— С «Трех иерархов». Направляют куда-то на юг.
— Сейчас много туда едет. Наши мичманы тоже…
— Кто? — нетерпеливо перебил Ушаков.
— Пустошкин, Веленбаков…
— Не знаешь, Лукич, где они остановились?
— Как не знаю?! У Большой Проспективной и Двенадцатой линии. Вон новый дом, крашенный под кирпич.
— Спасибо, брат!
Ушаков больше не расспрашивал, а Лукич не задерживал его: боцман отлично помнил, что мичман Ушаков не пьет, стало быть, какой с ним разговор.
Ушаков сразу нашел дом, о котором говорил Лукич. Он был обшит тесом, побелен и раскрашен. Издали и впрямь можно было подумать, что дом — из кирпича.
Федя вошел на крыльцо, постучал.
Открыла старуха.
— Здравствуйте, бабушка. У вас моряки остановились?
— Здеся, здеся, входите, — приветливо ответила старуха, пропуская Федю в сени. — Извольте, батюшка, вот сюда, — открыла она дверь.
Ушаков шагнул в комнату.
Первый, кого он увидел, был Паша Пустошкин. Паша без мундира стоял посреди комнаты, курил и что-то говорил, — Пустошкин любил побеседовать. Был он все такой же полный, высокий, румяный. За ним у стола, на котором стоял полуштоф и лежала закуска, сидел пучеглазый Нерон Веленбаков.
— Здравия желаю, господа мичманы! — весело приветствовал Ушаков, ставя чемодан в угол.
— А-а, Федя, дружок, здорово! — пробасил, вставая, бывший немного под хмельком Нерон.
— Здравствуй, Феденька! Вот не ждали! — кинулся к нему чувствительный Паша Пустошкин.
Товарищи обнялись.
— Ты что, из Ранбова? — спросил Пустошкин.
— А откуда же ему и быть-то? Конечно, оттуда, — ответил за товарища Веленбаков.
— На Дон? — продолжал спрашивать Паша.
— На Дон, — ответил Ушаков. — А вы?
— И мы туда же.
— А куда именно?
— В Воронеж.
— В какое-то место меня назначат? — задумался Федя.
— Сейчас, брат, у всех один курс — Воронеж. Завтра в Адмиралтейств-коллегии получишь ордер, а послезавтра поедем вместе. Отправляется очередная партия, — объяснял Пустошкин.
— Вот и хорошо! — обрадовался Ушаков.
— Знаешь, Паша, я схожу еще за полуштофом — согреться господину мичману с дорожки, — предложил Нерон.
— Нет, нет, я не буду пить! — схватил его своими крепкими руками Ушаков и усадил на скамейку.
— Сиди, Нерон. На сегодня довольно! — прикрикнул Пустошкин. — Ведь завтра поутру являться в Адмиралтейств-коллегию, аль забыл? Вот сейчас хозяйка самовар принесет.
— Экое питье — чай!..
— А я чайку выпью с удовольствием, — сказал Федя, садясь за стол.
— Эх вы, моряки! — безнадежно махнул рукой Нерон.
— Ты, Паша, раздобрел, я вижу. А Нерон — все такой же, — разглядывал товарищей Ушаков.
— Ты тоже не похудел! — хлопнул его по плечу Пустошкин. — Ну, где плавал? На чем? Под чьей командой? — забросал он вопросами.
— Разве забыл? Он ведь ушел тогда в Архангельск на пинке[10] «Наргин», — напомнил Веленбаков.
— И на нем вернулся назад. А с нынешнего, шестьдесят осьмого года, на «Трех иерархах».
— На этих «Трах-тарарах», как называют матросы? У капитана первого ранга Грейга?
— Да, у Самуила Карловича.
— Хороший у тебя был начальник, — позавидовал Пустошкин.
— А вы где?
— Я у капитана Наумова, — тотчас же завладел разговором словоохотливый Пустошкин. — Смешной дядя. Думает, что — лихой служака: шляпу и ту, как говорится, носит параллельно горизонту. И знает одно — как выйдет из каюты, обязательно кричит: «Право руля!» Хоть бы и вовсе в этом нужды не было. Считает себя морским волком. Даже на берегу все называет не иначе, как по-морски; коляска у него «барказ», линейка — «катер», дрожки — «шлюпка». А на судне любит держать фор-брам-стеньгу, она у него так постоянно и торчит. Этакий капитан немногому научит!
— Ну, ты сам, Пашенька, неплохо дело знаешь! А где Нерон был? — обернулся к Веленбакову Федя.
— Я, брат, плавал на фрегате «Диана». Не «Диана», а чистый верблюд. Нос и корма у нее подняты, а середина провалилась. Шканцы и бак выше шкафута на целую ступеньку. А когда на ростры подымут гребные суда, фрегат точь-в-точь верблюд. Капитан «Дианы» Козлов — ничего. Только больно худ, ровно скелет из рисовальной прейслеровской анатомии, что мы когда-то в корпусе учили. Но хитер как бес! Явился я к нему, а он сразу: «Которым, сударь мой, выпущены из корпуса?» А как мне признаться, что вышел я пятьдесят осьмым, что за мной остался только Сенька Трусов? Отвечаю: «Тридцать седьмым, ваше высокоблагородие! Последний год весь проболел». — «А сколько всего выпущено?» — «Пятьдесят девять», — отвечаю. «Ладно, — говорит, — служи исправно, человеком будешь! Деньги, — спрашивает, — имеешь?» — «Никак нет, ваше высокоблагородие!» И как он узнал, что у меня один целковый в кармане? «Ну, не бойся, дадим вперед!» Сам выбрал мне вестового и показывает ему кулак: «Держи ухо востро да береги спину! Ежели барин попадет у тебя в кутеж или в картеж, я те пятьсот всыплю! Вишь, молод еще, оберегать надо!» Вот догадливый, черт!
— Легко ему быть догадливым, ежели от тебя, поди, за кабельтов[11] винищем разило! — улыбнулся Паша.
— А вот и не разило. И никогда не разит: я всегда чесночком закусываю!
В это время хозяйка внесла в комнату самовар. Паша Пустошкин засуетился, стал разливать чай, достал из чемодана колбасу и хлеб.
«Все такой же — любит поговорить и угостить», — подумал о товарище Ушаков.
Как только принялись за чай, Пустошкин снова овладел разговором:
— Федюша, а помнишь, как мы вчетвером — я, ты, Гаврюша, Нерон, — бывало, ходили в баню на пустырь у Шестнадцатой линии? Напаримся-нажаримся — и в снег: кто дольше пролежит, тому бутылка меду с остальных. Нерон, черт, лежал дольше всех. Ты-то в наш спор не встревал, а только помню, что и тебя раз подзадорили. Говоришь: никакого меду мне не надо, а пролежу дольше вас всех! И пролежал. Помнишь, Нерон? — смеялся Паша.
— Как же, помню!
— Ну, нашел что вспоминать! — отмахнулся Ушаков. — А не знаете, где Гаврюша?
— Он на Балтийском. Командует гальотом[12] «Стрельна».
— Батюшка, к вам пришли, — просунула голову в дверь хозяйка.
— Кто там, пусть входит! — сказал, выглядывая из-за самовара, румяный Паша Пустошкин.
В комнату вошла девушка лет пятнадцати.
Несмотря на то, что она очутилась с глазу на глаз с тремя молодыми моряками, девушка нисколько не смутилась.
Кутаясь в платок, накинутый поверх шубки, она приветливо улыбалась:
— Здравствуйте! Мне сказывали, что кто-то из вас поедет в Воронеж.
— Мы все поедем, — ответил, подымаясь, Пустошкин.
За ним поднялись остальные.
— Я хочу, просить, чтобы вы передали моей маменьке письмо. Она живет в Воронеже.
— Охотно передадим, — ответил Пустошкин.
— Лучше поедемте вместе с нами, — предложил Веленбаков, — веселее будет!
— Я поеду, когда установится санный путь.
— Ну, так мы будем встречать вас в Воронеже, — улыбнулся Паша. — Давайте письмецо!
— Я еще не написала. Я завтра напишу. Может быть, кто-нибудь из вас зайдет за ним?
— Выбирайте любого из троих, — пошутил Нерон.
Девушка обвела всех глазами.
— Я прошу вас. Вы ведь тоже поедете? — обратилась она к Ушакову.
Федя стоял красный от смущения и неожиданности. Он уже давно узнал девушку: это была та, которой он спас снегиря.
Она выросла и повзрослела. Ее курносое личико было миловидно. А когда девушка улыбалась, то открывался ровный ряд белоснежных зубов. И эта улыбка озаряла все ее лицо.
— Поеду, — смущенно выдавил Федя.
— Я вас помню, сразу узнала, — улыбнулась девушка. — Выйдемте, я вам покажу, где сейчас живет моя тетушка. Тот дом — сгорел.
И она пошла из комнаты.
Федя волей-неволей должен был следовать за ней.
На крыльце девушка остановилась:
— Вон видите домик, где растет береза? Там живет моя тетушка. А вас я запомнила. Я даже видела вас несколько раз во сне, — сказала она и, светло улыбнувшись, сбежала с крыльца.
Ушаков вернулся в комнату еще более смущенный. Он старался не смотреть товарищам в глаза.
— А девушка-то ничего: стройная, легкая, словно гичка! Ай да Федя! — попробовал было пошутить Веленбаков, но Ушаков так покосился на него, что Нерон сразу умолк.
VI
В Адмиралтейств-коллегии Ушакову подтвердили, что он тоже назначен в Азовскую экспедицию, под начальство вице-адмирала Алексея Наумовича Сенявина, и должен отправляться в Воронеж завтра поутру.
Погода стояла отвратительная — моросил дождь, и Ушаков пошел из Адмиралтейств-коллегий прямо на квартиру.
Пустошкина и Веленбакова дома не оказалось.
Сегодня целый день у Феди не выходила из головы эта милая, улыбчивая девушка.
В тамбовском детстве у Феди все друзья-приятели были мальчишки. За шесть лет учения в Петербурге Ушаков не свел знакомства ни с одной девушкой, и в корпусе его за это прозвали схимником. А тут, первый раз в жизни, он говорил с девушкой, которая, оказывается, помнит его и даже видит во сне. От всего этого сладко закружилась голова.
«Пойду-ка я за письмом, пока нет этих пересмешников», — вдруг подумал Федя и поскорее шмыгнул из дому.
На крыльце он оглянулся — не смотрит ли кто, но Двенадцатая линия была пуста.
Только с Десятой, где был кабак, брели через пустыри два подгулявших матроса, и один из них куражился и орал:
Из-за Волги кума
В решете приплыла,
Веретенами гребла,
Юбкой парусила…
Ушаков быстро перешел улицу к домику с березой. Уже постучав в дверь, он вспомнил, что не знает ни имени, ни фамилии девушки.
Открыла высокая пожилая женщина, которую Федя видел в тот раз на пожаре.
«Верно, ее тетушка!»
— Вы за письмом? — спросила она.
— Точно так! — пересохшим от волнения, глухим голосом ответил Ушаков.
Он несколько похрабрел — такое начало было ему на руку: выходит, что Федя пришел по делу, а не вроде кавалера. Он хуже всего боялся, чтобы так не подумали о нем.
— Пожалуйте, пожалуйте! — ввела его тетушка в небольшую, скромно обставленную, но чистую комнату. — Садитесь. Любушка сейчас придет — она пошла в сарай за дровами.
«Ага, значит, ее зовут Любушкой», — приметил Ушаков.
— Непоседа-девчонка, егоза. Собиралась побыть у меня до весны, а вчера вдруг услыхала, что моряки отправляются в Воронеж, загорелась: поеду и я домой! Побежала узнавать, кто едет. Другая бы постеснялась говорить с незнакомыми, а этой — нипочем. Она с любым человеком запросто говорит. Я вон старая, а так не могу. Это она в отца пошла такая простая да ласковая. Тот, бывало, с первым встречным говорит, будто десять лет его знает. А письмо-то у Любушки еще не готово, — улыбаясь, закончила вполголоса тетушка.
В это время в соседней комнате послышался стук брошенных на пол дров.
— Любушка, пришли за письмом, — сказала тетушка, входя к ней в комнату.
В дверь просунулась голова со вздернутым носиком и быстрыми голубыми глазами.
— А-а, это вы? Я сейчас! — весело и просто сказала она и скрылась.
Федя сидел красный: все-таки он не мог побороть смущения, — как это он будет сидеть один с девушкой, словно жених или кавалер.
Через минуту в комнату впорхнула Любушка:
— Здравствуйте! Как вас величать?
— Федор Федорович Ушаков.
— Здравствуйте, Федор Федорович! Молодец, что пришли! А вот письмо-то у меня еще не готово… И я не знаю, может, и не буду его вовсе писать… — улыбаясь, сказала она и взглянула на Ушакова.
У Феди упало сердце: «Передумала, не поедет…»
— Вы что, разве не поедете в Воронеж? — испуганно спросил он.
— А вы хотите, чтобы я поехала?
— Хочу! — вырвалось у Феди.
— Я поеду. Только не знаю когда… — смеялась Любушка.
— Вы же говорили: по санному пути… Скоро должна установиться зимняя дорога.
— У нас, в Воронеже, санный путь — с николина дня.
— Вот и поезжайте!
— Я и хочу — на николу.
— А с кем вы поедете?
— В Воронеж часто ездят на верфь. У тетеньки есть знакомый подрядчик. Вы в Воронеже были?
— Нет. Хороший город?
— Хороший. Весь на горах. Обрывы, обрывы! Белые мазанки и ветряки. Красиво! А небо какое у нас — синее, глубокое!
— Ничего хорошего там нет. Дома на горе, а воду таскай из реки. А летом — ветры и ветры. Пыль — свету божьего не видно! — вмешалась тетушка, входя в комнату.
— Да что вы, тетушка Настасья! Разве Питер лучше? Одно болото да вечная слякоть.
— А давно ли сама восхищалась: «Ах, белые ночи! Ах, Петербург!»
— Тогда нравился, а вот теперь уже пригляделась к нему! — тряхнула она русой косой.
Ушаков просидел у Настасьи Никитишны дотемна. За чаем тетушка спросила мичмана о его родителях. Федя ответил, что старик отец еще жив, а мать умерла давно, когда ему было восемь лет.
— Значит, росли сиротой, — пожалела Настасья Никитишна. — А откуда же вы родом?
— Из Тамбовской.
— Так вы наш сосед! — обрадовалась Любушка. — От Воронежа до Тамбова рукой подать!
— Я не из самого Тамбова, а из Темниковского уезда. Там у нас деревенька. Алексеевка.
— А почему поступили в морской корпус, а не в сухопутный? — полюбопытствовала тетушка.
— Сухопутный не по карману: у отца всего-навсего девятнадцать душ, — просто ответил Ушаков.
Он никогда не стыдился того, что его отец небогат.
— Морским офицером лучше быть, чем сухопутным. Что берег? Грязь, пыль. А в море волны, ветер, простор! — убежденно сказала Любушка.
Федя даже покраснел от удовольствия.
— Да, я тоже очень люблю море! — признался он.
Тут же, за чайным столом, Любушка в конце концов написала матери письмо и стала объяснять Феде, как найти в Воронеже дом, где они живут.
— Вот город, на горе. Так — Нищенская слободка, так — Стрелецкий лог, так — Гусиная слободка, — чертила она пальцем по скатерти. — А так — наша Чижовка, ближняя и дальняя. Когда-то в ней водилось много чижей. Вот церковь Троицы, слева большой дом — в нем живут попы, дьякон Калистрат, пономарь. А справа — маленький, это и есть наш. Понятно?
— Понятно, — отвечал Федя, а думал только об одном: поскорее бы эта белозубая девушка приезжала в Воронеж!
— А вот тут, — не переставала Любушка чертить пальцем, — Чижовская роща. Дубы, дубы и дубы. И клены. Красиво! Сюда мы с вами пойдем весной гулять. Хорошо?
— Хорошо, — ответил Федя, а сам подумал: «Одно плохо — пора уходить, а так не хочется!..»
Он поднялся и стал прощаться.
— Ежели когда-либо приедете в Петербург и негде будет остановиться, милости просим ко мне! — гостеприимно предложила тетушка.
— Спасибо! — поблагодарил Федя уходя.
Любушка провожала его.
— Скажите, Любушка, а вы… в самом деле приедете? — спросил он, уже стоя на крыльце.
— При-и-еду! — улыбаясь, протянула она, и Феде почудилось в этом слове: «ми-и-лый…»
Он спрыгнул с крыльца и, не разбирая в темноте луж, зашагал через улицу к себе.
VII
Незаметно промелькнула неделя, как Ушаков приехал в Воронеж, а письмо Любушки все еще продолжало лежать в Федином чемодане.
Он был исполнителен и верен в своем слове, но не хватало времени. В адмиралтействе всем нашлось много дела. Пустошкин работал на постройке мастерских, а Ушакова определили в чертежную.
Когда-то, при Петре I, весь Воронеж был заполнен моряками. Целые улицы занимали корабельные мастера: шлюпочные, парусные, блочные, канатные, купорные. Жили плотники, кузнецы, литейщики. В Воронеже лили пушки, мортиры, ядра, варили смолу, гнали деготь, вили канаты и веревки.
После смерти Петра I все пришло в упадок. Мастерские обветшали или стояли заколоченные. Мастера перемерли или разъехались по другим местам. И многое приходилось начинать сызнова. Оттого теперь у всех — матросов и офицеров — было достаточно работы.
Федя приходил вечером на квартиру усталый. Он видел чемодан, в котором лежало письмо, терзался мыслью, что поручение Любушки до сих пор им не выполнено.
Ушаков каждый день невольно наблюдал за погодой: снежок понемногу укрывал землю.
Иногда, сидя у себя в чертежной и обсуждая с товарищами качество кораблей разной постройки, он говорил что-либо вроде:
— Архангельские хуже петербургских: в бейдевинд[13] имеют большой дрейф.
А сам в это время смотрел в окно на падающий снег и думал с тревогой: «Может, уже приехала?»
И невольно краснел.
Во-первых, от мысли, что он не сдержал слова, а во-вторых, оттого, что было приятно представить: Любушка уже в Воронеже!
Паша Пустошкин, который жил с ним (Нерона Веленбакова услали в Таганрог), пытался было навести разговор на интересующую тему, но прямо о девушке говорить не смел. Живя не первый год с Ушаковым, он знал, что Федя рассердится и сразу оборвет разговор. Он такой: нашел — молчит, потерял — молчит. И потому Пустошкин старался говорить обиняком:
— А уже санная дорога установилась. Вчера из Москвы констапель[14] приехал…
Но Федя упорно молчал, хотя прекрасно понимал, к чему клонит Паша, и хотя этот разговор был ему приятен.
Паша втихомолку наблюдал за другом.
Подошла суббота.
Вечером в чертежной, как и в других командах, был прочтен приказ:
«Завтрашнего числа для праздника воскресенья адмиралтейским служителям шабаш, чтоб богу молились, гуляли тихо и смирно, шумства, драк и прочих непотребств не чинить».
Федя слушал и думал: «Завтра отнесу письмо».
Он утром попросил у соседа, корабельного мастера, бритву и побрился, хотя льняной пушок на щеках был мало заметен.
Потом не мог дождаться обеда. От скуки листал «Регламент о управлении адмиралтейства и верфи».
Паша, любивший пошутить, не выдержал и сказал:
— Не смотри: все равно по параграфу семьдесят седьмому гардемарину жениться запрещается. Не то — дадут три года каторжной работы!
Федя вспыхнул до корней волос и только глянул на него, как рублем подарил! Паше и этого хватило — сразу умолк. Так молча и обедали.
После обеда Федя оделся получше, достал из чемодана письмецо и, стараясь не смотреть Паше в глаза, шмыгнул за дверь.
Адрес он помнил наизусть: «Марии Никитишне Ермаковой у Троицкой церкви, что на Чижовке». За эти дни он узнал, что Чижовка — слободка на горе, предместье Воронежа, которое от города отделяет крутой яр.
«Хорошо, что дом — у церкви. Значит, легко найти, не придется ни у кого спрашивать».
Войдя в слободку, Федя вспомнил: здесь когда-то водилось много чижей. «Не оттого ли и она держала в клетке снегиря? Любит птиц, значит, доброе сердце!..»
Он захотел представить себе ее лицо и не мог: оно как-то уплывало. И лишь не потухала, жила в его памяти широкая, светлая Любушкина улыбка.
Вот и церковь Троицы. Вон один дом деревянный — побольше, другой — маленький, весь белый, крытый очеретом.
Ох как бьется сердце!
Ушаков еще издали разогнался — для храбрости! — и бодро подошел к домику.
Он постучал и ждал, насупившись.
Дверь отворила высокая седая женщина. Хотя глаза у нее были карие, а нос прямой, но ее лицо чем-то напоминало Любушкино.
«Мать!»
— Входите, входите! — приветливо сказала она, отступая в глубь сеней.
Ушаков вошел.
— Честь имею видеть Марью Никитишну Ермакову? — официально спросил Федя.
— Да, это я, — сказала женщина.
— Вам письмо из Петербурга. От дочери.
Он протянул конверт.
— От Любушки? Когда же она приедет?
— Сказывала: по первопутку.
— Пожалуйте сюда, господин мичман. Милости прошу. — Марья Никитишна распахнула дверь в комнату. — Раздевайтесь, у нас тепло, — предложила она.
Поначалу Ушаков думал отдать письмо и сразу же уйти, но сейчас что-то удерживало его здесь. Он снял шинель и шляпу.
— Садитесь! — предложила хозяйка, усаживаясь у стола.
Федя сел.
— Мы ведь тоже из морской семьи. Мою мать в тысяча семьсот первом году по велению царя Петра отправили сюда. Каждый десятый двор должен был поставить одну девицу для вступления в брак с солдатами, а остальные дворы — снабдить ее всем необходимым. И кроме того, дать двадцать рублей приданого. Вот она и вышла замуж за моряка. И мой покойный муж тоже был моряк, — словоохотливо рассказывала Марья Никитишна.
Она оказалась более разговорчивой, чем ее сестра, Настасья Никитишна, и держалась так, что Феде казалось, будто он давным-давно знает ее.
— А вы когда же познакомились с Любушкой?
Федя зарделся. Говорить о том, как он спас снегиря, не хотелось.
— Верно, где-либо в церкви, — улыбнулась Марья Никитишна, — или на гулянье. Вот у нас, в роще, с мая месяца по воскресеньям гулянье… Что, Любушка здорова?
— Ничего, здорова. Я ее всего два раза видел… Я с Балтийского… Меня отправили сюда. Ехал, остановился на Васильевском острову…
— Да, там живет моя старшая сестра, Настасья. Домик-то у нее в третьем годе сгорел…
Ушакову хотелось сказать: знаю, сам видел, но — смолчал.
— Вас как же звать?
— Федор Ушаков.
— Я уж Феденькой стану звать, по-стариковски. Вот я вас пирогом с капустой угощу, — поднялась Марья Никитишна.
Ушаков не отказывался: он чувствовал себя здесь просто и хорошо. И главное, можно свободно говорить о Любушке — это же не с насмешником Пашкой Пустошкиным: не засмеет!
Марья Никитишна поставила пироги, флягу с водкой, угощала.
От водки Ушаков отказался — он не любил пить.
— Одну-единственную. В вашем морском деле — надо. Пьяницей быть — сохрани господи, а придешь с вахты мокрехонький, водкой только и отогреешься и спасешься! — уговаривала хозяйка. — Первая рюмка и называется «прошеная», а вторая уже — «непрошеная»!
Пришлось выпить «прошеную» и закусить пирогом, — пироги были отменные.
Марья Никитишна расспросила его обо всем: откуда родом, сколько имеет душ крепостных, где и на чем плавал. В морском деле она разбиралась словно заправский моряк.
В беседе Ушаков не заметил, как заблаговестили к вечерне. Он хотел уже прощаться, когда в комнату вошел высокий красивый человек. Федя сразу признал: это был грек. Грек учтиво поздоровался, пожелал «приятно кушать» и прошел в соседнюю комнату, о которой Федя почему-то думал, что она Любушкина…
— Это мой постоялец, — зашептала через стол Марья Никитишна. — Павел Зосимович Метакса. Грек. Он поставщик в адмиралтействе. Гарпиус поставляет. Хороший, богатый человек…
У Феди почему-то сразу испортилось настроение. Румянец покрыл его щеки. Он сидел, сдвинув свои густые брови. И все его лицо — с тяжелым, выступающим подбородком — стало старше и суровее.
Корпусные товарищи увидали бы: Федюша чем-то сильно недоволен. Такого лучше не трогать!
Он поднялся, поблагодарил за угощение и стал одеваться.
— Еще раз спасибо, родной! Спасибо, сынок! — говорила на прощанье Марья Никитишна. — Приходи же, Феденька. Вот Любушка приедет, — пела она. — Пишет: к николину дню постарается…
Ушаков шел, невольно высчитывая в уме, сколько дней осталось до зимнего николы.
Грек очень не нравился Феде, хотя ничего худого о нем Ушаков сказать не мог.
VIII
Ушакова все больше и больше захватывала новая для него работа в адмиралтействе.
Приятно было сознавать, что принимаешь непосредственное участие в постройке Азовского флота, что по твоему чертежу будут строить отдельные члены судна. Не то что Паша Пустошкин, который занят такой малоинтересной, обычной, чуть ли не деревенской работой: стройкой кузниц, шлюпочных мастерских да разных сараев. Но Паша Пустошкин рьяно отстаивал свое дело.
— Посмотрел бы я, как ты на своем праме[15] обошелся бы без моего якоря или без шлюпки! — возражал он Феде.
Занятый работой, Ушаков не заметил, как подошел долгожданный николин день.
Федя не знал, что делать: хотелось проведать, приехала ли Любушка, но идти к Ермаковой без дела было как-то стыдно.
Он ломал голову — что бы придумать! И наконец нашел простой выход: пойти к обедне в их слободскую церковь, — если Любушка в Воронеже, она обязательно должна прийти к Троице.
Федя приоделся и зашагал в Чижовку.
Войдя в церковь, он сразу же увидел на левой стороне среди женщин высокую Марью Никитишну. Рядом с ней стояла Любушка.
Ушаков прошел немного вперед и стал на виду. Ему так хотелось посмотреть назад, но это было неприлично.
Он терпеливо простоял до конца службы и, только когда все двинулись ко кресту, обернулся.
Ушаков пристально рассматривал толпу, теснившуюся к священнику с крестом, но Ермаковых не было. Раздосадованный, Федя пошел к выходу.
Выйдя на паперть, он стоял, растерянно смотря по сторонам.
Вдруг кто-то легонько взял его за локоть. Он зло поворотил голову, думая, что это какой-нибудь назойливый нищий, и оторопел: перед ним, улыбаясь, стояла Любушка.
— Здравствуйте, Феденька! Кого это вы ищете? Не меня ли?
Он хотел было отпереться, что, мол, не искал ее, но это не вышло.
— Здравия желаю! — с живостью ответил он.
— Пойдемте же к нам, чего тут стоять! — потащила его Любушка сквозь строй нищих и калек.
Пришли к Ермаковым. Любушка сняла шубку и упорхнула на кухню помогать матери накрывать на стол, приказав Феде немножко обождать, лукаво прибавив:
— И не скучать!
Ушаков смирнехонько сидел у печки. Он чувствовал бы себя счастливым, если бы не эта проклятая дверь в соседнюю комнату… Прислушивался: дома ли грек?
Вошли Марья Никитишна и Любушка с посудой и пирогами.
Хозяйка подошла к небольшому шкапику и, открывая дверку, обернулась к Ушакову:
— Феденька, а водочки выпьем?
— Нет, благодарствую, не надо! — замахал руками Ушаков.
— А в прошлый раз ведь пил! — насмешливо глянула через плечо Любушка. — Я все знаю!
— Быль молодцу не укор! — выручила Марья Никитишна. — Не хотите — неволить не стану!
Сели за стол.
Любушка рассказывала о том, как жила в Петербурге, как ехала до Воронежа.
Потом мать ушла на кухню убирать посуду, а Федя остался с Любушкой. Она упросила его рассказать, как он тогда спасал снегиря.
Ушаков нехотя повиновался.
— Спасли, Феденька, зря: все равно снегиря негодяй кот съел! — вспомнила Любушка.
На кухне послышались голоса. Марья Никитишна уговаривала кого-то откушать пирога, а мужской голос благодарил, но отказывался.
В комнату вошел Метакса. Он поклонился Ушакову и прошел к себе, закрыв дверь.
— Что, постоялец еще у вас? — спросил, заливаясь румянцем, Федя.
— А ну его! — махнула рукой Любушка и зашептала: — Он старый — ему уже тридцать лет!
Над Федей вновь засияло солнце… Метакса пробыл у себя не больше пяти минут и снова ушел.
Весь вечер они провели втроем. Пили чай, а потом Марья Никитишна вязала, а Любушка играла с Федей в свои козыри и носки.
Было весело. Когда Федя проигрывал, озорная Любушка щелкала его по носу картами и заливалась смехом.
Наконец настало время уходить. Любушка провожала его до двери.
— Приходите в следующее воскресенье! Мне скучно одной! — сказала девушка на прощанье.
— Приду! — с радостью ответил Федя.
Дул пронзительный ветер, в лицо било снегом, но Федя не чувствовал холода. К себе в комнату он вошел напевая.
— Ого, какой веселый! Да ты, Федя, никак первый раз в жизни выпил! — рассмеялся Паша, при свече пришивающий пуговицы к бострогу[16].
— А если б и выпил, Пашенька!
Он обнял друга за плечи и так сдавил, что Пустошкин крякнул:
— Пусти, тамбовский медведь!
Когда в следующее воскресенье Ушаков собирался уходить, Паша, осмелев, спросил:
— Куда? Снова к ней?
— На кудыкину гору! — отшутился Федя и помчался в милую слободку. Дверь ему открыла сама любезная, льстивая Марья Никитишна.
— А, Феденька, деточка! — запела она, увидев мичмана. — Как раз на чаек. Милости просим!
Федя разделся, вошел в знакомую комнату и остолбенел: за столом сидел с Любушкой грек Метакса.
Ушаков стал мрачным и неразговорчивым. Ему было противно, что Марья Никитишна и Любушка ласковы с этим черноглазым красивым греком, что Любушка весело смеется и шутит.
Феде казалось, что на него не обращают внимания, обходятся с ним как с малым ребенком.
После чая девушка принесла карты, но Федя не остался играть, сказав, что завтра, чуть свет, уезжает на неделю в Таврово.
— Вернетесь — приходите, не забывайте нас, — говорила в дверях Марья Никитишна, провожая гостя.
Ушаков ничего не ответил. Он только сжал челюсти и подумал: «Как же, ожидайте. Приду!»
Эту неделю Ушаков работал с остервенением.
Пришло воскресенье.
В последнее время Федя по воскресеньям вставал рано, а теперь отзвонили к обедне, а он еще лежал. Лежал и думал все о том же — о женском коварстве…
Пустошкин уже ушел в город к знакомым, когда Ушаков встал. Подмывало пойти к Ермаковым, но он все-таки остался дома.
До обеда он рисовал фрегат, а вечером достал из сундука маленький томик Сумарокова. Федя любил эти притчи, где так легко текут слова:
Прибаску
Сложу
И сказку
Скажу…
где стихи о моряках:
Встала буря, ветры дуют,
Тучи помрачили свет…
Он листал знакомые страницы, а глаза сегодня ловили иные строчки:
Изображает ясно
То пламень во крови
Тово, кто ждет напрасно
Взаимныя любви:
Прохожева обманет
Текущая вода,
Тово любить не станет
Ириса никогда.
IX
В середине следующей недели Ушакова взаправду отправили в Таврово с чертежами новых прамов.