Записки без названия
ModernLib.Net / Рахлин Феликс / Записки без названия - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Рахлин Феликс |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(507 Кб)
- Скачать в формате fb2
(226 Кб)
- Скачать в формате doc
(232 Кб)
- Скачать в формате txt
(223 Кб)
- Скачать в формате html
(227 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|
…Строем шли они по утрам на работу, негромко переговариваясь, надсадно кашляя; кто-то мочился на ходу прямо из строя, не стесняясь прохожих. Вообще, они больше напоминали толпу заключенных, нежели "армию". Поначалу были у них с собой какие-то запасы нехитрой среднеазиатской снеди: сушеный урюк, например, которым они приторговывали. Местные мальчишки, имея опыт общения с татарами и башкирами, быстро смекнули, что могут применить свои познания для контактов с узбеками, таджиками, туркменами. Бывало, идем из школы, а навстречу – азиат-трудармеец. Какой-нибудь златоустовский оголец кричит ему нахально: – Бабай! Урюк бар? (То есть: "Эй, дед! Есть у тебя сушеный абрикос?") И "бабай", которому, несмотря на бороденку, лет, может, не более тридцати, отвечает, "бар" у него урюк или "йок". На этом запас тюркских слов у огольца обычно бывал исчерпан – разве что он пускал в ход какую-нибудь непристойность, – например, спрашивал у "бабая", "бар" ли у него "кутак" Чтобы читателю были понятны эти слова, поясню, что "кутак" есть у любого "бабая"… В свободное время бабаи слонялись по поселку, как неприкаянные. Местные жители относились к ним неприветливо. Сказалось ли тут не лучшее свойство души человеческой – ксенофобия, или сработали специально-златоустовские "гены", а может, традиции? Ведь многие здесь были потомками так называемых "кузюков" – каторжников, которых клеймили в давние времена тремя буквами на лбу: "КУЗ", то есть Казенные Уральские Заводы. То была, наверное, одна из первых русских аббревиатур, предвосхитившая целую россыпь диких сокращений советского времени. Каторжные нравы могли наложить свой отпечаток на целые поколения и тех, кто был клеймен, и тех, кто их клеймил и охранял, и уж, конечно, на потомков и тех, и других. Только в этом я вижу если не оправдание, то объяснение, той бессмысленной жестокости, которая проявлялась к бабаям (и, как после увидим, не только к ним…) Одним словом, "жестокость – бар, милосердие – йок", – такова была нравственная, а точнее – безнравственная, формула общественного отношения к среднеазиатским трудармейцам. Борька Медный был, как уже сказано, беззлобный паренек, но и он совершил однажды непостижимо жестокий поступок. У Поносовых была в доме "воздушка" – пневматическое ружье. Мы с Борькой сами штамповали для него крошечные свинцовые пульки при помощи специального приспособления. Одно время оба увлеклись стрельбой из воздушки. Как-то раз он случайно выпустил из клетки синицу. Она полетела по квартире и в нашей комнате села на хозяйские настенные часы. Борька протянул мне воздушку, я, прицелившись вовсе не всерьез, выстрелил и… убил птичку, о чем жалею до сих пор. Однажды. спустившись в уборную, которая находилась во дворе, Борька заметил, что позади этого нужного сооружения, в огороде, который был выше по склону горы, какой-то бабай присел по своей надобности, выставив зад навстречу Борису. Соблазн слишком был велик – наш юный шкода пулей взлетел наверх, схватил воздушку – и опять засел в туалете, тщательно целясь сквозь отверстие в досках. Оснований для мести не было: с огорода все убрано еще осенью. От жилья довольно далеко – пусть бы себе человек облегчился… Но можно ли стерпеть, когда чужак расселся в твоем огороде, как в собственном?! И Борька выстрелил по этой донельзя исхудавшей мишени. Бедный бабай поднял крик, в котором различалось одно русское слово: "Началник! Началник!" Признаюсь откровенно: хоть я и не "кузюк", но слушать Борькин рассказ мне было весело, и я куда меньше жалел подстреленного Борькой бабая, чем убитую мною птичку… Это стыдно, но это так. Уже когда весной 1944 года мы погрузились в эшелон, чтобы возвратиться на Украину, ко мне на Златоустовской товарной станции, от которой эшелон еще не успел отойти, подошел молодой бабай (то есть, скорее – малай, – парень) и на ломаном русском стал с завистью расспрашивать, куда мы едем. Рассказал, что его родина – "Эсталинабод" (то есть, столица Таджикистана – теперь Душанбе). Мечтательно прикрыв глаза и для убедительности прищелкивая языком, пытался описать красоты своего края. Позади была страшная зима, может, он перенес их даже две вдали от дома – и теперь, кажется, надеялся, что тоже вернется. Но – когда?! Вот что не давало ему покоя. Бабаев использовали на самой черной, самой тяжелой и неквалифицированной работе. Трудармию некогда изобрел Троцкий. Сталин разгромил троцкизм, изгнал, а потом и (руками наймита) убил своего знаменитого соперника, а вот дьявольское изобретение Льва Давидовича использовал на полную катушку. Но сколько ни приходилось мне читать о войне, – о трудармии не встречал ни слова! А ведь без нее не было бы и победы. Бабаи выстелили к ней путь своими телами. – безответные, безъязыкие, комичные в глазах местного русского населения узбеки, таджики, туркмены…Трудармия была предтечей современных стройбатов, где, кстати, контингент зачастую такой же… Я рассказал сейчас об одном полюсе советского общества военных лет – самом разнесчастном (если, конечно, не считать узников ГУЛаг). На противоположном полюсе ( в масштабах златоустовских) находился директор метзавода Крамер. Для меня это лицо полумифическое – я его и не видел никогда. Зато отчетливо помню, как к нему домой возили ежедневно на подводе большой бидон молока и другие продукты. Помню толстенького, маленького начальника заводского ОРСа (отдела рабочего снабжения) Павла Семеновича Либина. То был человек могущественный. А сын его – кажется, Ленька – известен был всему поселку как повеса и бездельник. ОРС в народе расшифровывали так: Обеспечь Раньше – Себя. Обеспечь Родных своих. Остатки Раздай Сотрудникам. А еще в те годы была в ходу шуточная классификация всех граждан по пяти категориям: торгсиньоры, блатмайоры, литер-Аторы (то есть получающие паек по карточкам литера "А"), литер-Беторы (обладатели литера "Б") и – кое-какеры (то есть живущие кое-как, перебивающиеся с хлеба на квас, чудом не погибшие). Мы, конечно же, принадлежали к этому последнему классу: папа и мама получали паек служащих (карточки категории СП-1 или СП-2 – кажется, 400 граммов хлеба), я был обладателем карточки иждивенца (тоже шутили: "изможденец"!) – 300 граммов хлеба, и лишь Марлена, пока работала лаборантом, получала рабочую норму: 500 граммов хлеба в день. Литр молока стоил 100 рублей. Ведро картофельных очисток оценивалось в 25 рублей, и мы такое их количество обменивали у державшей корову соседки на "чекушку" (0,25 литра) молока; хлеб на рынке стоил 200 рублей за буханку. К сожалению, не помню размеров зарплат, но они мало возросли по сравнению с довоенными, а перед войной оклад у моего отца был – 700 рублей. Это значит, в переводе на военные рыночные цены, три с половиной буханки хлеба. На зарплату прожить было невозможно. Администрация предприятий выдавала, кроме зарплаты, талоны на различные промтовары, все это – с расчетом на то, что люди реализуют выданные вещи на черном рынке по спекулятивной цене. Это считалось практически законным и не преследовалось. Часть своих продуктовых карточек работающие люди сдавали в столовую и там питались во время обеденных перерывов. В столовой давали жиденький суп, а на второе – "гуляш". То есть несколько кусочков жесткого, жилистого мяса с горсточкой грубой каши. В столовой постоянно паслась категория существ, стоявших еще ниже "кое-какеров" и "изможденцев", – так называемые "доходяги", то есть люди, дошедшие "до ручки", до потери человеческого достоинства. Пока нормальный кое-какер поглощал свой гуляш, такой оборванец-доходяга стоял у него за спиной, держа наготове самодельное ведерко из консервной банки на проволочной ручке. Стоило обедавшему встать из-за стола, как к его объедкам немедленно устремлялся доходяга, аккуратно собирая их в баночку, и порой тут же, отойдя в сторонку, ел… Подспорьем в борьбе за выживание был огород. Папа еще до нашего приезда посадил овощи на выделенном ему участке земли, но у него с грядок все покрали. Весной 1943 года мы получили новый участок – в пойме реки Ай, на заливных лугах. Я ходил с родителями вскапывать там целину, сажать, полоть, окучивать, копать картошку. Земля была жирная, влажная. Вскрывая ее лопатой, наш сосед по участку выкопал тяжелый стальной меч в полуистлевших ножнах, тыльная сторона этого оружия вся состояла из зазубрин, остриями направленных к рукоятке: явно для вспарывания вражьего брюха. Может быть, то было одно из знаменитых изделий Златоустовских оружейников.. А возможно, на дно реки попало в незапамятные времена оружие русского землепроходца или татарского хана? Но урожай с этого огорода мы могли собирать лишь в конце или хотя бы в середине лета. А весной 1943-го нас очень мучил голод.
Голод – Сынок, сходи за крапивой, – просила мать. Я шел вниз, под горку, за трамвайную линию, и там рвал под корень молодую крапиву, которую мама сперва замачивала ( жалящие свойства моментально исчезали), а затем варила из нее похлебку. Иной раз и теперь вижу крапиву на рынке – ее продают как витаминную приправу, но тогда это была зачастую единственная гуща в супе. Правда. еще покупали у торговок местные лесные съедобные травы: кислицу и пикан. И та, и другая обладали толстым стеблем, мясистыми листьями, дающими аромат и навар. Однажды мама сварила саранку- нечто внешне напоминающее артишок, но эта трава была слишком дорогая (речь о саранке, конечно, а не об артишоке, которого в тех краях и не видывали никогда): В пищу шли картофельные очистки. Мы их жарили – уж не помню на чем – и ели, тщательно жуя. Чтобы поддержать семью, папе пришлось принять предложение своего начальства и поехать в качестве представителя Гипростали и ОРСа на так называемую децентрализованную заготовку продуктов – в сельскую местность Зауралья. Он отправился туда ненадолго, зато, вернувшись, привез (помимо коллективных заготовок, в которых мы имели свою долю) очень нужные продукты отдельно для нашей семьи, а также для хозяев, соседей, друзей: солонину, топленое масло, картошку и так далее.
Развлечения Вопреки всему убожеству быта, люди умудрялись как-то скрашивать свое существование. Устраивали встречу нового года, ходили в кино, на редкие, однако примечательные концерты. Однажды. например, приехала Клара Юнг – знаменитая звезда еврейской оперетты. Несмотря на свои семьдесят лет, она еще весьма бойко плясала каскад в еврейской музыкальной комедии "Шестая жена". Играя заглавную роль, Клара Юнг на сцене выходила замуж за богача, который своим злым нравом загнал в могилу пять предыдущих жен. Шестая же сумела взять над ним верх, да еще и завела шашни с его молодым работником Мотке (или Мордке?) и, прося любовника о еще одном поцелуе, пела под бурные аплодисменты зала: Мотке. либе. нох а-мол, нох а-мол, нох а-мол! (то есть: "Милый Мотке, еще раз, еще раз, еще раз!"). Среди зрителей большинство составляли русские, знающие идиш евреи вполголоса им переводили, – увы: как и мне переводила мама… Взрослые сплетничали, что молодой актер, игравший роль Мотке, является любовником престарелой актрисы не только по сюжету пьесы… Говорили об этом шопотом, но я, конечно же, слышал, как и все, что мне слышать не полагалось… В том же зале однажды был вечер гипноза. Заезжий гипнотизер прочел лекцию, затем предложил желающим подвергнуться усыплению. Вызвалась кучка добровольцев, но через несколько минут гость отсеял притворяющихся и несерьезных – в том числе хулиганистого Леньку Либина и меланхоличного еврейского юношу по имени Мура. Зато несколько человек добросовестно уснули, и экспериментатор сразу начал творить с ними чудеса. Одному он внушил, что у того деревянное тело, и человек застыл, как в столбняке. Гипнотизер, при помощи дорохотов из зала, уложил его затылком на спинку одного стула, а концами пяток (ахиллесовыми сухожилиями) – на спинку другого. Ленька и Мура, реабилитированные по такому особому случаю, держали стулья, упершись руками в сиденья, а сам лектор взгромоздился испытуемому ногами на живот, немного так постоял и даже попрыгал, но деревянный человек даже не дрогнул, словно и в самом деле был сделан из бревна. Усыпивший его гипнотизер так и кричал: "Вы – бревно! Вы – бравно!" С огромным волнением смотрели люди выходившие на экраны фильмы о войне. У многих на фронте были близкие. Поэтому все связанные с войной перипетии воспринимались зрителями с особым чувством сопереживания – даже если фильм был ходульный, нехудожественный. Но шли и талантливые картины: "Два бойца", "Актриса", "Жди меня"… Люди, особенно женщины, словно самих себя видели на экране, а потому с небывалой отзывчивостью реагировали на увиденное. Родители еще с довоенного времени крепко сдружились с заведующей техническим архивом Гипростали – Розой Борисовной Сиротой. Она была секретарем парторганизации Гипростали, но с самого начала папиной там работы всячески оказывала ему доверие, чуть ли не демонстративно поддерживая с ним дружеские отношения. и даже написала в характеристике, которую он должен был приобщить к своей апелляции XVIII съезду ВКП(б), что он, несмотря на формальное исключение из партии, "остался "большевиком на деле". То была неслыханная смелость и дерзость, неизвестно почему сошедшая Розе с рук. Мы дружили семьями (я упоминал,. что у Розы была дочь моего возракста. Эльза), знали Розиного мужа, глазастого Иосифа Айнгорна. Он с первых дней войны был призван в армию, а весной 1942-го пропал без- вести (по-видимому, на Изюм-Барвенковском направлении, под Харьковом). Но Роза все ждала его, все надеялась, как сотни тысяч, миллионы других женщин. И лишь после войны, когда все стало ясно, вышла замуж, как нередко бывает у евреев, за своего деверя – Якова Айнгорна… Были, конечно, и совсем другие вдовы. Быстро утешилась сотрудница той же Гипростали Тамара Кирилловна Л., выйдя замуж за красавчика Юзика Х – ва. Но кто в них бросит камень? Все же общим идеалом было ожидание вопреки здравому смыслу, фанатичная верность..Вот почему, когда после окончания кинофильмов "Два бойца", "Актриса", "Жди меня" в зале загорался свет, вокруг можно было увидеть так много заплаканных женских лиц.
Занятия С нового, 1942 – 43 учебного года сестра, не оставляя работы на заводе, опять пошла учиться в школу. Для этого договорилась работать только в вечернюю или ночную смену, а утром шла в обычную школу – опять в 9-й класс, которого в предыдущем году так и не окончила. Однако летом 1943-го, после окончания 9 класса, уволилась с работы, уехала в Ченлябинск и там поступила на подготовительные курсы при эвакуированном из Киева медицинском институте. Проучившись на курсах месяца два – три, сдала положенные экзамены, но в институт почему-то поступать не стала, а вернулась в Златоуст и пошла в десятый класс обычной средней школы. Курсы, как считалось, давали ускоренную подготовку в объеме десятого класса. Сестре каким-то образом удалось вытребовать оттуда аттестат за десятилетку. Это было весьма кстати, потому что в апреле 1944-го мы уехали из Златоуста, и доучиться там в десятом классе она не успела. Осенью с аттестатом тех курсов поступила в Харьков на филологический факультет университета. Теперь о моей учебе. Я в Златоусте учился в трех школах: 16-й, 26-й и просто 6-й… Но тут я вынужден прервать плавное свое повествование: почему-то перехватило горло… Intermezzo-7
П У М П А – К В А!
Интермеццо – слово итальянское, в переводе означает – "перерыв". Если перевести буквально. А вообще-то интермеццо – это "небольшая музыкальная пьеса, исполняемая между актами трагедии". Так сказать, отдых. Перерыв. Передых. Итак, господа, отвлечемся, отдохнем, снимем напряжение… Константин Симонов опубликовал в своей переписке письмо некоему читателю, который, как утверждает писатель, неправильно истолковал один из образов романа "Живые и мертвые" – образ фотокорреспондента Мишки Вайнштейна. Читатель-еврей (далее цитирую Симонова) "…увидел обиду для еврейского народа в том, как… в романе выведен6 Мишка Вайнштейн" (К. Симонов, "Сегодня и вчера". Изд-во "Советский писатель", М.., 1976, с. 550). Автор романа обвиняет своего читателя в "болезненной чувствительности, окрашенной националистическим душком", в "подчеркнутом и исключительном интересе к людям прежде всего своей национальности".(Там же). Поскольку письмо и аргументация читателя не приводятся, мы и не будем гадать, прав Симонов или не прав в своих обвинениях. Более того, предлагаю допустить, что он вполне прав. Действительно, многом евреям весьма свойственно это болезненное чувство национальности, эта обидчивость и мнительность, столь неприятные окружающим и – смею заверить – нам самим. Но вот вопрос: откуда оно – это чувство? "В крови" оно у нас. что ли? Или порождено "еврейским национализмом" (конечно же, буржуазным)? А он-то чем порожден? В опубликованном по соседству другом своем письма (там же, сс. 610 – 611) читателю – тоже еврею: тому же или другому – неясно,- Симонов упоминает, что для Карла Маркса или Якова Свердлова их еврейство было обстоятельством второстепенным. Главным для них была принадлежность к революционерам. Изрядно сказано. И с этим спорить не будем: в жизни обоих революционеров еврейство, действительно, оказалось фактом пустяковым, никак не помешавшим им реализовать свои потенции и амбиции: одному – стать во главе Интернационала, другому – во главе ВЦИКа. Очень хотелось бы спросить Симонова: а сейчас (1977 г.),в стране развитого антисемитизма, явилось бы их еврейство обстоятельством столь же пустяковым и второстепенным? Поставили бы нынешние кадровики какого-нибудь "Карла-Янкеля" (пользуюсь весьма кстати названием известного рассказа Исаака Бабеля) – поставили бы его не то что во главе Интернационала, но даже хотя бы инструктором обкома, горкома… райкома, наконец?! Но поскольку покойникам вопросы задавать бесполезно, то и уймемся. Отметим, что Симонов, вообще-то решительно выступавший против антисемитизма как шовинистической идеологии, никак не мог понять, почему у читателя вызвала удивление фраза о том, что герой романа комиссар Бережной "между прочим, по документам еврей" (там же). Удивительные люди – эти писатели. Считается, что они как никто наделены даром сопереживания. И действительно, будучи мужчинами, способны (как Лев Толстой) описать, что чувствует женщина во время бала, когда мужчины смотрят на ее обнаженные плечи. Или даже что она ощущает в момент родов. И тот же Симонов пронзительно-волнующе описывает чувства женщине при разлуке и встрече с любимым. Но, оказывается, даже высокоталантливому писателю легче почувствовать себя женщиной, чем… евреем! Согласитесь, однако, что автор "Русского вопроса" и "Русских людей", а также великолепного стихотворения о том, как умирают русские – "по-русски рубаху рванув на груди", – вряд ли отнесся бы равнодушно к тому, что кто-то сказал бы о нем: – Симонов? Он, между прочим, русский… Быть "между прочим русским" – нельзя никак, русскость – во всей пеэзии, драматургии, во всем творчестве Симонова – да и не его одного. Она подчеркивается как предмет особой гордости: "Я – русский человек, сын своего народа, Я с гордостью смотрю на Родину свою" (Виктор Гусев). Но вот быть "между прочим, евреем" не только очень даже можно, но и непременно нужно. Еврейство неприлично выпячивать – его надо стушевывать. Впрочем, русской стороной своей натуры я такую странную логику понимаю. И принимаю. Так соблазнительно считать именно ассимилированность свою, свою растворенность в русской культуре и в русском менталитете чертой главной, а еврейскую часть своей натуры – второстепенной. К этому я бессознательно и стремился всю жизнь, только мне этого достичь никак не удавалось, – а точнее, не давали. Поэтому остается "с болезненной тщательностью" (выражение К, Симонова) исследовать причины этого препротивного, но – увы! – неизбежного комплекса, который писатель так удачно назвал "болезненной чувствительностью". Итак, отчего же болит у нас наше еврейство?
Как помнит читатель, до десяти лет у меня не было повода задуматься над своей национальностью. Так что никакого национального чувства "в крови" у евреев так же не существует, как и у любого другого народа. В 1941 году мальчишка в пионерлагере впервые мне сказал, что я – жид. И этим объяснил и мне, и себе все мои действительные и мнимые недостатки и проступки – как прошлые, так и будущие. Часто у евреев спрашивают: ну, чего это вы так обижаетесь, когда вас называют жидами? Вот у нас, украинцев, есть кличка "хохлы", а у нас, русских, – "кацапы"… Ну, и что из того? Обозвали друг друга, подразнились – и разошлись. А вы так обижаетесь на слово жид, как будто вас убивают…" А ведь и в самом деле: слова "хохол" или "кацап" не означают намерения стереть с лица земли всех украинцев иили русских. А клич "Бей жидов, спасай Россию!" (…Украину, Польшу, Германию…) всегда был синонимом национального уничтожения, – неважно: мужчин или женщин, стариков или детей, виновных или безвинных. И в те же дни, когда мне довелось услыхать, что я – жид, в немецкой листовке русскому солдату "объяснили": Гитлер пришел тебя освободить от жидо-большевистской власти. Это означало, как мы теперь знаем, полное – до последнего младенца – уничтожение евреев! Так есть разница, или нет ее, между добродушной дразнилкой "хохол", "кацап" – и полным ненависти клеймом "жид", в "идеале" несущим смерть? В 1942 году в Глушках взрослый мужчина дразнил меня странным словом "Узе!". Если перед харьковским мальчиком, хотя бы лишь с его точки зрения, я хоть в чем-то провинился (мы поспорили из-за игрушки), то теперь насмешка и издевательство были вызваны лишь тем, что я вообще живу на свете. Эти два случая нарушили мою национальную невинность. И однако все это были только цетики по сравнению с ягодками Златоуста.
Папа с мамой не слишком мудрили, определяя меня в школу. Ближайшей была 16-я начальная – вот туда меня и записали: в выпускной – четвертый класс. учебный год был в разгаре, я в классе оказался единственным новеньким, и притом – не местным. И притом – евреем. В Златоусте до войны евреев почти не было. Для меня осталось загадкой,каким образом всего лишь за год могла вспыхнуть такая повальная ненависть. Но главное – как научились жители узнавать евреев, вычленять их из толпы беженцев? Если взрослые еще хоть как-то сдерживали свои чувства, далеко не всегда раскрываясь, то дети выносили за пределы семей настроения и предрассудки родителей. Ненависть я ощутил на себе немедленно, едва переступив порог класса. Меня мгновенно опознали и с первой же секунды закрепили за мной кличку "Узе" – уже мне знакомую! В тех краях детская круговая порука была на удивление крепка. Я это немедленно смекнул – впрочем, жаловаться и прежде не любил. Какой-то переросток (по-видимому, второгодник) принялся меня изводить на уроке. Учительница заметила это и выставила его из класса, он же перевернул это так, будто я его "выдал", и, выходя, громко мне пригрозил. После уроков, когда я вышел из школы, предводительствуемая им толпа мальчишек накинулась на меняы и избила в кровь, изваляв в снегу. Сопротивление было невозможно: их много – я один. Воротившись домой в слезах, я заявил родителям, что в школу больше не пойду. Они и не настаивали – записали меня в другую школу. Впрочем, с учительницей класса, из которого меня забрали, родители попытались объясниться – я при этом присутствовал, Бедняга никак не могла взять в толк, что случилось и почему. – У нас в прошлом году училась одна девочка, тоже нацменка, башкирка, но ее никто не трогал, – повторяла она растерянно. Так я узнал, что я – нацмен, а родители – что учительница дура и невежда. Видно, тут-то они и поняли, что надо меня перевести в другую школу. Не то чтобы в школе N 26 были умнее учителя, но там я уже был не единственный единственный еврей. И не единственный эвакуант из интеллигентной семьи: в одном со мною классе учился и Алик Дубко – мой харьковский одноклассник, сын главного инженера Гипростали, тот самый, кому я в Харькове невзначай раздавил флюс, за что получил "очень плохо" по поведению. Семья эта "так само" жила в Златоусте, вот только сестренка Алика, Лена, умерла от кори. По старой памяти я стал изредка захаживать к Алику, но уж слишком мы были разные и потому не сдружились. А сдружился я – с Женей Медведевым из Донбасса (в этой семье я никакой предвзятости не ощущал), с Валерием Куколем – сыном папиного сослуживца, интеллигентного украинца, женатого на еврейке. Там мне было хорошо. Зато по улице, бывапо, без приключений не пройдешь. Мальчишки задевали, изводили дразнилками – то уже знакомой: – Узе-узе, проехал на козе! То, меняя ударение и рифму: – Узе, узе, хвост на пузе! То, – меняя и самую тему, переходя из категории пространства в категорию времени – и вновь возвращаясь в пространство: – Сколько время? - – Два еврея! Третий – жид, По веревочке бежит!
Кто помнит детство, тот поймет, что этот "фольклор" – не столь уж безобидная вещь. К тому же, он, как правило, дополнялся ощутимыми тумаками, так что я привык, проходя по улицам, втягивать голову в плечи, и вздрагивал при каждом окрике, чем еще больше веселил златоустовских огольцов.Можно ли удивляться, что летом, когда мама решила послать меня в пионерский лагерь, я активно запротестовал. Хотя дома было голодно, а в лагере кормили, по тем временам, великолепно, и я это знал, но так страшился встречи с новым детьми, что наотрез отказывался туда отправиться. И даже голод, к которому я очень чувствителен, не мог меня переубедить. Мама легко догадалась о причине моего упрямства. Но ей как старой комсомолке казалось, что можно все уладить, если я вовремя пожалуюсь воспитателю. Как представитель советской власти он-она-оно (то есть воспитатель) немедленно привьет воспитанникам дружбу народов, а они (воспитанники) немедленно перевоспитаются. Радея о моей жизни и здоровье, мама принялась меня уговаривать: – Сынок, ты же пойми, нам так трудно… А если ты будешь в лагере, нам станет легче. Не бойся, поезжай, а если будут обижать – дай слов, что скажешь воспитателю. По нашему внутрисемейному – а, следовательно, и по личному моему нравственному кодексу, слово, данное матери, ценилось превыше всего.И уж, конечно, выше, чем даже тот неписаный кодекс мальчишеской круговой поруки. Это меня и спасло. Нападки и тычки начались немедленно. На мою беду, я в отряде оказался единственным "круглым" евреем. Были еще двое полукровок, но их спасали русские фамилии их отцов, а также нейтральная внешность. Я же для всех был очевиден. Данное маме слово заставило меня подойти к воспитательнице – молоденькой, едва за двадцать, – и сказать: – Елена Сергеевна, меня дразнят и бьют за то, что я – еврей. И представительница советской власти приняла немедленные и действенные меры. Перед обедом, собрав весь отряд в спальне, а мне велев погулять в сторонке, провела с детьми беседу. Собрание закончилось, я стал в общий строй, чтобы идти в столовую. Дети меня оглядывали с каким-то любопытством и даже, как я почувствовал, с некоторой намешкой. Но не трогали, не щипали, не стукали сзади исподтишка, как бывало перед этим, а лишь почему-то спрашивали одно: – Ты виноват или не виноват? – И хихикали. Я пытался уточнить: в чем я виноват или не виноват? – но в ответ они только смеялись. После обеда один мальчик, Володя Меньшов, подошел ко мне, оглянулся по сторонам и, убедившись, что нас никто на нас не обращает внимания, увел меня за ближайшие елочки и там мне признался, что очень мне сочувствует. Дело в том. что его мама – еврейка, а двоюродный брат – "может, слышал?" – Владимир Гордон. Он так гордился этим Гордоном, будто то был сам Джордж Гордон Байрон. Я понял, что речь о Володином родственнике-еврее, в чем-то очень преуспевшем. Володя мне сообщил о беседе, которую провела Елена Сергеевна – Советская Власть: – Не надо его бить и дразнить. – уговаривала она детей. – Ведь он же не виноват, что он еврей! Довод неотразимый. Быть евреем – скверный недостаток. Но я в нем не виноват. Факт. Может быть (и даже – скорее всего), если б она развела бодягу: "Все народы – братья", "Евреи – такие жзе люди, как и русские" и т. п. – ее не стали бы слушать. Но аргументация воспитательницы возымела действие – меня оставили в покое. И все-таки пребывание в лагере вспоминается мне как страшный сон. Голодные дети, как шакалы, набрасывались на еду, не только не стесняясь своего обжорства, но, напротив, похваляясь им. Присваивали чужие порции, выпрашивали подачки и перед каждым обедом, завтраком, ужином неестественно оживленно принимались подмигивать, гримасничали, приговаривая: "Оттолкнемся?!" – что означало: "Вот уж поедим на славу, выпросим, выдурим, выкрадем, отберем!" Я тоже оголодал, как все, но меня тяготила такая обстановка. Надеюсь – не одного меня, но никто не пытался ее исправить. Взрослые, возможно, тоже собрались здесь, чтобы "оттолкнуться". В одиночку же спорить с живоглотами было не под силу. Особенно был мне омерзителен Пахомов. Этот мальчишка из нашего отряда целиком состоял из неукротимой, животной алчности. Приземистый, с узкими, крошечными, как у свиньи, глазками, заплывшим лицом, он почти постоянно что-то жевал, а в перерывах между жеванием, казалось, искал, что бы еще пожевать. Как-то раз перед обедом, когда мы вереницей проходили мимо окошечка раздачи, чтобы получить по булочке, Пахомов, шедший как раз позади меня, быстро схватил лишнюю булочку и кому-то ее передал. Раздатчица решила, что украл я, а булочки шли по штучному счету, мне устроили тут же допрос, требуя, чтобы "сознался", но я твердо стоял на своем: не брал, не знаю. Первое было правдой, второе – ложью, от меня отступились, но все-таки сказали: "Ты и украл". Через некоторое время мы гуляли в лесу всем отрядом. Рассыпались, разбрелись, и я очутился на большой поляне. Вдруг слышу отчаянный детский крик:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|