав сермяги.
Печкуров так и не донес руки до лба – он только думал перекреститься – оглянулся. Шила кивнул головой: мол, пойдем! И пошел за колонну. Печкуров, грохоча железными подковами сапог, старался на носках итти вслед за Шилой.
– Коли вы приехали с хозяином? – спросил Шила, когда они схоронились за колонну.
– Учо?ра.
– Что ж теперь Борух думает куплять?
– Воск, смолу, лен.
– Так, так, – соображал Шила. – Один приехал или с сыном?
– Вульф остался в Питербурхе. Приехал с каким-то военным капитаном.
– А он зачем?
– Не ведаю. Куды-то с ним ладятся ехать.
– Может, кони скупливать? Тольки ужо куплять некого: у кого еще не подохли от голоду, того давно сам хозяин зарезал и съел.
– Не ведаю…
– А об чем же они говорят?
– А говорят о святом, о Библии. На станции – в Торопце как сидели, – все читали. А когда-нибудь говорят не по-нашему…
– Что капитан не русский? Немец?
– Не, русский! Как за стол садился, видел сам – перекрестился.
– Приходи ко мне сегодня вечером, горелки ради праздника выпьем, потолкуем, – сказал Герасим Шила, отходя прочь от Печкурова.
«Зачем ему этот капитан? – думал он, стоя за свечным ящиком. – Кони скупливать? Борух и сам век на этом прожил, знает. И якие сейчас кони в Смоленску? Да и не выгодно возиться со шкурами: дешевле полтинника не купишь, а провоз станет пятак, да выделка… Сказать – ради караула? Один офицер без солдат – слабый караул. Нет, тут что-то другое!.. Но ушастый чорт не повез бы попусту капитана из Питербурха!..»
…Когда после обедни Герасим Шила возвращался домой, он на углу у Благовещенья столкнулся нос к носу с Борухом Лейбовым.
Борух шел с каким-то высоким, русым человеком в суконной зеленого цвета епанче на рысьем меху и круглой шапке с россомашьей опушкой.
– В Дубровне, в тую середу кирма?ш. [42] Мы купим вам, пане Возницын, – говорил Борух, не видя или делая вид, что не видит Шилы. Они прошли, а Шила стоял, глядя им вслед, и думал:
– Офицер. Православный. А вместо того, каб в церковь на обедню сходить, гешефты с нехристем водит!.. Неспроста это!..
Четвертая глава
I
Когда вдали показались старые смоленские стены, у Алены тревожно забилось сердце. Здесь наконец она узнает, куда ж запропастился ее муженек, Александр Артемьевич.
Афонька, вернувшийся из Питербурха в Никольское один, без барина, удивил и напугал Алену. Краснорожий дурак сказал, что барина Александра Артемьевича по болезни вовсе отпустили из службы и что он через Смоленск уехал за рубеж, в Польшу, лечиться.
Алена никак не могла понять, чем болен Саша. Кажется, после горячки, когда она уезжала к маменьке в Лужки, он был вполне здоров. Алена допытывалась о болезни барина у Афоньки, но Афонька нес такой вздор, что из его речей нельзя было ничего понять.